Текст книги "Том 1. Произведения 1829-1841 годов"
Автор книги: Александр Герцен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 41 страниц)
Вскоре взошел С. И. Гамалея, тот строгий человек, о котором Лабзин говорил, что он неприступен при первом взгляде. Я вспомнил суждение Александра Федоровича, и как же удивился, когда нашел в нем человека, исполненного любви и привета! Правда, он был молчалив, говорил мало, резко. Новиков, напротив, был одарен превосходным даром красноречия. Речь его была увлекательна, даже самые уста его придавали какую-то сладость словам.
Я сказал Новикову о цели моего приезда. Он желал видеть проект, говорил, что уже много о нем слышал, что очень рад, что я вздумал навестить старого страдальца и отшельника, – и я, развернув его, начал мое объяснение, стараясь как можно строже изложить оное. Я мог заметить, что Гамалея меня слушал холоднее Новикова. Но Новиков слушал как любитель изящного.
Когда я просил суждения их, – «всего лучше, милостивый государь, сказал Гамалея, что вы расположили храм свой в тройственном виде; ежели удастся выработать вам, то это будет хорошо».
Новиков хвалил мою идею, но говорил, что можно отбросить некоторые частности, чтоб чище оставалась главная идея.
– Очень рад, что вы посвятили свой талант на предмет столь достойный. И предвижу успех ваш.
– Это-то мне и было лестно слышать из уст ваших, потому более, что часто я слышал суждение Лабзина, который требовал отречения от всего наружного, как будто хорошо делает тот человек, который не развивает талант, данный самим богом, и зарывает его в землю. Я прежде занимался с успехом исторической живописью; хотя и это есть орудие для прославления бога, но мне казалось это недостаточным, и когда вышел манифест 25 декабря 1812 года, тут-то я увидел настоящее призвание и предался сему предмету. Хотя и тут я видел, что буду заниматься одним наружным. «Какой храм воздвигнете вы мне, – не я ли все сотворил?» Но мне казалось справедливым, что ежели люди себе приписывают славу и блеск, себе воздвигают дворцы и памятники, еще более придать блеска дому божию, и ежели уже нужен наружный храм, то чтобы он был не холодный камень, а живой, проникнутый идеею, которая не ограничивается одной изящностью формы, но в которой внутренний смысл, глубоко врезанный в каждую форму.
– Весьма несправедливо думают, будто наружные дарования, науки и художества препятствуют человеку внутренно возвышаться к богу. Когда бог одарил кого талантом, он обязан быть верным своему призванию, и вообще поэзия и искусства – эти сестры отнюдь не мешают, но способствуют к внутреннему развитию. Слушая свое призвание, как бы покоряемся мы велению бога; исполняя оное наилучшим образом, освящая целью высокой, следуя чистому одушевлению, мы служим лучшим образом для прославления бога. Пусть пути разны, цель одна. Пусть всякий исполняет свое, и совокупность сих трудов и усилий не воздвигнет ли настоящий храм богу из целого мира? И для того-то познание самого себя есть важнейшее познание, оно нам покажет, с чистым ли побуждением избирает душа занятие или нет. И в этом случае мы нуждаемся опытом других; и друг, испытавший многое, может во многом предостеречь, отстранить горькие испытания, ибо не многое ли может сообщить отживающий юному, едва идущему по началу жизни?..
Таким образом, Новиков еще более одушевил к моему предмету.
Гамалея, как строгий стоик, умерший для всего наружного, не мог рассуждать так, как Новиков, полный идей живых и пламенных, заметил, что, конечно, это хорошо. «Но ежели ваш проект будет избран, не опасаетесь ли вы тогда увлечься так вашими наружными занятиями и, исполняя по совести, как верный сын отечества, сложные и трудные должности, что вы принесете им на жертву высшее, нежели чего они достойны?»
Старики, казалось, полюбили меня. Я провел у них несколько дней и после раза два приезжал к ним. Каждый раз беседовали мы долго, мне было очень любопытно знать жизнь Новикова, многое рассказывал он. Мне уже отчасти было известно, что Новиков 7 лет провел в Шлиссельбургской крепости и освобожден при воцарении императора Павла, но не знал причин сему. Новиков, сколько мог, удовлетворил меня.
Когда он старался Русь познакомить с лучшими европейскими произведениями, тогда стеклись на его сильный, призывный голос множество друзей, именем общей пользы и любви просвещения, чтоб совокупно работать в пользу образования. Тогда завел он огромную типографию, вскоре превзошедшую все заводимые правительством, и книжные лавки, пропагандируя просвещение. Издавали журнал «Живописец» – первый литературный журнал в России. На все это, равно на образование множества молодых людей и путешествия их по Европе, друзья его и он сам отдавали свое достояние, и результаты были блестящи. Государыня лично знала его по службе, по талантам; но он в молодых летах оставил службу для своих высоких занятий. Занятия его и его друзей, чтоб иметь силу и быть обеспечену всяких нападений, были делаемы под покровительством цесаревича Павла. Успех его типографии возбудил зависть и внимание, начали говорить об опасениях насчет столь огромной типографии в руках частного человека. Этот взгляд подкрепили какими-то подозрениями насчет избрания Павла Петровича протектором. Новиков, сколь ни был далек от всяких политических замыслов, вдруг был схвачен и после некоторых допросов посажен в крепость. Семь лет провел он там. При воцарении Павла его освободили; но семь лет тюрьмы и другие причины оставили его болезненным, и он удалился в свою расстроенную деревеньку Авдотьино, названное им Тихвинским по местечку близ Шлиссельбурга, где жил он в величайшем уединении.
В то время, когда я познакомился с ними, я застал их обоих все еще занятыми. Гамалея переводил с немецкого и латинского языка книги герметические и религиозные. Взгляд Новикова на сии предметы был чист, светел и обширен. Взгляд Гамалеи резок и положителен.
Новиков показывал мне свою небольшую библиотеку, где было много книг (до 50), переплетенных собственною рукою Новикова. При этом он заметил:
– Вот сколько труда; но с искренней скорбью вижу, что некому завещать все это, некому передать мысли для продолжения начатого.
Впоследствии времени я раза два-три посещал их; в одно из посещений я просил его дозволить снять его портрет; Новиков позволил, но Гамалею я не мог уговорить.
Дальнейшие подробности опустим мы; кто знает Новикова, тот знает, что он был за человек, кто же не знает – тот не может и искать здесь полного сведения о столь великом человеке. Прибавлю только, что у нас был неоднократно разговор о снах; и <я> пересказывал им о трех снах, виденных мною.
В первой молодости моей, ведя жизнь всегда строгую, я не мог не быть обуреваем страстями, и тем более, что они имели мало отверстий. Часто бывал я в доме у одного знакомого военного офицера. Он был женат, и жена, прекрасная собою, кокетка; я видел, что она ко мне неравнодушна, и сам был очень занят ею. Я всегда считал большою гнусностью обольщать чужую жену, как преступление, которое не может ничем выкупиться, – ибо лишающий невинности девушку имеет средство восстановить свое преступление, но тут семейное расстройство и ужаснейшие несчастия идут об руку с преступлением. Потому я употреблял все средства, чтоб уничтожить эту страсть. Наконец, настала война 1807 года с Швециею, и муж ее отправился в армию; я попрежнему продолжал посещать ее иногда. И мало-помалу страсть возгоралась более, и наконец назначен был день для тайного свидания; но ночь перед тем я видел следующий сон. Идя по академическому коридору, выстланному кирпичами, в щели между ими вижу я червя, как бы раздавленного ногою. Я остановился и глядел на него с некоторым чувством сострадания и заметил, что в нем есть еще жизнь; я с большим вниманием смотрел на него, и червяк оживлялся, начал двигаться, подыматься, вырастать до того, что уж из червя начал образовываться дракон, как мы его представляем в мифологии, и в этом виде он кидается на меня. Я, испугавшись, закричал, с тем вместе выбежали несколько женщин; казалось, дракон был их, они взяли его – и я проснулся.
Я понял, что этот сон был предостережением, и я отложил свое намерение и решительно отвергнул страсть свою. На другой день, бывши у Лабзина, где был возвратившийся из чужих краев М. Я. Мудров, я рассказал свой сон. Каково же было мое удивление, когда, выслушав это, Мудров достал из кармана маленькую книжку немецких стихов, где приискал мне место, в котором поэт представляет возрастающий порок, сначала приветливым, потом с чертами ужасными, точно так, буквально, как я видел во сне; это еще более подкрепило мое объяснение сна. И я навсегда было оставил знакомство с нею, – но кончилась война, муж не возвращался, и вскоре пришло известие, что муж ее убит. Тогда почти погаснувшая страсть опять затлелась, тогда казался мне поступок не столь дурным, и я, забыв свои нравственные правила, отправился к ней; но и тут провидение спасло меня от преступления, я застал ее спящую и в таком непристойном виде, что с отвращением ушел, никем не замеченный, и с тех пор решительно отказался от своего намерения.
Второй сон был следующий. На некотором возвышении я видел крест, к нему притягивали на веревках лежачую мраморную, белого цвета фигуру. По мере того как стали ее ставить, статуя оживлялась и наконец, когда поставили, она, совсем живая, села, ноги были сложены и руки лежали на коленях, голова поникнувши, чрезвычайное смирение выражалось на лице, и это был сам Спаситель. Я находил некоторое сходство во лбу с Юпитером Олимпийским, прочие части лица были так изящны, что не могу им приискать сходства. Глаза обращены были вниз. Но вместо обыкновенного цвета волос, с коими изображают Спасителя, они были белые. На вопрос мой, что значат сии волосы, кто-то отвечал мне: «Тысячелетнее пребывание его на земле». Потом, как бы слушаясь какого-то веления, он встал и стал к кресту в таком виде: крест имел внизу продольную скважину, так что, став позади креста, он в нее поставил ноги, а руки опустил через крест, который оканчивался поперечником, в молитвенном положении. Голова, как и прежде; была наклонена вниз, с тем же величественным смирением. Смысл этого сна был ясен для меня. Первое – высокой степени смирение, потом – что шествие должно быть под крестом. Действующая сила должна покоиться на кресте. Тело должно быть за крестом. И самая голова преклонена к кресту. Каменная статуя, оживляющаяся постепенно, – сколь ясно ни согласовалась с идеею моего храма, которая образовалась гораздо после сего сна, но не приходила мне в голову прежде Вятки. Сон этот весь ясен, кроме слов о тысячелетнем пребывании.
Наконец, этот сон, который я теперь намерен рассказать, нельзя даже совсем отнести ко сну. В один зимний вечер я стоял против печи и грелся и, предаваясь размышлению, перешел как бы в некоторое усыпление. Вдруг вижу посереди комнаты девочку, примерно лет 12. Я подбегаю к ней с некоторым изумлением и спрашиваю:
– Кто ты такова?
– Я дочь Правды, – был ответ, и с тем вместе, уходя в угол, загроможденный разными вещами, исчезла.
Из сказанных слов Новикова я видел, что ему нравятся эти сны, он поздравлял меня с ними и говорил, что такие сны не случайно нам даются. Чтоб прибавить еще что-либо о Гамалее, этом страшном человеке своей строгостью, достаточно рассказать следующее.
Первый муж жены Лабзина, Карамышев, был человек без веры, сомневался в бессмертии души; он был человек ученый, но принадлежал еще к тем воспитанникам XVIII столетия, которые блистали материализмом. Ему советовали об этом предмете поговорить с Гамалеею. Карамышев, гордый своею ученостью, отвергал сначала, но наконец согласился познакомиться. И вот собственные его слова, слышанные мною от его супруги:
– В Гамалее нашел я маленького старичишку, невидного, которого можно щелчком перешибить. Без дальних обиняков сказываю ему причину моего посещения, т. е. что я решительно сомневаюсь в бессмертии души, и, сказав ему несколько комплиментов, заметил, что от него надеюсь получить объяснение. Узнавши, что я горный чиновник, Гамалея заметил, что я должен знать некоторые науки, и спрашивал, посредством которой я желал бы убедиться в бессмертии души. Я с трудом мог удержаться от смеха и, чтоб одурачить его, для смеха избрал ботанику и с тем вместе, чтоб скрыть свой смех, вынимаю часы и гляжу на них. Старик начал говорить, презрение мое заменяется вниманием, наконец <пропуск> в уважение, и с тем вместе я ему сказал: «Довольно». Не прошло еще пяти минут, и он уже убедил меня вполне, несмотря на все предрассудки, с коими я пришел.
Новиков мне предсказывал успех и просил, чтоб я ему сообщил, как проект мой будет принят государем, что и исполнил.
<7>
Проект мой был окончен, я стал думать об отъезде в Петербург. Здесь опять надлежит возвратиться к домашней жизни. Незадолго до поездки моей к Новикову проезжал через Москву один приятель мой по Лабзину, служивший в Академии, Скворцов, который ехал к своим родным в Нижегородской губернии. Приятно мне было встретиться с ним, поговорить о Петербурге, о моей неприятности с Лабзиным. Этот разговор завлек далеко, и я сказал, что, вероятно, Лабзин думает (что он и подтвердил), что я живу здесь для Артемьевых.
– Но я скажу вам, что я не токмо не видался с ними, но даже и не писал к ним и не имел никаких сношений, следственно, твердо выдержал свое обещание.
Скворцов удивился, думая, что я переменил свое мнение относительно Артемьевой.
– Нет, – отвечал я, – но ежели б это было предназначено, то не должно ли бы уже быть какому-либо указанию, они были бы в Москве.
– И легко случиться может после этого, что вы уедете в Петербург, не сделав ничего?
– Легко может быть, и тогда я докажу Александру Федоровичу, как он ошибался во мне.
Это показалось ему слишком строго, и <он> жалел, что обстоятельства не согласуются с моим желанием.
По возвращении моем от Новикова срок отпуска Скворцова прошел, но он еще не приезжал. Я полагал, как ему нужно было быть 1 сентября в Петербурге, то, что он проехал, минуя Москву. И я был уверен, что он в Петербурге, как вдруг, уже в конце сентября, вижу его во сне, в очень горячем, сердечном разговоре со мною. Целый день занимался я этим сном, ибо я видел в этом духовное сношение душ. Я обедал у Мудрова и вечером, возвращаясь по бульвару, встретился со мною кто-то. Издали мне казалось, что это Скворцов, но когда он подошел, я сам должен был улыбнуться увлечению воображения. Подходя к почтамту, я вижу в моей горнице огонь. Это удивило меня, ибо слуге в это время было нечего делать; и тотчас явилась мысль, не тут ли Скворцов? И каково же было удивление, когда мой человек встретил меня словами, что муромский гость приехал. Я пересказал Скворцову свой сон и что я целый день думал об нем.
На другой день он должен был ехать и перед отъездом пошел в город для покупок. Часа через два он возвращается ко мне с Артемьевым; я остолбенел от изумления. Артемьев только что, день тому назад, приехал и в рядах встретился с Скворцовым. Прощаясь, Скворцов спросил меня:
– Ну, может ли этот случай быть принят за указание, или и этого мало?
– Напротив, указание весьма ясное.
Пожелав успеха, он уехал, радуясь, что послужил орудием к исполнению моего намерения.
Артемьев ночевал у меня, разговору о его сестре не было, ибо, не зная, в каком расположении они теперь, я не начинал разговора. Он уехал, обещавшись мне по приезде писать, и взял с меня слово, что я буду отвечать. С первой почтой написал он мне, что все домашние бранили его, что он не привез старого друга с собою; итак, чтоб поправить это, приглашал меня уделить несколько дней для посещения и с тем вместе просил взять с собою проект плана, которым очень интересуются его домашние. Вопрос этот был согласен с моим образом мыслей, и я привял это приглашение.
Чтоб не показался мой образ действования несколько холодным, я должен, сверх моего убеждения, еще напомнить о нашем взаимном положении – родственники ее были люди гордые, богатые, а я молодой человек без имени и состояния. Хотя я уверен был в любви Елизаветы, но с тех пор трехлетняя разлука могла многое изменить; и насколько была она свободна от предрассудков семейства? Искания можно было истолковать в дурную сторону – и я должен был молчать. Даже и тогда, когда увиделся с ее братом, человеком, коего переменчивый нрав мы уже знаем.
Вскоре поехал я туда, вполне уверенный, что эта поездка должна была окончить это дело. Я приехал вечером поздно. Чувства сильно волновались при вступлении в дом, где должна была решиться моя судьба, где жила та, которую я так давно любил и желал видеть. Селение Величево и дом – все носило следы неприятельского разорения; они жили в беседке, к коей пристроено было несколько изб. Прием был самый дружеский. Я вскоре заметил, что я не ошибся в чувствах Елизаветы. На другой день все вместе отправились к старику, который жил в 10 верстах в селе Александрине, которого я нашел, согласно с предположением, человеком гордым, но весьма умным; и так обласкал меня с первого приема, что мы с ним сблизились тотчас, и я увидел, что именно от него-то всего менее можно ждать затруднения.
Недели две пробыл я там. Через несколько дней открылась у меня с Елизаветою переписка. Время шло весьма приятно, в которое время я сделал чертеж для построения каменной церкви. Исследовав образ мыслей матери, я наконец решился за день до отъезда. Дни за два до отъезда, поздно вечером продолжался у нас разговор с братом ее. Он наконец сказал:
– Ведь ты когда-то любил сестру Елизавету?
– Да.
– Ну, а теперь?
– И теперь тоже.
Тут с некоторой досадой и недоумением спросил он, почему я не действую.
– Ты напрасно предупредил меня, я завтра хотел начать действовать.
И он убедил меня, что в этом опасности нет. На другой день я сделал предложение матери. Без дальних затруднений она сказала, что всегда меня любила, что очень рада; но что все зависит от мужа, за которого она отвечать не может.
– Я только теперь прошу вашего согласия.
– Мое вы имеете.
Позвали дочь. Она, зная, о чем речь, явилась смущенная и, разумеется, краснея и едва говоря, сказала, что ежели отец и мать желают, то она согласна. Мать сказала, что, по мнению ее, не следует говорить мужу; но что она берется уладить это. Я видел, что цель этого была в том, что она из гордости хотела играть действующее лицо. Таким образом мы расстались.
По прошествии двух или трех недель я получил от матери письмо, что теперь могу адресоваться к отцу, и с первою почтою написал ему письмо, на которое он мне вскоре отвечал, что известит меня, увидевшись с женою, которая уехала в Вязьму. Таким образом, этот ответ был удовлетворителен. После звал он меня другим письмом для личного объяснения к себе. Что и было немедленно исполнено. Он говорил о расстройстве состояния, о разорении; разумеется, я просил его прервать эту материю. Там были мы помолвлены; я думал, что месяцев через шесть могу возвратиться из Петербурга.
Тут я уже был открытым женихом, ездил к родным и прочее. Но вместо шести месяцев, как уже видели, прошло около года. Это было тяжкое время для меня. Неприятности Академии, бездна дела и, наконец, письма от невесты и родных ее, которые не совсем понимали причины и сердились и на долгое молчание иногда. В письмах их замешивались колкости.
Тут случилось еще следующее.
Шурин написал мне, по своему характеру, очень колкое письмо, оно было адресовано не в квартиру ко мне, а в Кабинет его величества. Письмо это не дошло до меня, и уже после свадьбы спрашивали меня, почему на это письмо я не отвечал. На ответ, что я такого письма не получил, теща думала, что я это выдумал, не хотел признаться в получении его. Это заставило меня спросить, какого же содержания было это письмо. И узнал, что главный смысл его был в том, что как мои обстоятельства переменились, то что, может быть, я переменил свои чувства к прежней невесте и ищу теперь богаче и лучше невесту. Я мог понять, каким образом изложил это шурин, вместе с ним писали о том же и другие.
– Странно, – сказал я, – как провидение оберегает нас; доселе я не имел понятия об этом письме, а если б получил его, – то наверное не был бы здесь. Оно слишком оскорбило бы меня и слишком явно показало бы, как мало меня понимают; я от раздражения исполнил бы вашу мысль, и мы бы не были соединены. Но провидение сохранило нас.
Казалось, что теща все еще оставалась в недоумении, но после убедилась. Случайно заехав в Петербурге к П. А. Курбатову, он мне сказал, что у него давно завалялось письмо ко мне, адресованное в Кабинет его величества и которое при отъезде моем отдано было ему; он достал его из бюро и отдал мне; уходя, я забыл его на столе – и письмо опять ускользнуло от меня; когда же, возвратясь к нему, я спросил о письме, оно не нашлось! Следственно, провидению решительно не угодно было, чтоб это письмо было в моих руках <пропуск>. видели уже выше, когда я отправился из Москвы в деревню для бракосочетания, которое было в селе Царево-Займище (историческое место, где Кутузов принял начальство над войсками), и мы венчались в деревянной церкви, построенной царем Алексеем Михайловичем, – 20 июля 1816 года.
Моим браком заключается эпизод из частной жизни, который был так необходим для объяснения прочих поступков и действий. Впоследствии мы воротимся, гораздо позже, опять к домашнему крову, но теперь прибавлю одно. Первая картина, показавшая мой талант, – был «Св. Петр». В Петров день выехал я из Петербурга. Наконец, картина «Св. Петра» помирила меня с Академиею. Вследствие этого я назначил имя первому сыну – Петр, располагая имена детям так: Петр, Иоанн и Иаков, и то же выражающие имена для дочерей – Вера, Любовь, Надежда, не зная, какое имя дать седьмому сыну. И что же – от первой жены моей у меня родилось именно шесть человек детей, три сына и три дочери!..
<1836>