355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Герцен » Том 1. Произведения 1829-1841 годов » Текст книги (страница 9)
Том 1. Произведения 1829-1841 годов
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:12

Текст книги "Том 1. Произведения 1829-1841 годов"


Автор книги: Александр Герцен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 41 страниц)

Теперь пришла моя очередь молчать, и я молчал.

– Но что же будет далее? – сказал я наконец.

– Знаете ли вы, чем кончил лорд Гамильтон, проведя целую жизнь в отыскивании идеала изящного между кусками мрамора и натянутыми холстами?

– Тем, что нашел его в живой ирландке.

– Вы отвечали за меня, – сказал он, уходя с балкона.

Крутицкие казармы 1834. Декабрь.

Переписано в Вятке 1836, июня 20.

Вторая встреча
(Посвящено барону Упсальскому)*

Wer nie sein Brot mit Tränen aβ

Wer nie die kummervollen Nächte

Auf seinem Bette weinend saβ,

Der kennt euch nicht, ihr himmlischen Mächte.

Goethe, «Wilhelm Meisters Lehrjahre»[117]117
  Кто никогда не ел со слезами свой хлеб, кто не просиживал, плача, горестные ночи на своей постели, тот не знает вас, силы небесные. Гёте, «Годы учения Вильгельма Мейстера» (нем.). – Ред.


[Закрыть]
.

Холодный, ледяный ветер дул из-за Камы – так дышит Уральский хребет вечным льдом своих вершин, так дышит холодная грудь Сибири на Европу. Кама, широкая и быстрая, мчала с неимоверною скоростию множество тяжело нагруженных судов; кое-где двигались запоздалые льдины, поворачиваясь и как бы нехотя следуя течению реки. Порывами ветер наносил membra disjecta[118]118
  обрывки (лат.). – Ред.


[Закрыть]
песен бурлаков и их громкие возгласы. Было грустно – я сидел, закутавшись в плащ, на высоком берегу; с противоположной стороны садилось солнце, красное, но холодное. Раны моего сердца были свежи. Недавно оставил я родимый город, хотя давно уже был оторван от всех близких душе моей. Все подробности 9 апреля явились в моем воображении; день свидания после мрачной разлуки, день разлуки после мрачного свидания. В этот день переломилось мое существование… Прощальный поцелуй, облитый слезами, запечатлел небесной печатью воспоминания, за которыми пустота и мрак. Было грустно – мне занадобились люди, чтоб рассеяться, – люди, которые мелким песком своих слов могут засыпать раны сердца – доколе порыв ветра не снесет его. На дворе становилось холоднее, Кама почернела, барки превратились в каких-то ракообразных животных с огромными ребрами; огонь разложенный на них, казался огненною пастью чудовищ… Я пошел с тем, чтобы зайти к кому-нибудь из знакомых на скорую руку, и зашел к кому-то. Не обращая ни малейшего внимания на двух человек, бывших в горнице, я бросился на турецкий диван и курил сигару.

Разговор шел, бесцветный и холодный, как всегда между людьми, которых не связывает ни общая идея, ни симпатия души, ни даже привычка. Меня расспрашивали о столице, мне рассказывали о провинции; незаметно я развлекся. Хозяин-грузин тешил меня своею ненавистью к морозу, которая у него à l’oriental[119]119
  по-восточному (франц.). – Ред.


