355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Герцен » Том 1. Произведения 1829-1841 годов » Текст книги (страница 11)
Том 1. Произведения 1829-1841 годов
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:12

Текст книги "Том 1. Произведения 1829-1841 годов"


Автор книги: Александр Герцен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 41 страниц)

– Князь, – сказал Иван Сергеевич, – об этом надобно было думать прежде. Вы правы, я не испытал ничего подобного и благодарю за это бога. Теперь делать нечего, прошедшего не воротишь, поищем средства поправить.

– Едем, пора! – сказал князь, еще раз уничтоженный спокойствием и чистотою Ивана Сергеевича.

* * *

Верстах в десяти от Москвы была одна из тех пышных дач, куда встарь ездили наши бояре villeggiare[131]131
  пожить за городом (итал.). – Ред.


[Закрыть]
, где они давали праздники для целого города, где знакомый и незнакомый находил привет и угощение. Нынче эти дачи опустели, и юноши, ходя по лабиринту гостиных, кабинетов, будуаров, с гордостью смотрят на треснувшие стены, на картины, исцарапанные штыками французов, на чернеющую позолоту, на дождевые струи, просасывающие потолок, как на иероглифы падающего века, расчищающего им место, и как бы с презрением попирают полы, на которые едва смели ступать их деды и отцы. Эта дача принадлежала князю, но князь никогда не давал там праздников; она была почти заброшена, но, несмотря на то, знали, что он ездил туда нередко, и зимой и летом. Были об этом толки; однакож в его присутствии никто не смел ни намекнуть, ни спросить.

На дворе было холодно; осенний ветер дул беспрерывно с запада, нанося фантастические тучи с белыми закраинами и равно препятствуя светить луне и идти дождю или снегу. Наконец, он оторвал ставень одного окна, и слабый свет, проходивший сквозь зеленую шелковую гардину, осветил колонну. Если б тогда кто-нибудь стал на цоколь колоннады, то увидал бы все, происходившее в комнате, в щель, не захваченную гардиной. Но в те времена не было уже людей, пользовавшихся незадернутою занавесью, неосторожно свернутой запиской, щелью в дверях, болтливостью слуги, – людей, очень нужных Бирону и совсем не нужных Екатерине, – и потому никто не выжидал падения ставня, никто не взлез на цоколь колоннады и не смотрел в окно, а стоило бы взглянуть и поэту, и артисту, и великому человеку с душою.

Окно это принадлежало небольшому будуару, обитому полосатым штофом и украшенному всеми причудами XVIII столетия. Тут были и кариатиды, поддерживающие огромные зеркала, и канделябры из каких-то переплетенных уродов, похожих с хвоста на крокодила, а с головы на собаку, и этажерка с севрскими и саксонскими чашками, которые смотрелись в ее зеркальные стенки, и амур на коленках, точащий стрелу о мраморную доску, и ченерентолин[132]132
  золушкин, от cenerentola (итал.). – Ред.


[Закрыть]
башмачок вместо чернильницы, и фарфоровая пастушка с корзинкой, и фарфоровый пьяница с бутылкой, и китайские блюдечки, и японские вазы для цветов. Между этими безделушками были разбросаны другие безделки, принадлежавшие женщине, говорившие о ее молодости, о нарядах, о красоте, о юности, о любви. К самому окну были придвинуты пяльцы, возле дивана маленький столик, и на нем бриллиантовый браслет с мужским портретом, и на стене портреты того же мужчины в разных костюмах. На одном он был представлен верхом в черкесской, на другом – в кастильской одежде, на третьем – завернутый в какую-то мантию или тогу à la grecque[133]133
  в греческом духе (франц.). – Ред.


[Закрыть]
. На диване лежала женщина лет 22, прелестная собою. Густые, темные волосы, зачесанные по тогдашнему вверх, открывали белое, как слоновая кость, чело; темноголубые глаза горели любовью. Просто и роскошно была она одета, во всем выражалась женщина любящая. Возле нее, на мягкой бархатной подушке, лежал ребенок месяцев десяти, и она не спускала с него глаз. Она беспрестанно вставала, то становилась на колени перед подушкой и молча смотрела на него с избытком чувства, возможным только матери, то прижимала его к груди, целовала ему ножки, ручки до того, что ребенок плакал, то пряталась от него и приходила в восторг, когда замечала, что он ее ищет, то говорила с ним, кокетничала перед ним и чуть не прыгала от радости, когда он улыбался. Как счастлив должен быть отец этого ребенка! Только та мать так любит детей, которая страстно любила отца их; она в ребенке продолжает любить его, это – апофеоз самой любви их. Но отец этого ребенка не был счастлив.

– Погодите здесь, – сказал князь Ивану Сергеевичу, вводя его в гостиную, и пошел далее. Дверь в будуар была полузатворена, и он остановился перед сценою, которую мы сейчас видели. Князь был поражен, слезы навернулись на глазах, и сильно забилось сердце его. Дверь скрипнула; женщина обернулась, крик восторга вырвался из груди ее, и в одно мгновение она повисла на шее князя, осыпая поцелуями мужественное и гордое лицо его.

– Сегодня я тебя никак не ждала. На дворе такой холод, ты иззяб! – И она схватила его белую, стройную руку и старалась отогреть ее поцелуями. – Знаешь ли, что ты уж две недели не был у меня? Но я не сержусь. Двор в Москве: тебе много хлопот. Ну, что императрица?.. Да ты что-то мрачен? Посмотри, как мил наш Анатоль: он сегодня целый день не плакал, ручонку сам протягивает…

И она подвела князя к дивану. Он взглянул на ребенка и на нее с каким-то состраданием, но всякий мог бы заметить, что в эту минуту он один заслуживал сострадания.

– Елена, я приехал обрадовать тебя, – сказал он, стараясь как можно реже встречать ее взор, – императрица простила меня, велела приехать в Петербург. Душевно жаль, что я решительно не могу взять тебя с собою, но я скоро опять побываю в Москву. Будь тверда, душа моя, пиши ко мне обо всем, что нужно.

Глаза Елены омрачились; из-за слов князя выглядывало для нее что-то чудовищное, ужасное. И почему он говорит не так, как прежде, и почему нельзя ей ехать в Петербург, и зачем же он едет, если ей нельзя, и что это – писать обо всем? будто ей есть о чем писать, кроме любви, – неужели о своих нуждах? как будто у ней есть нужды, кроме потребности любви? Еще в прошлый раз она замечала в нем что-то необыкновенное, принужденное; зачем взор его задумчиво простирался вдаль, когда она была возле него, когда он должен был окончиться на ее взоре?.. Ей сделалось страшно, она заплакала.

– О, ради бога, не плачь! – воскликнул князь с жаром, увидав ее слезы. – Умоляю тебя, мой ангел, моя Елена! Каждая слеза твоя падает растопленным свинцом на мое сердце. Не мучь меня, и так душа моя разбита, и ты отравляешь минуту радости, которую я ждал целые годы. Зачем подошла ты так близко к моему существованию? На мне проклятие, я гублю все, приближающееся ко мне. Я, как анчар, отравляю того, кто вздумает отдохнуть под моей сенью!

– О, я не раскаиваюсь, – перебила она его. – И если в самом деле счастье закатилось для меня, воспоминание минут, в которые я полной чашей пила блаженство, выкупит все последующие страдания. Я и в мраке буду вспоминать солнце, светившее, гревшее меня, но и это недолго…

– Недолго? Отчего недолго? – спросил князь, и лицо его побледнело, и он судорожно схватил опахало, лежавшее на диване, и изломал его.

– Оттого, что я умру без твоей любви, – отвечала Елена.

– О, женщины! – сказал князь, отирая пот, выступивший на лице его. – Ты, верно, думаешь о какой-нибудь сопернице? Кто сказал тебе, что я люблю другую?

– Кто? – прошептала Елена, и горькая улыбка мелькнула на устах ее.

– С чего ты взяла, что я перестал любить тебя? Мне надобна деятельность, мне надобна слава, власть, и потому я еду. А ты, ты хочешь на прощанье отпустить со мною угрызения совести, ужасную мысль, что я могу быть твоим убийцей, что тень твоя будет являться мне, как тень Банко Макбету средь пира, средь…

Он остановился. «Не так говорил он прежде, – думала Елена. – Будто слова лжи могут жечь кровь, будто глаза могут выражать, чего нет в душе? Тогда его не манило другое поприще; впрочем, ведь и прежде случались с ним минуты грусти, и, может быть, я обвиняю его напрасно».

– О, какой же ты чудный, Мишель! – говорила она, подавляя возникшее подозрение. – Успокойся, ради бога, успокойся! Ну, как не стыдно?! Я ведь ребенок, болтаю сама не знаю что. Тобою овладел опять злой демон, который заставлял тебя скрипеть зубами в моих объятиях тогда, как я была вся блаженство. Я радовалась, думала, что он исчез, а вот он опять явился. Какой он гадкий, этот демон! – прибавила она, целуя князя в глаза.

Князь сидел неподвижно в углу дивана. Елена оперлась локтем на его плечо.

– Да что же ты сегодня, как египетский истукан, неподвижен и вытянут? Перестань же сердиться; ну пусть я виновата – ты знаешь, я сумасшедшая. Перестаньте же, ваше сиятельство, будьте же сколько-нибудь учтивы!

Притворная веселость Елены оживила князя; он взглянул на нее взором благодарности и снова погрузился в прежнюю мрачную задумчивость.

– Помнишь ли, – продолжала Елена, ласкаясь к нему, – помнишь ли, что завтра тринадцатое сентября?

– А что такое тринадцатое сентября?

– О, холодный человек! Он не помнит! Прекрасно, ему этот день ничего не представляет! Нет, мужчина никогда не может любить так пламенно, так ярко; а я завтра весь день буду праздновать, и ты – святой, ты – бог этого праздника! Да не 13-го ли сентября у моей тетушки ты увидал меня в первый раз? Ты можешь забыть этот вечер, но я, я никогда не забуду его! Я помню все, все: и как ты взошел, и как ты взглянул на меня, и как ты спросил у сидевшего подле тебя: «Кто эта прелестная брюнетка с голубыми глазами?» Я задыхалась, я думала, сердце разорвется у меня; тут только я поняла, что такое жизнь, любовь! Ты заговорил со мною, я отвечала бог знает что, но зато как глубоко врезались в мою душу твои глаза, сверкающие умом и страстью, твои черты, одушевленные, восторженные, совсем не похожие на эти обыкновенные лица. А помнишь ли 20-е ноября?

Тут лицо ее вспыхнуло еще более, и она скрыла его на груди князя, целуя ее и повторяя: «О, как много, много я люблю тебя!» Терзания князя были ужасны.

– Мишель, – продолжала Елена, приподняв через несколько минут голову, – за что же ты давеча сердился, когда я заговорила о смерти? Не счастие ли умереть теперь на твоей груди, воспоминая нашу встречу? Что может еще мне дать жизнь? Я благословляю судьбу свою, благословляю встречу с тобою. Что была бы я, если б ты не дунул огнем в мою душу, если б ты мне самой не открыл ее, если б ты не показал мне все прекрасное на этой земле? Безжизненная вещь, проданная в жены какой-нибудь другой вещи. И разве не провидение бросило меня в твои объятия? О, сколько раз, поверженная на полу перед образом спасителя, я молилась, чтоб он мне дал силу противостать обольщению! Но нет, я не могла, я летела, как мотылек к огню. Я насладилась всем земным, теперь я могу умереть… Нет, нет, что я говорю?! Я не хочу умирать! Кто же будет ходить за Анатолем? И сколько радостей ждет меня еще в будущности! Я увижу еще тебя в блеске, в славе, ты будешь министром, фельдмаршалом, я тебе пророчу это, и тогда-то, когда все будет греметь о твоих подвигах, когда ты пойдешь от торжества к торжеству, окруженный целым двором, при звуках литавр, когда ты будешь празднуемый победитель, герой, не знаю что, – не блаженство ли знать, что этот великий любит меня, простую девушку, что для того, чтоб провести со мной несколько часов, он много раз ходил пешком в метель, зимою, целые две версты…

Глаза князя горели, его властолюбивая душа упивалась этой картиною, столь близкою мечтам его и набросанной с такою детской наивностью.

– Но если середь торжества я тебя увижу не одного?..

– Как? Ты еще не оставила этой вздорной мысли!?

– Чему же дивиться? Тебе надобно же жениться, тебе императрица прикажет. Ну что ж, Мишель, лишь бы ты не любил ее. Пусть ей принадлежит твое имя, твой блеск, а мне – одна твоя любовь; тогда-то ты увидишь, как искренно и глубоко я люблю тебя. Я очень знаю, что я не могу быть твоей женой, мне это не нужно, лишь бы не отнимал ты любви своей! Да и поймет ли какая-нибудь фрейлина, бледное, безжизненное растение, принужденно выращенное в оранжерее, твою огненную душу?

– Ну, а если поймет? – сказал князь с каким-то сардоническим смехом.

– Тогда бог не оставит сироту, Анатоля.

Князь содрогнулся. Страшная мысль о ее смерти промелькнула снова, как призрак, перед его глазами.

– Мишель, возьми меня с собою! О, я буду счастлива там, где ты! Спрячь меня куда-нибудь в глухую улицу, только лишь бы не быть в разлуке. А здесь – ну что я буду делать? Я буду больна, буду грустить, а там мне будет весело.

– Нельзя, право, нельзя. Ты сама не просила бы этого, если б знала, какую жизнь должен я вести теперь, как всякий шаг мой будут выглядывать. Да, кстати, душа, я привез с собою одного приятеля: через него мы будем переписываться; к нему я имею полную доверенность, ему я поручил тебя и Анатоля. Позволь же его позвать – он ждет в гостиной.

– Да когда же ты едешь?

– Еще недели через две. Я хочу только, чтобы вы познакомились. Он чудак, но человек преблагородный, и надеюсь, что моя рекомендация, – прибавил князь шутливым тоном, – важнее, чем рекомендация всего рода человеческого.

– Где же он? – перебила Елена и бросилась к трюмо поправлять волосы.

Князь встал, накинул на Елену шаль и, отворив дверь, сказал громким голосом: «Иван Сергеевич, пожалуйте сюда». Иван Сергеевич взошел.

* * *

– Смотри, смотри невесту, – говорил молодой человек, толкая товарища. – Что за поэзия в ее взоре, что за небесное выражение в лице! И эта пышная легкая ткань, едва касаясь ее гибкого стана, делает из нее что-то воздушное, неземное, отталкивающее всякую нечистую мысль.

– C’est l’Hélène de Ménélas[134]134
  Это Елена Менелая (франц.). – Ред.


[Закрыть]
, – отвечал тот громко тогдашним языком.

– Боже, какой ангел достается князю!

– Ведь у него, матушка Ирина Васильевна, в Москве-то на даче живет немка ли, тальянка ли, – говорила старая старуха в нарядном чепце, с лицом, похожим на кофейник, своей соседке, которой лицо даже и на кофейник не было похоже, и говорила так громко, что князь, бледный, как полотно, обратился к шаферу и, сам не зная, что говорит, сказал: «Мне дурно».

– Немудрено, такое множество набилось в церковь, духота страшная, – отвечал шафер, лейб-гвардии Преображенского полка капитан, весь облитый золотом, тем решительным тоном, которым светский человек объясняет душевные волнения, а школьный ученый – явления природы, не понимая их внутреннего смысла.

* * *

В знакомом нам будуаре, на том же диване, где пламенная Елена сгорала в объятиях князя, лежала она в обмороке. Цвет лица ее был не бледен, а был как мрамор; изредка, минут через двадцать, захлебывалась она, так сказать, воздухом и потом опять оставалась бездыханна, как труп. У головы ее сидел знаменитый Фрез в напудренном парике, в шелковых чулках и башмаках с бриллиантовыми пряжками. В его глазах было больше, нежели мы ждем в глазах доктора. Он смотрел на нее беспрерывно, замечая малейшие изменения, иногда подносил к ее носу склянку нашатырного спирта, но, не видя никакого действия, пожимал плечами. Иван Сергеевич, исполняя, как от души честный человек, поручение князя, стоял тут же, то щупая, не простыл ли сельтерский кувшин, завернутый в салфетку и приложенный к ее ногам, чтоб согреть их, то прикладывая к ее голове полотенце, обмоченное в уксус и холодную воду. Грудь Елены была раскрыта, и горничная терла ее фланелью. Какое-то гробовое молчание царило в горнице, только издали доносился иногда слабый плач ребенка да однозвучный голос убаюкивавшей его няньки. Это было зимою, но день был ясен и тепел; солнце, усиленное снегом, ярко проникало зеленую занавесь, и вода журча капала с капителей на каменный балкон. Наконец, Фрез встал, вынул часы и сказал:

– Странно, очень странно; теперь второй час в исходе, а ей нисколько не лучше, а я приехал часов в девять. А когда это началось?

– Вчера в четверть десятого, – отвечал Иван Сергеевич, – и продолжалось всю ночь.

Фрез взял ее руку, которая лежала, как какая-нибудь вещь, как отрубленная ветвь, и, развязав повязку, сказал: «Посмотрите, четыре часа лежали синапизмы, и даже ни малейшего следа, а ведь уж тут просто химическое действие».

– Уж, знать, как сердце болит, так где помочь вашим латинским снадобьям, – бормотала горничная.

– Regardez l’ignorance du bas peuple[135]135
  Вот невежество простонародья (франц.). – Ред.


[Закрыть]
, – сказал Фрез, обращаясь с улыбкою к Ивану Сергеевичу. – Et après cela faites leur accroire que nous ne sommes pas des charlatans[136]136
  И после этого попробуйте убедить, что мы не шарлатаны (франц.). – Ред.


[Закрыть]
, – впрочем, мне пора ехать. Проклятая даль этой дачи, – в семь часов я приеду. Вы, верно, подождете меня, Иван… Иван Степаныч, – прибавил он, взяв шляпу.

– Ведь вы-то, батюшка, русские, – сказала горничная, когда Иван Сергеевич, проводив доктора, возвратился в комнату. – Позвольте, я вспрысну барышню богоявленской водой: право, лучше будет, велика ее сила… Ах, Елена Павловна, василек, серпом подрезанный, не встать тебе, сердце говорит, не встать, родная! А душу б свою отдала за тебя. Ангел была во плоти, грубого слова не слыхали мы от нее. Бывало, день-деньской сидит себе, как павочка, с Антоном Михалычем, и своею грудью кормила его. – «Не хочу, говорит, чтоб пил чужое молоко». Позвольте же вспрыснуть?

– Пожалуй, – сказал Иван Сергеевич, – хуже от этого быть не может. Горничная принесла скляночку с водой и бросилась на колени перед иконою богоматери; слезы катились из глаз ее, она молилась о ближнем. В эту минуту эта простая девка была высока! Не думайте, чтоб их грубые религиозные понятия препятствовали им молиться. Помолившись, она взяла в рот святой воды, три раза перекрестила больную и, глядя на нее с полным чувством веры, прыснула ей в лицо. Елена вздрогнула, вздохнула несколько раз сильно и раскрыла глаза, мутные и без всякого выражения, посмотрела с недоумением на Ивана Сергеевича; глупая, стоячая улыбка показалась на устах. «Пить», – пробормотала она едва внятно. Ей подали мятной воды. Едва хлебнув, она отворотилась и сказала: «Ах, как мне спать хочется, так сон и клонит», – и опять закрыла глаза. Но дыхание продолжалось, а лицо загорелось слабым румянцем.

Горничная в восторге целовала ее ноги и с детской радостью говорила: «Не сказывайте только этому немцу, а то ведь он же наругается над нашей святыней… Да вы еще и не кушали, Иван Сергеевич; ступайте, в той горнице я приготовила вам обед, а я побуду здесь».

Иван Сергеевич был душевно рад; камень свалился с плеч, он пошел в столовую и при первой ложке супа подумал: «Не забыла ли Устинья покормить Плутуса?»

* * *

Письмо Ивана Сергеевича к князю

Сиятельнейший князь!

С искренним удовольствием спешу уведомить Ваше сиятельство, что здоровье Елены Павловны поправляется. Все убеждения мои остаться до совершенного выздоровления в Поречье были тщетны, она переехала на маленькую квартиру, которую наняла ее горничная на Садовой. Впрочем, может, это к лучшему: в Поречье все напоминало ей беспрестанно счастливую эпоху жизни, которую она утратила. Сколько я ни просил ее взять вещи, подаренные Вашим сиятельством или бывшие у ней в употреблении, она решительно отказалась. Взяла только бриллиантовый браслет с Вашим портретом, но на другой день возвратила бриллианты. Когда я намекнул о ломбардных билетах, она с гордостию спросила: «Знаете ли вы, кому платят за любовь?», после чего я не заикался; время – великий доктор. Немцы говорят: «Kommt Zeit – kommt Rat»[137]137
  Придет время – покажет, как быть (нем.). – Ред.


[Закрыть]
. Квартира, нанятая ею, очень мала, но она именно такую и велела сыскать; денег у нее нет, и она хочет вышивать для продажи. Сколь это ни смешно, но, видя тут детский каприз и, сверх того, занятие, я взялся искать покупщиков. Горничная, которая была при ней, не хотела с ней расстаться, и я ей дал паспорт; через нее я предупреждаю все нужды Елены Павловны. Она, как ребенок, не знает ничего в хозяйственном отношении, однакож несколько раз спрашивала горничную, откуда деньги, и та уверила, что это ее собственные.

Доселе о Вашем сиятельстве она не говорила ни слова. Сначала я замечал у нее заплаканные глаза, теперь она даже весела, только часто задумывается и, придя в себя, начинает смеяться над своею рассеянностью. Нрав у ней истинно ангельский: кротка, добра и в мелочах слушается меня, как отца. Жаль только, что не хочет лечиться; Фрез уверяет, что весенний воздух исправит все. Он не может более ездить, ибо она решительно отказалась его принимать, говоря, что у ней денег нет платить за визиты. Вчера я пил у ней чай, она шутила и, наконец, сказала мне: «Посмотрите мое маленькое хозяйство, – чем я не невеста? Признайтесь, Иван Сергеевич, нет ли вам поручения искать мне жениха?» Я отвечал, что нет, но что само собою разумеется, что с ее достоинством, в ее летах можно надеяться сделать партию хорошую. «Я не прочь, – сказала она, – только не забудьте в рядную написать Анатоля», – и расхохоталась. Но я думаю, со временем увидит, что в самом деле не худо позаботиться о замужестве, лишь бы здоровье совсем поправилось. Впрочем, я надеюсь, что это будет скоро. Теперь осталось только по временам кровохарканье; Фрез говорит, что это следствие сильного нервного потрясения и обмороков, беспрерывно продолжавшихся две недели.

Не премину и впредь извещать Ваше сиятельство о всех подробностях относительно Елены Павловны. При сем вы получите на особом листе подробный счет израсходованных мною денег, как на заплату доктору, в аптеку, так и на другие издержки. С истинным уважением и таковою же преданностию честь имею пребыть Вашего сиятельства покорнейший слуга

Ив. Тильков.

Москва.

1792 года, марта 1-го.

* * *

Апрель месяц оканчивался, а Святая неделя начиналась. Улицы московские, тогда еще не мощеные, представляли непроходимую грязь. Вода бежала потоками, мутная, черная, но все было весело. Колокола примешивали в сырой воздух какую-то торжественность; множество карет цугом неслось взад и вперед, и множество шей, переплетенных в шитые воротники, выглядывало из них. Толпы народа в праздничных кафтанах, с истинным удовольствием на лице, шли по колена в грязи под качели. Дворовые люди стояли у ворот, грызли орехи и играли на балалайке; старички и старушки возвращались домой от обедни с просвирою в руках, с молитвою в сердце. Кто знает, что такое в Москве Святая неделя, тот легко представит себе эту картину. Это один праздник, который мы умеем праздновать народно, весело, в котором участвуют все – бедный покрывает свои лохмотья, работник забывает свои мозоли и душную мастерскую, крестьянин отгоняет мысли об оброке, недоимке и бурмистре. В эту неделю все дышит праздником, весною, счастьем.

В это время у Арбатских ворот какой-то человек в довольно поношенном сюртуке на вате, с бобровым воротником, и с палкою из сахарного тростника в руках пробирался с камня на камень от церкви Бориса и Глеба к дому графа Апраксина. Он было совершенно счастливо кончил полдороги, как вдруг с Воздвиженки выехала карета, запряженная четырьмя худыми лошадьми. Прохожий был так близко к ней, что грязь с заднего колеса обрызгала его с головы до ног, и в то же время голова в напудренном парике выставилась в окошко и закричала: «Стой, стой! Ах, Иван Степаныч, извините, что моя карета так неучтива, да и вы немножко неосторожны. Скажите, пожалуйста, какая жалость! Вы не поверите, я уже тридцать два года доктор, и на моих руках и при мне умерло несколько сот людей, я окреп, но вчерашняя сцена расстроила меня до невозможности».

– Да, – сказал Иван Сергеевич, вздохнувши.

– Бедная, – продолжал Фрез, – и последнее слово было его имя и молитва о нем. Досадно, что она не хотела лечиться порядком, а пуще всего, не принимала капель, которые я прописал, – действие их несомненно. Вот как дорого платят за капризы. Всю ночь ее агония была у меня перед глазами. Жаль, очень жаль – l’homme est une machine à vivre, et quand le moteur s’abime, la machine se casse[138]138
  человек – машина, предназначенная для жизни, и когда портится двигатель, машина перестает работать (франц.). – Ред.


[Закрыть]
. Я, право, полюбил ее от души, а убийца ее, чай, преспокойно ездит с визитами. Mécréant![139]139
  Безбожник! (франц.). – Ред.


[Закрыть]
Скажите, когда вынос и отпевание?

– Завтра в девять часов, в приходе Спиридония.

– Приеду непременно. Прощайте. Да, à propos[140]140
  кстати (франц.). – Ред.


[Закрыть]
, говорят, этот князь поручил вам Анатоля; пожалуйста, когда нужно, присылайте за мною, я для этого ребенка готов все сделать, – вот видите ли, и у доктора есть иногда душа, – прибавил он с улыбкой добродушия.

– Что и говорить, Карл Федорович, ужасный случай, я сам после смерти матушки вчера в первый раз плакал. Дай бог ей царствие небесное!

– Если оно есть, – прибавил доктор с улыбкою, выдерживая роль материалиста.

* * *

Между тем князь утопал в море наслаждений. Чего ему недоставало? Дома – пламенная любовь жены, а вне – осуществление всех самолюбивых мечтаний. Однажды он воротился из дворца веселее обыкновенного: в этот вечер императрица осыпала его милостями. Камердинер взошел раздевать его.

– Что княгиня? – спросил он.

– Почивает.

Он разделся, взял сигару (большая редкость в те времена), закурил и сел перед столом. На столе лежало письмо.

– Откуда? – спросил он.

– С почты, – сказал камердинер.

Князь распечатал его, оно очень коротко: «С истинным и душевным соболезнованием известить должен я Ваше сиятельство, что Елена Павловна скончалась в ночь на сегодняшний день в два часа с четвертью. Часа за три до смерти она попросила бумаги и перо, хотела писать Вашему сиятельству, но, написавши несколько строк, она бросила и сказала: „Он не станет читать”. Потом впала в забытье, минутами приходила в себя, но и тут речь ее была несвязна. Ваш портрет требовала беспрестанно. „Кончено, – сказала она наконец, – мне легче: пусть он не знает моих страданий. Бог простит меня. Видите – свет и музыка”. Тут улыбка показалась на охолодевших устах – и ее не стало. Подробности следующий раз, боюсь опоздать на почту».

В письмо была вложена записочка, измятая судорожными движениями и облитая слезами. В ней не было никакого смысла и почти нельзя было прочесть – так слаба была рука писавшая: «Mes tourments finissent… Merci, grand Dieu!.. Oh, que je t’aime, mon ange… Hâte-toi de venire[141]141
  Моим мучениям приходит конец… Благодарю, боже!.. О, как я люблю тебя, ангел мой… Приезжай скорее (франц.). – Ред.


[Закрыть]
, а то опоздаешь, я умру, скоро умру… Qu’il est beau… elle…»[142]142
  Как он прекрасен… она… (франц.). – Ред.


[Закрыть]

Знаете ли вы то чувство, когда человек очнется после обморока? Он видит, что все знакомое, но точно будто в первый раз, двух мыслей связать нельзя, удивительная тупость в голове; человек делается меньше, чем скот, – растение. Точно то же сделалось в душе князя. Он не был порочен, вся вина – необузданность, к которой он привык с молодых лет. С начала письма вся кровь бросилась ему в сердце и в голову, и он дрожал от холода, рука не могла держать сигары, она выпала; язык высох, лицо посинело, но он читал, прочел все, положил письмо, посмотрел около себя, на стены. Портрет его отца встретился глазам, ему очень хотелось знать, чей это портрет; потер себе лоб, но не мог сообразить. Потом инстинктуально вспомнил о сигаре, спросил камердинера, где она; тот подал ему, он начал расщипывать ее и положил на стол. Потом он посмотрел на камердинера, тот не мог вынести его взора и задрожал. «Воды!» – сказал князь совсем не своим голосом. Он выпил два стакана, неверными шагами дошел до дивана и бросился на него. Тут немного пояснее стало у него в голове и гораздо мрачнее на душе.

– Я буду спать здесь, – сказал он слуге.

Слуга взял свечи, поклонился и пошел.

– Оставь свечи и убирайся к чорту! – закричал князь.

Камердинер вышел в лакейскую и, встретив там дворецкого, сказал ему шопотом: «Ну уж, Спиридон Федорыч, как наш князь нарезался сегодня – зюзя зюзей! Не смеет жене носу показать; там улегся в угольной на диване – болен, дескать. Сначала с воздуха-то незаметно было, а как теплом-то его обдало, так еле на ногах стоит».

– Это они не пьяницы, – сказал дворецкий. – Мы, вишь, пьем одни. Пойдем-ка с горя в буфет.

И пошли.

Князь взглянул на часы – четверть третьего. Ему сделалось холодно, как на морозе без шубы. Но он решительно ни о чем не думал, душа его была оглушена, а по телу лился яд, хуже синильной кислоты, и тело разлагалось. Часы пробили три. Вдруг тихо, тихо отворяется дверь. На свечах очень нагорело. Князь всматривается… Елена, живая, веселая, как в первый день свиданья; она бросается на колени, шепчет «прости». «Так это все вздор!» – сказал князь и бросился к ней. Она склонила голову на его плечо; князь взял ее руку – и рука осталась у него. Он содрогнулся, хотел поцеловать ее и поцеловал ряд зубов мертвой головы; нижняя челюсть щелкала с улыбкой, куски мяса висели на щеках, длинные волосы едва держались на черепе. Князь отскочил, и голова, склоненная на его плечо, ударилась об пол и покатилась. Дыханье замерло в груди князя. «Помилуй, что с тобой? – шептала ему Елена. – Ты как будто боишься меня, зачем отталкиваешь? Ведь я – твое создание; неужели и одной минуты для меня больше нет?» Князь хотел снова подвинуться к ней, но между ним и ею стоял карлик, такой отвратительный, желтый, с небритой бородою. Этот карлик помирал со смеху и лаял, как собака. Князь хотел оттолкнуть его ногой. Карлик схватил его за ногу зубами, и тут только он разглядел, что это не карлик, а рыба. Князь побежал в комнату жены. Она покоилась, тихая, небесная, с молитвой на устах. Князь разбудил ее, она взяла его руку, хотела поцеловать и спросила: «Что это от твоих рук так пахнет покойником?» – «Я сейчас снимал со свечи, – сказал князь, – и мне пить хочется». – «Я принесу» – сказал карлик. Князь схватил саблю. Карлик захохотал и вспрыгнул на постель. Князь ударил что есть силы. Удар этот отделил голову жены, карлик захохотал еще громче, схватил череп и подал его князю, говоря: «Trinken Sie, mein Herr»[143]143
  Выпейте, сударь (нем.). – Ред.


[Закрыть]
. Князь взял череп и начал пить теплую кровь – руки его дрожали, он облился… Больше его фантазия не могла действовать; он раскрыл глаза мутные, свечи потухли, день занимался. Говорят, дневной свет придает чудную храбрость, это правда. Но и то правда, что, когда настанет день, все совершенное во мраке увидится яснее. Виски бились у несчастного, голова была в огне, а сам он дрожал от холода. И вот прошедшее явилось теперь перед ним требовать отчета, звать на страшный суд; это – jury[144]144
  суд присяжных (франц.). – Ред.


[Закрыть]
нашей совести, и jury без ошибки. Теперь не спазматическим сном, а на самом деле повторял он историю своего убийства, и горько, очень горько было ему.

* * *

Все ужаснейшие муки угрызающей совести терзали душу князя. Вид его сделался страшен. Он заперся у себя дома, не брил бороды; признаки сумасшествия начали показываться и в словах и во взоре. Все старания, вся необъятная любовь жены ничего не производили.

– Нет, этого пятна, – повторял он, – любовь не в силах снять. Это может один бог, но я первый назвал бы его несправедливым, если б он стер его. И я не мог оправдаться перед нею, и она унесла с собою в могилу мнение обо мне как о трусе, злодее, который боится собственных злодеяний.

И, что хуже всего, при этом он так зверски хохотал, что кровь стыла в жилах жены и она трепетала и мучилась, видя его страдания.

Если человек, сильно пораженный несчастием, вместо слез, захохочет, его погибель верна – тут уже нет спасенья: душа, согласившаяся в такую минуту сделать совершенно противоположное естественному порядку, сломана. Тут, по словам князя, один бог может поправить, а ни время, ни земные средства. Этим смехом человек передает свою жизнь, и еще более – свою вечность духам темноты и злобы. Так и случилось; его мрачная меланхолия приняла какую-то ровную, одинакую форму, гамлетовский смех надо всем – какую-то свирепость; слова его были ужасны: какие-то стансы из адской поэмы, писанной желчью на коже, содранной с живого человека. Служить он не хотел, и нельзя было; императрица жалела о нем и удваивала свое внимание, воображая, что прошедшая немилость привела его в это положение. И это внимание усиливало еще более его мучения. Когда человек сознает себя преступным, справедливо наказанным, и притом человек этот горд я самолюбив, ничего не может быть ужаснее этого сострадания и этой уверенности других, что он не виноват.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю