Текст книги "Том 1. Произведения 1889-1896"
Автор книги: Александр Куприн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)
В зверинце
В походном, наскоро сколоченном из досок зверинце Иоганна Миллера сторожа еще не успели зажечь ламп для вечернего представления. На всем лежит тяжелая полумгла. Железные решетки, клетки, барьеры, скамейки, столбы, поддерживающие крышу, кадки с водою и ящики для песка кажутся при этом умирающем мерцании осеннего вечера нагроможденными в беспорядке. Воздух насыщен острым запахом мелких хищников: лис, куниц и рысей, смешанным с запахом испортившегося сырого мяса и птичьего помета.
Вздрагивая от холода и тесно прижавшись друг к другу, пленники тяжело дремлют в своих клетках. В этот час они отдыхают от назойливого любопытства публики.
Желтые, серые, краснохвостые попугаи нахохлились на своих жердочках, привязанные к ним тонкими цепочками за ноги. Большой старый слон, который в темноте кажется издали безобразной громадой, дремлет, перекачиваясь на своей площадке с ноги на ногу, и то развивает, то свивает гибкий хобот. Обезьяны сбились в тесную кучу в самом дальнем углу своего помещения. Некоторые нежно обняли друг дружку за шею; одна приложила голову на колени соседке. Выражения лиц у них у всех печально-покорные, и теперь они больше, чем когда-либо, похожи на людей. В самом конце зверинца, на низкой насести, сидит старый орел, общипанный, облезлый и сгорбленный. Он не спит. Его неподвижные глаза смотрят в темноту со всегдашней непримиримой и гордой ненавистью.
Тяжелая, угнетающая тишина изредка прерывается странными звуками: то будто вздох продолжительный вырвется из чьей-то громадной груди, то стон послышится, то отрывистый хохот сумасшедшей гиены, которая недавно заболела и теперь целыми часами кружится с необыкновенной быстротой на одном месте, пока не упадет без сил.
Цезарь спит и тихо, точно бредящая собака, взвизгивает во сне. Одна из его могучих желтых лап высунулась в ту щель внизу решетки, куда просовывают пищу, и небрежно свесилась наружу. Голову он спрятал в другую лапу, согнутую в колене, и сверху видна только густая темная грива. Рядом с ним свернулась в клубок, точно спящая кошечка, его львица. Цезарь спит беспокойно и иногда вздрагивает. Дыхание клубами горячего пара вылетает из его широких ноздрей.
Тревожный, но блаженный сон снится Цезарю. Над хладеющей после дневного жара пустыней всплыл громадный, блестящий диск месяца, и пустыня ожила, и проснулась, и заговорила миллионами голосов. Проснулся и он, властелин пустыни, и медленными шагами выходит из зарослей, куда загнало его в полдень солнце и где он после кровавого пира, утолив из ручья, жажду, спал в тени до наступления ночи. Какой простор пред его расширенными очами! Только и видно, что синее небо да безбрежная пустыня. Всей своей могучей грудью вдыхает лев свежеющий воздух и вдруг оглушительным, царственным ревом потрясает воздух пустыни. И все смолкает, объятое ужасом. С фырканьем и топотом вскакивают и мчатся через пустыню испуганные стада антилоп и зебров…
Лев крадется к тому ручью, куда каждый день ходят пить воду стада буйволов, и прячется между камнями. Ни один мускул его бархатного тела не шевелится, но весь он уже сжался и приготовился для огромного прыжка. Вдали раздается грузный топот, земля гудит и вздрагивает под тяжелыми копытами. Это идут на водопой буйволы. Передовые тревожно и громко обнюхивают землю и бьют себя хвостами по бокам. Лев не шевелится, но задние ноги его, точно две стальные сжатые пружины, готовы каждую секунду выпрямиться со страшною быстротою.
Наконец стадо напилось и возвращается обратно. Цезарь уже выбрал свою жертву, молодого черного бычка с мускулистой шеей и железным затылком. Легким, беззвучным движением взвивается лев в воздухе. Один прыжок и он уже на спине у буйвола, задние лапы вонзились в круп, передние ушли глубоко в мускулы шеи. Животное в ужасе и бешенстве мчится вперед, прыгает, тщетно стараясь сбросить с себя страшную ношу, и мгновенно падает на песок с перегрызенным позвонком. Пасть Цезаря дымится от горячей крови животного, и опять оглашает он своим победным царственным ревом пустыню.
Взвизгивает в своей клетке спящий Цезарь и видит другой сон.
Перед ним возвышается утыканная острыми гвоздями страшно высокая и крепкая загородка крааля. Лев приседает чуть-чуть к земле, мгновение и он уже внутри загородки; под навесом, сбившись в кругу и дрожа атласной кожей, стоят лошади. Лев устремляется к ним, но в это мгновение просыпается весь крааль. Вспыхивает ружейный огонь, гремят выстрелы, с криком, свистом, гиканьем сбегаются люди. Но Цезарь не хочет упустить добычу; он уже схватил за загривок жеребенка и влечет его по земле к загородке. Гнев и вкус горячей лошадиной крови придают ему чрезмерную силу. Взмахом могучей головы он закидывает животное на спину, вместе с ним высоко над загородкой перелетает на другую сторону и скрывается в темноте ночи.
Сторож зажег лампу. Свет ее упал на глаза Цезарю, и он проснулся. Сначала лев долго не мог прийти в себя; он даже чувствовал до сих пор на языке вкус свежей крови. Но как только он понял, где он находится, то быстро вскочил на ноги и заревел таким гневным голосом, какого еще никогда не слыхали вздрагивающие постоянно при львином реве обезьяны, ламы и зебры. Львица проснулась и, лежа, присоединила к нему свой голос.
Цезарь уже не помнил своего сна, но никогда еще эта тесная клетка с решеткой, эти ненавистные лампы, эти человеческие фигуры так его не раздражали. Он метался из угла в угол, злобно рычал на львицу, когда она. попадалась на дороге, и останавливался только для того, чтобы в бешеном реве выразить весь бессильный, но страшный гнев Цезаря, запертого в тюрьме.
– Пож-жалуйте, господа! Нач-чинается объяснение зверей. Пож-жалуйте! – закричал у входа сторож-немец.
Господа, в числе которых было десять-двенадцать дам с детьми и няньками, несколько гимназистов и юнкеров и человек тридцать хорошо одетых мужчин, подошли и окружили сторожа. Остальная публика глазела сзади, из-за барьера. Сторож стал спиною к первой клетке и, постукивая за спиной палочкой по решетке, начал объяснение:
– А вот-с ам-мериканский дико-образ. Тело его снабжено длинными колючими иглами, которые он бросает в преследующих его врагов…
Объяснение свое он проговорил заученным тоном, с полнейшим равнодушием к самому дикобразу, и перешел к следующему номеру.
– А вот-с черная пантера, или черная смерть, называется иначе гробокопательница. Разрывает могилы и пожирает трупы с кожей, с костями и даже с волосами. Пос-сторонитесь, господа. Детям не видно…
Публика наклонялась к решетке, но ничего не видала, кроме двух зеленых горящих глаз в самом углу клетки.
– Може там никакой пантеры нема? – заметил с галереи чей-то голос.
Потом сторож объяснял гамадрила, который «ходит гулять на люна, а если нет люна, то без люна, и кушает яйца крокодила». Затем он показывал находящегося в ящике «змея Кейлон с острова Цейлон». Этот змеи не ядовит, только мускулом давит, а самого его видеть нельзя, потому, что «если ящик открывайт, змей бистро убегайт».
Наконец толпа остановилась перед клеткой льва.
– А вот африканский лев. Называется Цезарь. Стоит двадцать пять тысяч марок. И со своей львицей, стоящей одиннадцать тысяч марок, – запел сторож.
Затем в его руках очутилась неизвестно откуда появившаяся жестяная кружка, и он, потряхивая находящимися в ней медяками, протягивая ее публике, сказал:
– Сейчас начнется блестящее представление: укрощение львов и кормление диких зверей. Пожертвуйте, господа, кто что может, в пользу служащих зверинца. И в это время свободной рукой он зазвонил в колокольчик, возвещающий начало представления. Десять евреев-музыкантов грянули веселый марш.
– Карльхен, звонят, – сказала чистенькая старая немка, выходя из-за своей кассы и отворяя дверь в уборную, где одевался укротитель.
– Сейчас, – ответил Карльхен. – Затворите, мама, дверь. Холодно.
Карл Миллер, брат хозяина зверинца, стоял в крошечной дощатой уборной, перед зеркалом, уже одетый в розовое трико с малиновым бархатным перехватом ниже живота. Старший брат, Иоганн, сидел рядом и зоркими глазами следил за туалетом Карла, подавая ему нужные предметы. Сам Иоганн был сильно хром (ему ручной лев исковеркал правую ногу) и никогда не выходил в качестве укротителя, а только подавал брату в клетку обручи, бенгальский огонь и пистолеты.
– Вот румяна, – сказал Иоганн, протягивая брату коробку, положи немного.
Карл действительно был бледен. При первых же звуках музыки он почувствовал, как кровь сбежала с его лица и горячей волной прихлынула к сердцу и как руки его похолодели и приобрели какую-то особенную цепкость. Но это волнение не было волнением трусости. Уже два года Карл укрощал львов и каждый день испытывал одно и то же чувство подъема нервов.
Музыка, трико, боязливое и почтительное любопытство толпы, бенгальский огонь, наконец, прилив воли и отваги во время представления в клетке и страшная нравственная сила, которую он в это время чувствовал во всем своем существе и особенно во взоре, заставлявшем льва робко пятиться в угол, все это заранее, еще при одевании, волновало его. Положив на щеки слой румян и подведя карандашом нижные и верхние веки, отчего глаза стали громадными и заблестели, Карл надел на шею малиновый воротник, украшенный аграмантом с блестками, и посмотрелся в зеркало. На него глянуло смелое и взволнованное, очень красивое лицо; с крутым, упрямым подбородком, большими голубыми глазами, смотревшими с дерзкой улыбкой.
– Хлыст! – приказал отрывисто Карл, поправляясь перед зеркалом.
Старший брат поспешно подал ему длинный бич, а сам отошел к дверям, чтобы их широко отворить перед выходом Карла, и заботливо ощупал в кармане револьвер… Карл швырнул зеркало на комод и сделал руками и ногами несколько быстрых движений, чтобы размяться. Брат посмотрел на него вопросительно. Карл мотнул головой и из растворенной Иоганном двери вышел эластичной, поспешной походкой в зверинец. Иоганн шел сзади и звонил, а чистенькая старушка из-за кассы украдкой крестила молодого сына, красавца и своего любимчика.
За десять шагов до клетки Карла остановил сторож и сказал ему несколько слов на ухо. Это была дурная примета. Укротитель никогда не должен останавливаться ни на одну секунду, потому что зверь следит за ним глазами с самого выхода его из уборной.
– Цезарь беспокоится? Рычит? – переспросил Карл умышленно громко, играя перед публикой бесстрашием. – О! Это пустяки. Он сейчас будет у нас, как Овечка.
Цезарь стоял, прижавшись лицом к самой решетке. Его кошачьи рыжие глаза с громадными зрачками блестели жадно и пугливо в то же время. Бешенство, не проходившее у него до сих пор, внезапно разрослось при виде знакомой фигуры в розовом трико, на которую он нарочно не смотрел, но за всеми движениями которой следил с напряженным вниманием хищника.
Карл быстро прошел среди расступившихся зрителей, ловко вспрыгнул на три ступеньки приставной лестницы и очутился в предохранительной клеточке, из которой железная дверца отворялась внутрь большой клетки. Но едва он взялся за ручку, как Цезарь одним прыжком очутился у дверцы, налег на нее головой и заревел, обдавая Карла горячим дыханием и запахом гнилого мяса.
– Цезарь, назад!.. – крикнул Карл и, нарочно приблизив к решетке лицо, устремил на зверя пристальный взгляд. Но лев выдержал взгляд, не отступал и скалил зубы. Тогда Карл просунул сквозь решетку хлыст и стал бить Цезаря по голове и по лапам.
Цезарь ревел, но не отступал и не отводил глаз.
– Довольно! – крикнул кто-то из глубины публики.
– Довольно! – подхватила единодушно вся толпа.
– Оставь! – сказал Иоганн тихим и тревожным голосом и под плащом, незаметно, вытащил из кармана револьвер.
– Нет! – отрезал сердито Карл и опять ударил изо всей силы льва по голове. – Цезарь, назад!
Но Цезарь внезапно взвился во весь рост и ударил лапой в решетку с такой силой, что вся клетка задрожала.
– Довольно! Перестаньте! – кричали зрители и оставались в то же время, точно прикованные, не трогаясь с места.
– Огня! – крикнул Карл.
Минутный припадок нерешительности, который он испытал было сначала при непослушании льва, уступил теперь место озлоблению, и он решился во что бы то ни стало заставить зверя повиноваться.
Иоганн выхватил из жаровни, принесенной сторожем, раскаленный железный прут и передал его брату вместе с зажженной палочкой искристого бенгальского огня. Ослепленные огнем зрители не заметили быстрого движения Карла, но увидали, как Цезарь с громким стоном боли отскочил от двери, и в ту же секунду укротитель очутился в клетке.
В зверинце сделалось совсем тихо, слышно было только, как шипел бенгальский огонь в руке у Карла да стонал и ворчал Цезарь в углу клетки.
Что затем произошло – никто не мог дать себе отчета. Послышался потрясающий крик Карла, ужасный рев Цезаря и львицы, три оглушительных выстрела, испуганные крики зрителей и безумный, отчаянный старческий вопль: «Карльхен! Карльхен! Карльхен!..»
На полу клетки лежал Карл, весь истерзанный, с переломанными руками, ногами и ребрами, но еще живой; сзади него львица, которой пуля Иоганна попала в череп, и рядом с ней в последней агонии Цезарь.
Бледные, перепуганные зрители стояли вокруг клетки в немом ужасе и не трогались с места, несмотря на упрашивания сторожа оставить зверинец.
< 1895>
Игрушка
– Вот как на горку выедем, барин, так сейчас и город будет видно, – сказал извозчик, обернувшись назад и показывая лицо, все белое от снега. – Ишь огни-то. Ровно зарево.
Над горой, на темном звездном небе стояла длинная сияющая полоса, отблеск уличных фонарей. И опять у Жданова сердце сжалось от сладостного волнения, вроде того, которое он испытал полчаса тому назад, выходя после двухдневной дороги на С-ой вокзал. В его памяти жадно и стремительно теснились проснувшиеся с новой силой милые воспоминания прошлого, связанные тесными узами с тем городом, к которому он теперь подъезжал после двухлетнего отсутствия.
Когда его, в новую эпоху его жизни, знакомые женщины спрашивали об этом прошлом, он всегда говорил с несколько разочарованным и усталым видом, что в его прошлом была любовь, на которую он отдал всю молодость и все лучшие силы души. Шесть лет тому назад он приехал в К., только что окончив университет, и поступил на службу по акцизу. В провинциальном городке между танцами в общественном собрании, загородными пикниками, для которых ездили все в одну и ту же деревню Дубовую, и любительскими спектаклями адюльтер создается очень скоро и на семейных началах. Однажды во время зимнего катанья в санях ему пришлось сидеть рядом с женой своего сослуживца и начальника. Он ее много раз видел раньше, танцевал с ней, находил ее хорошенькой, но ему никогда еще не приходила в голову мысль о возможности близости между ними. Это была пышная и томная блондинка с ленивой грацией избалованной кошечки, с маленькими белыми ручками, смешливая и дерзкая.
Взволнованный выпитым вином и сумасшедшей ездой, он, сидя совсем близко около нее, не отрывал глаз от ее лица, раскрасневшегося и счастливого… Затаив дыхание и робея, он нашел ногою под полостью кончик ее ботинка и пожал его. Она закрыла глаза и не отодвинула своей ноги, а на второе пожатие и сама, как будто бы нечаянно, ответила. Потом он нашел под ротондой ее теплую руку, потом обнял ее, и она покорно, с слабой улыбкой на губах положила ему на плечо голову… Эта любовь, начало которой носило такой случайный характер, продолжалась почти четыре года. Роман со Ждановым был для Антонины Васильевны не первым романом в жизни. Она принадлежала к числу тех женщин-кошек, которые не ищут сами приключений, но зато без всякой борьбы принадлежат тому, кто умеет их взять и удержать при себе. Для Жданова же обладание красивой замужней женщиной из общества было целым громадным событием, и любовь Антонины Васильевны навсегда осталась для него мерилом для сравнения со всеми встречавшимися ему впоследствии женщинами.
Муж, толстый флегматик, любивший хорошо поесть, поспать и поиграть в винт, не мешал им. Как и все обманутые мужья, он первый догадался о новой связи своей жены, так же как догадывался и о предшествующих. Но так же, как и все мужья, он, по примеру страуса, прячущего голову в песок, старался себя уверить, что ничего нет и что поэтому и другим ничего не заметно. Это, конечно, не помогало. В глухих городишках, когда минет первое горячее время злословия, к адюльтеру начинают относиться с удивительным добродушием, считая его, в силу давности, законным между тремя людьми отношением.
На четвертый год любовь сделалась тяжелой и для Жданова и для Антонины Васильевны. Собственно, прежней-то любви, неудержимого влечения двух молодых и красивых людей друг к другу давно уже и не было. Оставалась только привычка, неудобная обоим благодаря необходимости притворяться и обманывать, и, кроме того, оставалось затруднение сказать последнее разрывающее слово. Антонина Васильевна, конечно, сама бы порвала тягостные отношения, если бы кто-нибудь опять завладел ею. Но, вероятно, физические и умственные шансы Жданова настолько высоко стояли в мнении к-ских кавалеров, что никто из них не решался выступить его открытым соперником.
Наконец на помощь им пришло неожиданное назначение Жданова в Петербург, и они простились без слез и без ненависти, каждый радуясь своей свободе. И только много времени спустя воспоминания о прошлой любви окрасились для Жданова в поэтический, грустный и сладкий колорит. Чтение ее записочек, оставшихся у него, всегда немного его волновало, и он на конверте, заключавшем их, сделал надпись из своего любимого поэта: «Что прошло, то будет мило».
Подъем в гору кончился. Лошади, почуяв близость конюшни, сами прибавляли ходу. Левая пристяжная, косматая, крепконогая кобылка, тонко и радостно заржала и схватила коренника зубами за шею.
– Балуй, балуй! – крикнул на нее преувеличенно сердитым басом ямщик и потом, вдруг приподнявшись на козлах и поправив под собою сиденье, добавил необыкновенно тонким фальцетом: – Я т-те побалую.
– Не лошади, а звери, – обратился он к Жданову с той любовной хвастливостью, с какой говорят о своих лошадях русские ямщики. – Прямо душегубы. Ну теперь только держись, барин. Сам дам на водку. И просить не стану. Эх вы! Караковые! Ну вы, голубчики! Да еще миленькие!
Все лицо Жданова обдало мелкой снежной пылью, и он на минуту невольно зажмурился. Когда же он открыл глаза, то увидел, внизу веселые огоньки города, разбросавшегося по громадной, широкой долине.
Жданов взял недавно двухмесячный отпуск, чтобы привести в порядок доставшееся ему неожиданно по наследству имение. Он узнал, что его путь лежит мимо К., и это с самого начала взволновало его. Не доезжая Москвы, он решил хоть на день заехать в К., чтобы навестить Ленарских, посмотреть на Антонину Васильевну, послушать ее голос, узнать подробности ее настоящей жизни. Он вспомнил также и об ее сынишке Вите. Когда Жданов только что познакомился с Ленарскими, ему было около двух лет. Жданов решил, что необходимо в Москве купить Вите какую-нибудь очень хорошую игрушку. Это всегда подкупает матерей и делает их нежнее.
За три станции от К. Жданов, разнеженный воспоминаниями, которые все сильнее и назойливее волновали его, подумал, что времени для устройства дел у него еще достаточно много и ничто не мешает ему провести в К. целую неделю. Он ничего определенного не ждал, ни на что не надеялся, но его инстинктивно тянуло испытать острое наслаждение – «бередить старые раны».
Потянулись знакомые улицы, и Жданову вдруг показалось, что он только на день выехал из этого городка. Все осталось так же неподвижно, патриархально и широко.
– Знаешь дом Ленарских? – спросил он ямщика.
– Знаем-с. Туда прикажете?
– Да.
Чем ближе подвигался Жданов к знакомому дому, тем сильнее им овладевало нетерпение. Он даже невольно старался движениями тела ускорить бег лошадей. Какой он найдет Антонину Васильевну? Вероятно, она изменилась, может быть, даже похорошела той красотой, которую французы называют la beaute de diable [31]31
Дьявольской красотой – фр.
[Закрыть]. Только бы не расплылась…
Жданову хотелось поскорее увидеть давно знакомую обстановку дома Ленарских, знакомую мебель, цветы, лампы, услышать знакомый запах в комнатах, особенно в ее спальне, пропитанной, как и все белье Антонины Васильевны, как и она сама, свежим запахом флорентийского ириса. Ирисом пахли и ее письма к нему, и этот аромат каждый раз, когда он читал ее строки, необыкновенно ярко воскрешал перед ним ее образ. Ему хотелось держать в руках ее руку, ощущение которой так было ему знакомо, смотреть на ее ловкие, ленивые движения, на ее томную улыбку с ямочками на щеках…
«А что, если она опять?.. – мелькнуло у него в голове. – Что, если эта мебель, этот запах ириса, эти ямочки так же знакомы и милы уже другому? У меня за это время были уже случаи… нет, не любви, конечно, – всю силу своей любви я истратил на Тоню, – но увлечения… отчего же у нее не могло быть! Нет, впрочем, женщины чище и лучше нас. То, что для нас приключение, то для них целое жизненное событие… Ну, а если бы и так?.. Все равно: on revient toujour а sa premiere amoure [32]32
Всегда возвращаются к своей первой любви – фр.
[Закрыть]. Особенно для женщин. Если она и принадлежит другому, все-таки я ей буду очень, очень интересен именно в силу этого дразнящего желания растравить прошедшее, и она мне подарит несколько блаженных минут. Тогда… зачем же тогда оставаться только на неделю? Я и в один месяц успею устроить свои дела, стало быть, могу прожить в К. недели три, четыре. А там опять в Петербург. И как это будет хорошо. Длинная любовь годами ведет к скуке, привычке и утомлению. А здесь ярко, коротко и навсегда остается в памяти, как что-то чрезвычайно милое. Все равно что после обеда выпить одну только рюмку ликеру: и полезно и приятно, а выпить десять – и во рту прегадкое ощущение…»
Ямщик круто завернул по той улице, где жили Ленарские. Оставалось еще проехать саженей сто.
«Вот сейчас, сейчас, – волновался Жданов, слыша биение своего сердца. – Есть ли у них теперь кто-нибудь?»
И, чтобы не мешкаться долго у подъезда, он заранее начал собираться: достал из-под ног небольшой саквояж, заключавший только самые необходимые вещи и белье, перевесил через руку плед, вынул из кошелька деньги для ямщика. На коленях у него лежал еще небольшой ящик, обернутый в бумагу, с которым Жданов обращался особенно бережно. В ящике заключался дорогой и очень сложный аппарат камеры-люциды, с помощью которого можно было воспроизводить на экране световое изображение любой фотографической карточки, как в волшебном фонаре. Эта игрушка стоила очень дорого, и Жданов заранее предугадывал, с каким немым восторгом станет мальчик рассматривать невиданную игрушку и как мать будет польщена вниманием своего бывшего любовника. Жданов очень живо припомнил фигуру и лицо мальчика, как он его видел в последний раз. Худенький, тонкий, стройный, он с нежным цветом лица, с длинными льняными локонами, падающими по плечам, походил в своих изысканных бархатных и кружевных костюмчиках на миниатюрных пажей и инфантов исторических средневековых картин. Он всегда был привязан к дяде Ждану, заставлял его по вечерам импровизировать сказки и постоянно требовал новую.
Ямщик круто остановил тройку. «Слава богу, есть огонь», – подумал Жданов, радуясь тому, что застанет Антонину Васильевну дома, и считая это счастливой приметой. Он наскоро расплатился с ямщиком, легко взбежал на подъезд и позвонил. «Сейчас выбежит Дуняша, – думал, волнуясь, Жданов, – сначала-то она не узнает, а потом обрадуется. Славная девушка. Она всегда, бывало, радовалась, когда я приходил. Цела ли игрушка-то?» И он бережно ощупал ящичек. «Обрадуется мальчик. Он всегда был такой любопытный. Ах, как хорошо. И толстяк Ленарский такой милый. Как он кричит всегда за винтом смешно… Наверно, я застану самовар, они всегда в это время чай пили. Тепло в комнатах-то, радушно так, все знакомо. А Тоня! Вся эта прелесть вторичного сближения, прелесть первых намеков и ласк, сначала робких, стыдливых, а потом все более и более жадных…» За дверью послышались шаги и щелкнула задвижка. Отворила двери все та же Дуняша.
– Здравствуй, Дуняша. Не узнаешь меня? – воскликнул Жданов приветливо молодцеватым голосом.
Но Дуняша как будто даже не особенно обрадовалась и отвечала точно нехотя:
– Пожалуйте. Барыня в гостиной.
И добавила вполголоса:
– Только вы нынче не поспели… Завтра в десять часов назначена опять.
Но Жданов так был занят собой и предстоящей встречей, что не сумел заметить ни равнодушия Дуняши к его приезду, ни некоторой странности последних слов. Сбросив наскоро пальто и шляпу и захватив под мышку камеру, он быстро вошел в длинный, неосвещенный зал. Дуняша шла за ним, вероятно, для того, чтобы доложить о его приезде.
Дверь в гостиную была отворена, и из нее падал косо на паркет свет от лампы в гостиной. Из гостиной слышалось странное, монотонное и тягучее, бормотанье. Но и на это обстоятельство Жданов почти не обратил внимания. Тяжело переводя дух от сладостного волнения, он на цыпочках перешел длинный зал и заглянул в гостиную… и окаменел на месте…
Посреди комнаты по диагонали стоял на возвышении маленький нарядный гробик, и в нем лежал ребенок с нежным личиком и длинными льняными локонами. Выражение этого личика было такое, как будто мальчик только что заснул под импровизированную сказку, с улыбкой, застывшей на губах, совсем так, как, бывало, засыпал Витя на руках у Жданова два года тому назад. По одну сторону гроба, около аналоя, стоял дьячок и читал, водя концом зажженной свечи по строкам. По другую сторону, на коленях, припав лицом к обтянутому белой материей возвышению, застыла женщина в черном платье. Жданов видел только ее спину и плечи и завитки белокурых волос на белой прекрасной шее и тотчас же узнал Антонину Васильевну. Дуняша сделала было движение войти в гостиную, но Жданов остановил ее жестом. Он постоял еще минут пять и так же тихо, как и пришел, на цыпочках вышел в переднюю. Машинально, Подавленный каким-то огромным недоумением, он оделся, взял свои вещи, вышел на улицу и остановился.
В это время его взгляд упал на камеру-люциду, висевшую у него на руке, и Жданов сразу, мучительно, до ощущения физической боли покраснел краской жгучего стыда. В одно мгновение припомнились ему его мысли во всю дорогу от Петербурга, его желание обладать женщиной в черном платье, застывшей от горя, его расчеты подкупить подарком этого худенького ребенка в льняных локонах, который с улыбкой лежал в гробике.
И внезапно, с озлоблением на себя, со слезами стыда на глазах, он высоко поднял над головой дорогую игрушку и с силой бросил ее о плиты тротуара.
<1895>