[Закрыть]
доходила до личной вражды. Вдруг ему вздумалось переменить тему и наместо своей термометрической антипатии рассказывать о том, как он покидал отцовский дом. Душа моя встрепенулась! Холодная маска упала, и я в пламенных и горячих словах описывал им мое 9 апреля. Чувства бушевали во мне и, радостные, что нашли отверстие, лились потоком слов. Я встал с своего места, и вдруг взор мой встретился со взором одного из тех лиц, которых я едва заметил, входя. Глаза наши столкнулись, и речь моя, как бы скошенная, остановилась. Мужчина лет сорока, в черной венгерке, обшитой снурками, склонив голову на руку, опершуюся на диван, и крутя другою длинные русые усы, со всеми знаками самого усиленного внимания смотрел этим взором на меня. Грудь его подымалась, ноздри раздувались, и крупная слеза тихо катилась по щеке. Но глаза – теперь вижу их – издавали какой-то свет, в них было что-то от пламени молний. Я остановился, и он, как бы обиженный, грубо обращаясь ко мне, сказал: «Продолжайте». Мы поменялись взором, и я, чувствуя, что понят, продолжал еще с бóльшим одушевлением. Когда кончил я, он встал, прошел раза два по горнице, приблизился ко мне и, прямо смотря в глаза, сказал: «Мы друзья!» – «Друзья!» – отвечал невольный голос из моей груди, как эхо на его вызов, как инструмент, невольно издающий звук, взятый на другом. Потом он сел на старое место и принял неподвижную фигуру статуи; лицо его сделалось мрачно – длинные волосы падали в глаза, и он не поправлял их, молчал и, может, в мыслях перебирал свое 9 апреля. Пора было идти домой. Он проводил меня с хозяином до дверей, сжал мне руку и сказал: «Первый луч солнца после долгой зимы!» – «Да, – подхватил грузин, не понимая его слов, – нынче первый ясный день, с августа месяца, ужасно! И морозы доходили до 45°».

Я ушел. Незнакомец занимал меня беспрерывно; я не знал ни кто он, ни что он, – но многое понял, догадался. История его сердца должна быть ужасна, но его сердце должно быть высоко. Приготовления к дороге, мелочи, хлопоты заставили на время забыть незнакомца. На другой день к ночи надобно было ехать.

В самый день отъезда меня пригласили на большой обед к одному богачу, и я пошел, чтобы взглянуть на beau monde[120]120
  высшее общество (франц.). – Ред.


[Закрыть]
того края. Провинция запечатлела весь этот дом, и хозяин в яхонтового цвета фраке, с непомерной величины Анною на шее и с волосами, вгладь вычесанными, так же не годился в модную гостиную, как его кресла из цельного красного дерева, тяжелее 10-фунтового орудия и украшенные позолоченною резьбою в виде раковин и выгнутых листьев. – Попарно и с каким-то благоговением шли в столовую, где дожидался стол, длинный, узкий и загнутый глаголем. Поскорее подал я руку какой-то барышне, которой никто не дает руки ни к венцу, ни к обеду, и замкнул процессию. Толпа лакеев в сертуках, с часами на бисерных шнурках, в пестрых галстуках, суетились под предводительством дворецкого, который своей дебелостью доказывал, что ему идет на пользу дозволение есть с барского стола остатки. Толпа мальчишек, все в разных костюмах, но не все в сапогах, мешали им и дрались из чести, кому за кем стоять, не имея понятия, что местничество уничтожено. Но оно и не уничтожено в провинции. Провинция смело может похвастать порядком распределения мест за обедом, это – статья из адрес-календаря. Тут-то вполне узнал я, что значит председатель уголовной палаты, которому губернатор предлагает, и советник губернского правления, которому губернатор председательствует, и земский исправник, которому губернатор повелевает; наконец, что такое прокурор – партизан, никому не подчиненный, кроме бога и министра юстиции, о котором губернатор даже не аттестует и который губернатору говорит «вы». Так все в провинции отнесено к губернатору, понятно чрез него; он – центр, остальное – периферия; он – солнце, остальное – созвездия; словом, он – необходимая координата, без которой нельзя составить уравнения этих бесконечно малых величин. Главное действующее лицо за обедом был доктор, сорок лет тому назад забывший медицину, которой учился пятьдесят лет тому назад в Геттингене, но твердо помнящий все филистерские затеи. Он поехал в Россию с твердым убеждением, что в Москве по улицам ходят медведи, и, занесенный сюда немецкой страстью пытать счастие по всему белому свету, остался дожидаться, пока расстройство животной экономии и засорение vasorum absorbentium[121]121
  всасывающих сосудов (лат.). – Ред.


[Закрыть]
превратят его самого в сор. Этот старичок, весьма веселый и очень маленький ростом, плешивый и с быстрыми глазами, острил надо всеми, шутил, отпускал вольтеровские замечания, дивил своим материализмом, смешил своими двусмысленностями. Его все любили, и он всех любил. Да и как было ему не любить всех? Это поколение родилось, выросло, занемогло, выздоровело при нем, от него; он не только знал их наружности, но знал их внутренности, и l’amour de la science[122]122
  любовь к науке (франц.). – Ред.


[Закрыть]
заставило любить их. Второе лицо был какой-то флотский капитан, который – по несчастию – сидел возле меня и, поймав нового человека, тем голосом, которым кричат с палубы на мачту, рассказывал мне весь обед, продолжавшийся три добрых часа, как он минут двадцать тонул у Алеутских островов, со всеми техническими выражениями, которые живут на корабле и приплывают к материку только в романах Сю и в повестях Бестужева. Он душевно желал, чтобы путь мой был в Березов, где живет отставной мичман Филипп Васильевич, который был свидетель этого происшествия и мог мне прибавить то, чего он не помнит, ибо был без памяти несколько времени.

Я с иронической улыбкой поблагодарил его за желание.

Еще кто был за столом? Наливки из всех растений, оканчивающих ягодою свой цвет, старое французское и – place au grand’homme[123]123
  расступитесь перед знаменитостью (франц.). – Ред.


[Закрыть]
– шампанское, которое лилось не по-столичному в узенькие бокалы, а в стаканы, и пребольшие.

Наконец, пережил я обед. Все торопливо бросились за карты, кроме доктора, который свято исполнял однажды возложенные на себя гигиенические правила: должен был после обеда 25 минут ходить по горнице для пищеварения.

Я обнял хозяина, который с искреннею добротою пожелал мне счастливого пути, и вышел на улицу, улыбаясь и приводя на память все пустые разговоры, которых был свидетель. Время было хорошо; хотелось походить, и я отправился на бульвар, идущий от Московской заставы до Сибирской. Бульвар этот превосходен; обхватывая полгорода с наружной стороны, он простирается версты три; огромные толстые березы, прямые и ветвистые, отделяют его с одной стороны от города, с другой – от обширного поля, и чугунные заставы, как черные, колоссальные латники, стерегут его с обеих сторон. Скупа природа того края: зелень едва виднелась и кой-где вешние цветы – бледные, слабые недоноски, долженствующие умереть от холодных утренников. Несмотря на это, какой-то человек гербаризировал. Тотчас узнал я вчерашнего незнакомца и пошел к нему. Он так был занят своей работой, что долго не замечал меня. Я взял его за руку, и он с видом сильной радости сказал, оборачиваясь:

– Итак, мне еще суждено видеть вас! Благословляю нашу вчерашнюю встречу. Вот уже два года не слыхал я человеческого голоса, а вчера ваши слова, как симфония Бетховена, как песнь родины, пробудили мою душу. Вы помирили меня с людьми, высказывая чувства, которые бились и в моей груди… Два года… много времени… и все чужое, кроме природы; мы с нею вдвоем и понимаем друг друга. Как звучен язык ее и как утешителен! Я всякий день бываю на этом поле, я люблю его. Мы старые знакомые; вот этот монтодон уже третьего дня распустился, и два раза виделись мы; люблю природу; говоря с нею, я отвык от человеческого языка… а вы мне напомнили его. Прелестен и он, когда выходит из самого сердца, когда не запылен…

Он приостановился.

– Вы, верно, много страдали, – сказал я, – верно, очень несчастны?

– Да, я много страдал, но не несчастен. Несчастны они в своем счастии, а мы счастливы! С гордостию смотрю я на душу мою, всю в рубцах от гонений и бедствий, – ибо совесть моя чиста, ибо я, как воин, ни разу не бежал с поля несчастия. И вот я заброшен сюда и без куска хлеба, и все тот же, как был. Они ничего не отняли у меня – душа осталась. Да неужели вы не чувствовали особой сладости страданий высоких, страданий за истину? Правда, иные минуты доводят до отчаяния. Я помню, когда меня оторвали от моей жены во время ее родов и как она одна, без помощи служанки, покинутая всеми, мучилась смертельною болезнию. Холодный пот выступает, когда вздумаю… Но бог печется об несчастных – она выздоровела; теперь я без куска хлеба, а был богат; бедность гнетет иногда; но душа стала выше этих предрассудков. И можно ли за одно чистое, святое наслаждение созерцательной минуты взять целую жизнь, спокойную и безмятежную, этой толпы, которую ничто не греет, ничто не влечет?

Часто сажусь я вот на этой горе и перебираю жизнь мою. Как ярко напечатлены в памяти минуты поэтических восторгов, когда душа, вырываясь из цепей, парила; эти минуты светят, подобно фаросу, по болотистому пути жизни. А мгновения, когда я услышал первое слово любви – это мощное слово, которое одно может пересоздать человека… не выкупили ли они вперед все несчастия?..

В 16 лет схватила меня волна и умчала, крутя, в какой-то bufera infernale[124]124
  адский вихрь (итал.). – Ред.


[Закрыть]
, и я, подобно моряку, приставшему на бесплодный утес, вспоминаю все бури, все волны, бившие о мой корабль, и благодарю провидение, что спасло меня, забывая потери. «Счастие» – слово без смысла в нечистых устах толпы. Для чего счастие человеку, одаренному душою высокою, которая внутри себя найдет блаженство? И когда же были счастливы становившиеся выше узких рам, которыми сковались ничтожные люди? Птицы небесные имеют гнезда, и лиса взвела убежище, но Сыну человеческому негде главы преклонить. И разве он счастием манил учеников, разве счастие оставил им в наследство? Нет, крест! И с радостью взяли они это наследство и понесли крест его. Никогда человек в счастии не узнает всей глубины поэзии, в его душе лежащей, но страдания, вливая силы, разверзнут целый океан ощущений и мыслей. Когда Дант был в раю – торжествуя ли в своей Firenze[125]125
  Флоренции (итал.). – Ред.


[Закрыть]
или будучи в ссылке, «испытывая горечь чужого хлеба и крутизну чужих лестниц»? Иной всю жизнь провел бы, не зная сокровенных областей души своей, и она не вышла бы из своей кризалиды, – так искусно толпа умеет подавить, задушить чувство даже в другом. Но его поражает несчастие, и душа вспорхнет, отрясет прах земной, возлетит к небу.

Одна мысль: я перенес это – исполняет гордостью и наслаждением. Человек, не согнувший выю свою перед обстоятельствами, выдержавший твердую борьбу с ними, может сознать свое достоинство и посмотреть на людей тем взором, которым смотрел Марий с развалин Карфагена на Рим и Наполеон из Лонгвуда на вселенную. Да, одна мысль эта достаточна, чтоб вознестись над толпою, которая так боится всяких ощущений и лучше соглашается жить жизнию животного, нежели терпеть несчастия, сопряженные с жизнию человека…

Слова незнакомца нашли отзывный звук в моем сердце. Долго говорили мы. Наконец, пора мне было собираться в дорогу.

– Вам не нужно советов, душа ваша не померкнет, – сказал он.

– И если она изнеможет, – возразил я, – под ударами судьбы, придет в отчаяние, я вспомню вас и покраснею своей слабости.

Он плакал.

– Зачем вы едете? Я останусь опять в моем одиночестве, здесь сердца холодны, как руды их Уральского хребта, и так же жестки. Но сладостно будет мне воспоминание нашей встречи.

Я бросился в его объятия и не мог вымолвить слово благодарности. Он снял чугунное кольцо с руки и, подавая мне, сказал:

– Не бросай его, ты молод, твоя судьба еще переменится, страдания не подавят твоей души. Но ты, может, будешь счастлив… Тогда береги свою душу, тогда, взглянув нечаянно на это кольцо, вспомни наш разговор.

Я был тронут до крайности, взял его кольцо, отстегнул запонку с своей груди и молча подал ему.

– Со мной до гроба, – сказал он.

Мы расстались, и более я никогда не видал его.

Через час кто-нибудь из гуляющих по тому же бульвару мог видеть быстро промчавшуюся коляску на почтовых, с лихим усачом в военной шинели на козлах, который, беспрерывно поправляя пальцем в своей трубке, погонял ямщика.

Вероятно, прохожий остановился; но, когда затих колокольчик, улеглась пыль, – спокойно продолжал свою прогулку.

Вятка,

1836, марта 10.

Письмо из провинции*

Вы хотите, друзья, чтоб я вам сообщал мои наблюдения, замечания о дальнем крае, куда меня забросила судьба, – извольте. Но с чего начать? В каком порядке передавать вам мысли? Хорошо в старину писали путешествия, с большим порядком; например, Плано Карпини мало того что в предисловии говорит, о чем речь в главах, но даже в самых главах систематически предрасполагает порядок изложения. За Плано Карпини не угоняешься, его книга переведена с латинского, читается всеми образованными людьми, а кто будет переводить мои письма на латинский язык? В одном хотелось бы сравняться с Плано Карпипи… он, насмотревшись досыта на татар, уехал на родину…

 
Je suis en Asie!
Catherine II à Voltaire, de Casan[126]126
  Я в Азии! – Екатерина II Вольтеру, из Казани (франц.). – Ред.


[Закрыть]
.
 

Маленький городок Чебоксары не похож на наши маленькие городки великороссийские. Я тут в первый раз заметил даль от Москвы: толпы черемис и чувашей, их пестрый наряд, странное наречие и певучее произношение – ясно сказали о въезде в другую полосу России, запечатленную особым характером. До Казанской губернии мало заметно пространство, отделяющее от древней столицы, особенно в городах. Владимир, Нижний, слитые с нею, в продолжение нескольких веков живущие ее жизнию, похожи на дальние кварталы Москвы. У них одно средоточие, к нему все примкнуто. Около Казани своя полоса. Казань некоторым образом главное место, средоточие губерний, прилегающих к ней с юга и востока: они получают чрез нее просвещение, обычаи и моды. Вообще значение Казани велико: это место встречи и свидания двух миров. И потому в ней два начала: западное и восточное, и вы их встретите на каждом перекрестке; здесь они от беспрерывного действия друг на друга сжались, сдружились, начали составлять нечто самобытное по характеру. Далее на восток слабеет начало европейское, далее на запад мертвеет восточное начало. Ежели России назначено, как провидел великий Петр, перенести Запад в Азию и ознакомить Европу с Востоком, то нет сомнения, что Казань – главный караван-сарай на пути идей европейских в Азию и характера азиатского в Европу. Это выразумел Казанский университет. Ежели бы он ограничил свое призвание распространением одной европейской науки, значение его осталось бы второстепенным; он долго не мог бы догнать не только германские университеты, но наши, например, Московский и Дерптский; а теперь он стоит рядом с ними, заняв самобытное место, принадлежащее ему по месту рождения. На его кафедрах преподаются в обширном объеме восточные литературы, и преподаются часто азиатцами; в его музеумах больше одежд, рукописей, древностей, монет китайских, маньчжурских, тибетских, нежели европейских. Удивитесь ли вы после этого, встретив в рядах его студентов-бурят? Но все это наша Русь, святая Русь, – я это чувствовал, приплыв по разливу Волги к стенам кремля. Казанский кремль, как нижегородский, имеет родственное сходство с московским кремлем: это меньшие братья его. Греческая вера и византийское зодчество привились глубоко к жизни Руси. Смотря на наши соборы и кремли, как будто слышится родной напев и родной говор.

Подъезжая к Казани на пароме, первое, что я увидел, был памятник царя Иоанна Васильевича. Здесь он на месте, здесь Грозный исполнил великое; здесь он был герой и предтеча Петра, силою оружий занявший место для простора идеям его, для простора русскому духу.

Положение города нехорошо. Казань по-татарски значит котел; в самом деле, он во впадине, беден чистой водою; в нем много сырых мест. Строения довольно чисты; главные улицы красивы; на них все живо; везде толпятся, кричат, шумят; множество бурлаков с атлетической красотой форм; множество татар с продажными ичигами и тюбетейками[127]127
  Сафьянные сапоги и шитые шапочки.


[Закрыть]
, с халатами, в халатах, с приплюснутым носом, узенькими глазками и хитрым выражением лица. Словом, везде вы видите большой город, исполненный жизни, центральный своего края, торговый и, что всего важнее, город двуначальный – европейско-азиатский.

В Казани провел я несколько дней. Досадно мне было, что обстоятельства не дозволили основательно изучить ее. При выезде из Казани, по сибирскому тракту, вид прелестный; в этом виде что-то пошире той природы, к которой мы привыкли. Русское население сменялось татарским, татарское – финским. Жалкие, бедные племена черемис, вотяков, чувашей и зырян нагнали на меня тоску. Я вспомнил императрицу Екатерину; она писала в 1767 году к Вольтеру из Казани: «Я в Азии! Я собственными глазами хотела видеть этот край. В Казани двадцать различных народов, нисколько не похожих друг на друга, а им надобно сшить одну одежду, удобную для всех. Конечно, есть общие начала; но частности, и какие частности: надобно создать целый мир, соединить его, сохранить». Великая императрица постигла многое, окинув гениальным взором один участок России, которую Петр Великий не напрасно называл целою частию света.

<1836 г.>

Отдельные мысли*

Произведение человека имеет целью пребываемость, существование; но не всякое; иное производится для гибели других и собственной. Таков брандер; его дело жечь, губить и самому погибнуть в пожаре; еще более – самому гореть еще прежде корабля. Так и провидению: ему нужны всякие орудия и нужен брандер, который жжет. Но легко ли быть им? Правда, подобно конгревовой ракете, он блестит, шумит, жжет. Но внутри его яд, долженствующий разрушить его самого.

Но ведь не всякий огонь на море – брандер. Есть и маяки, фаросы, указующие путь кораблям, ведущие их в безопасную пристань, показующие им мели. Брандер нужен в войну, фарос – всегда.

Вот апостолы и революционеры! – Аттила, Аларик, Дантон, Мирабо были эти brûlots[128]128
  зажигательные корабли (франц.). – Ред.


[Закрыть]
, пущенные провидением в стан неприятельский. Св. Павел, Златоуст, Иоанн – фаросы для веси господней.

Бенедиктины – якобинцы. Та же противуположность.

Человек, назначенный жечь, давший место в своей груди огню разрушения, будет все жечь. Пожар сжигает и икону, и хартию, и стену, и пыль на стене. Я уверен, что Аттила, Аларик, ежели б не они были призваны вести разрушителей Рима, то они были бы простыми воинами этой брани, она им по душе. Даже ежели б остались дома, то они в своем семейном кругу сделали б этот пожар. Пример жизни Мирабо подтверждает это.

14 октября 1836 г.

* * *

Еще весьма важный пример – Марат, прежде, нежели он являлся в<1 нрзб.> камере на трибуну Конвента требовать казнь поколений, он был доктором медицины. Есть сочинение его, помнится, о теории света, где он с тою же яростью ниспровергает опыты и теории предшественников. – Кине очень остроумно сравнил Робеспьера и Фихте, Наполеона и Шеллинга.

* * *

Представьте себе медаль, на одной стороне которой будет изображено Преображение, на другой – Иуда Искариот!! – Человек.

* * *

Римская история имеет то же влияние на душу юноши, как роман на душу девушки.

Откуда сила этих типов исторических? – Греция выразила полную идею изящного, ее архитектура всегда будет поражать самой простотой. Рим сделал то же с своим политическим бытом. Простыми, резкими гениальными чертами набросал он жизнь свою. Но в изящном Греции и в гражданственности Рима один недостаток – нет религии. Отсюда – этот характер конечности, соизмеримость.

<Октябрь 1836 г.>


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю