355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Лебеденко » Тяжелый дивизион » Текст книги (страница 42)
Тяжелый дивизион
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:13

Текст книги "Тяжелый дивизион"


Автор книги: Александр Лебеденко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 42 (всего у книги 52 страниц)

XIX. Настоящая жизнь

«Вышлите шесть телефонистов».

Командир долго мял в руке телефонограмму и расчесывал переносицу. Офицеры вглядывались через его плечо в бледные буквы на серой бумажной ленте и потом вопросительно смотрели в лицо командиру.

– На кой черт им столько телефонистов? – вполголоса спросил Архангельский.

Соловин сложил бумажку несколько раз и разорвал ее на мелкие клочки.

– Это условный текст. – Он обвел всех взором, как бы проверяя, насколько заинтересованы офицеры. – Значит, шестого в четыре утра открываем огонь, – сказал он, разглаживая бороду привычным жестом.

– Наконец догадались, сволочи! – не утерпел Кольцов. – В Пруссии приказы по фронту без шифра передавали. Да теперь наплевать, знают ли немцы или не знают… Когда у меня на батарее четыре тысячи снарядов и шестьдесят саженей цель, так я плевал с высокого дерева на тайну.

– Ой, буза будет! – вскочил вдруг, потирая руки, Перцович. – Дмитрий Михайлович, а я в окоп, на передовую.

– Не терпится вам, – добродушно проворчал Соловин. – За Георгием гонитесь?

– Георгии теперь липовые, – презрительно заметил Кольцов.

– А как вы думаете, выйдет что? – спросил вдруг капитан Львов, вместе с адъютантом заехавший в гости на батарею.

– Как же не выйти! – закричал Перцович. – Задавим огнем.

– Четыре тысячи снарядов! – вопил Архангельский.

– Если не теперь, то никогда! – хлопнул его по плечу Кольцов.

– А пехота пойдет?

– Пехота? – захлебнулся вдруг Перцович, должно быть убеждая самого себя громким голосом. – Пехота пойдет, если ей расчистят путь. Ведь это как прогулка. Ведь мы ни одного пулемета не оставим…

– Ну да! А потом немцы побегут, наши вдогонку. Перелом в настроении – и пошла писать губерния! – Кольцов уже сверкал глазами.

– Словом, победа в кармане, – сказал саркастически адъютант, – кому какие ордена выписывать?

– А вы как полагаете? – обратился Кольцов к Кострову.

– Насчет боя или орденов?..

– Ну, он сначала с Петром посоветуется, тогда скажет, – глядя через плечо в сторону, перебил Андрея Перцович.

– И письмо своей принцессе напишет.

– Пойдут или не пойдут пехотинцы, – рассуждал, глядя в потолок, Соловин, – а мы свой долг выполним.

Андрей вышел из палатки.

Под деревьями, у орудий, у блиндажей медленно копошились люди. В вечерних тенях они то исчезали, то появлялись, сами как тени. Звуки бивуака, как всегда, были несложны: стучал топор, тихо мурлыкала, на этот раз не разухабистая, раздумчивая, способная даже тосковать гармонь. Лес глушил слова и далеко относил самые звуки голоса.

«Перелом… – Андрей переворачивал в сознании это запавшее чужое слово, как если бы оно было набрано из детских кубиков. – Почему бы не создаться перелому? Если бы немцы побежали, то преследователи нашлись бы. Самый жалкий трус бежит вдогонку, когда враг убегает. Полк за полком поднялись бы в наступление. Настроение масс все еще неустойчиво, победа же создает свою инерцию. Говорят, немцы едва удерживают фронт. Для них прорыв боевой линии – это катастрофа. Сейчас резервы врага брошены на юг, где Корнилов уже взял Калущ, – и вдруг на севере новая неудача! Но нет. Никто не пойдет в наступление…» Андрей никак не мог вообразить себе этих бродящих по лесу, стреляющих друг у друга цигарки солдат в трепаных шинелях настойчиво атакующими пулемет.

Еще меньше можно рассчитывать на наступательный порыв против немцев этих пробуждающихся к новой жизни сильных ребят из солдатского ряда, которые сидят сейчас от зари до зари над серыми брошюрками и газетами.

Эти скорее способны броситься в бой с офицерами, ударниками, казаками, со всеми, кто тянет их назад, кто срывает братание с немецким солдатом, кто хочет объявить войну войне.

А если пехота не пойдет в атаку, зачем же вся эта артиллерийская стрельба?

Андрей опять почувствовал, что кровь приливает к вискам. Все эти мысли – как болезнь, как несчастье. Можно было бы самую дорогую цену заплатить за один ясный луч в этой неразберихе, в этих противоречиях, в этом кружении в самом себе.

– На днях бой, – сказал он и присел на ящик к группе канониров у второго орудия. Он словно спешил переложить тяжесть своих неразрешенных сомнений на чужие плечи.

Солдаты молчали.

– Бой так бой. Постреляем, – сказал Сизов – третий номер, подносящий снаряды.

– Накрутит тебе спину, – ухмыльнулся наводчик Белов. – Если все эти снаряды к немцу переправить, три дня подряд будешь бомбы ворочать.

– Вот бы в пятнадцатом году так снарядов валили. Мы бы в Берлине были.

– Скажи какой завоеватель нашелся, – буркнул Бобров. – На что тебе Берлин?.. Сам говоришь – без аннексий и контрибуций.

– А тогда на что же бой? Немец стоит, не трогает.

Говорили, выжидательно смотрели на Андрея.

– Чего же крутить? Комитет решил поддерживать Временное правительство – значит, нужно слушать приказ, – веско вмешался фейерверкер Щусь, член комитета. Он был маленький, худой и нервный. Он один из первых попал под влияние Шнейдерова и зачитывался эсеровской литературой.

– А ежели пехота не пойдет, зазря раздразним, а он как киданет по лесу чижелыми… Тут не постоишь.

– А наше место пристреляно, ребята, вот крест, – вскинулся вдруг молодой канонир Ходько, выдавая свои затаенные мысли.

– А пехота ня пайдзет, – сказал литвин Пас. – Палки здесь ненадежные. Дярма набрали… Барадачи да смаркачи. Настоящего солдату нету. В сямсот четвертом митингу собирали. Ряшили наступаць. Известно, шумели, галасавали, а перед максимкой штаны спустють, тикаючи. А в атаку ня пайдуць.

– А пойдут – дураки будут, – сказал Бобров.

«Вон ты какой», – подумал Андрей.

– А на батареях как? – спросил он.

– Ну, это народ – сволота. Прикажут – стрелять будут. – Кто-то внезапно продвинулся из темноты.

Пас крючковатой палкой разворошил затухающий костер. На острое лицо подошедшего Берзина упал красноватый переливающийся луч.

Все смотрели на большевика, все молчали.

– А ваши по естому поводу как размышляюць? – спросил Берзина Пас.

– Как вчера, так и сегодня. Нехай, когда хочут, господа офицеры да ударные… и наступают, – решил Бобров.

– А дивчат нагнали, – ухмыльнулся Ходько, – должно, мужиков уже вовсе нет. Кругом фольварка Касимова не пройти. Солдат весь фольварк в осаду взял. По лесам так и рыщут. А они по двое, по трое. Одёжа одна – не разберешь, мужик, али баба, али вместе.

– Надысь казаков пригнали на охрану, а вчера увели. Как огонь карасином заливать, – покачал головой Щусь.

Солдаты попыхивали папиросками, смеялись.

– А ты бы сходил, Парфеныч. Ты бы приволок на батарею какую ударницу. Пущай бы ударила.

Андрей прошагал вдоль фронта батареи и у крайнего ящика сел на горку снарядов.

Такие разговоры каждый день. Как вода ночью: на мели, на глубине не отличить. Голоса, разговоры стучат, как ступняки на Днепре.

Безликая масса солдат-батарейцев разделилась на живых людей. Раньше она как оракулов слушала Алданова, Горелова, его – Андрея. Теперь говорит сама. Но еще не все и не в полный голос. Больше говорит какая-то кучка солдатских аристократов, кто поразбитней, покрепче, пограмотней. Остальные по-прежнему неясны в своих словах. Не то они не владеют словом, не то слово владеет ими и кружит, как вьюга в степи.

В общем, батарейцы стрелять будут. Выступят комитетчики – и бой состоится. Но вот пехота. Эта таинственная пехота. Пехота – как глубокая мохнатая туча, затянувшая весь горизонт фронтов. Из этой тучи день и ночь доносится глухой подземный ропот. Иногда в ее темном брюхе гремят перекатами громы.

Когда видишь на дорогах, на лесных тропах солдатиков с газетными крученками в зубах, в подгнивших на дождях шинельках, в потертых, потерявших волос папахах, – она имеет жалкий вид. Но у нее миллион голосов, ртов, ушей, голов, рук и, главное, винтовок. И голоса ее становятся все громче.

Офицеры в пехоте – это заложники. Они как жуки, стремящиеся окраситься в цвет скрывающей их листвы. Все они теперь проще одеваются, нарочно мнут фуражки, носят высокие кудластые папахи, ходят в смазных сапогах, предпочитают мятые, золотистой тряпочкой погоны, не бреются, матерят в третье слово и ночами смотрят в темноту несмыкающимися глазами, мечтая, как бы уплыть с фронта куда угодно, хоть в Сибирь, хоть к черту на рога, только из этой не растворяющей их и не позволяющей больше жить особняком человечьей массы.

В сущности, артиллеристы переживают то же, хотя и в меньшей мере. Даже он, Андрей. Как хорошо было вначале, в марте, в апреле… как носили его на руках в Румынии. Как он чуть ли не тоном пророка, захлебываясь, учил солдат! Здесь он застрял между офицерами и солдатами. Вот и сейчас он сидит здесь на снарядах, потому что ему, в сущности, физически некуда деваться. В офицерской палатке опять плачутся, бессильно злятся, шепчут, чтобы не слышали вестовые. Архангельский строгает из чурбанчиков все тех же птичек и лягушек. Перцович спит. Остальные клокочут маленькими вонючими вулканчиками – как это на Камчатке… кажется, грязевые сопки? – и изо дня в день учатся надевать маски на офицерские непокорные, избалованные жизнью лица.

Солдаты принимают его, слушают, даже зазывают, но все это почему-то напоминает теперь сеанс домашнего фокусника, секреты которого уже давно разгаданы даже детьми и которого можно смотреть только в дождливый вечер, когда нельзя пойти ни в сад, ни в кино, ни в цирк. Он, Андрей, насквозь скомпрометирован золотыми погонами, прежней близостью к офицерам и, главное, неясностью политических взглядов. Ведь они чувствуют его колебания и не прощают их.

Солдата больше не купить рассказами о звездах и четвероногих прародителях человека. Увы, оказывается, не так просто заряжать пушки Вальми и Жемаппа! Надо сначала узнать, в какую сторону стрелять. Легко можно пустить гранату в своих.

Самое обидное: когда пришла настоящая жизнь, он держится в ней не по-настоящему. В детстве всегда можно было оправдать любой свой поступок, любую слабость. Ведь это еще не настоящая жизнь! Казалось, в настоящей жизни все непременно будет по-другому, по-настоящему. Андрей вспоминал картины из римской истории на квадратных картонах, развешанные по стенам гимназических классов. Он сам выбирал их и развешивал вдвоем с Костей Ливановым.

Тяжелый таран с бронзовой головой барана долбит стену, выложенную из кубических камней. Сверху языками летучего пламени падает кипящая смола. Летят камни и стрелы. Двадцать загорелых бородатых мужей, с мускулами-канатами, упорно раскачивают таран. Командир только дает сигналы рукой, но каждый мускул его участвует в общей работе. Стрела засела в плече ближнего к бараньей голове легионера. Таран бьет неумолимо, стена уступает, крошится… А еще… В битве при Арбеллах Александровы солдаты идут в наступление на холм. Персы скатывают на них с вершины ассирийские колесницы, утыканные остриями и ножами. Македонцы принимают эти катящиеся громы на щиты. Уцелевшие встают и, не отряхнув даже пыль с колен, идут в атаку. Такой запомнилась Андрею «настоящая жизнь», отброшенная в зеркала детского воображения. При этом, казалось ему, стены должны быть обязательно толсты и высоки, баранья голова тяжела, бег колесницы подобен электрическому разряду. Казалось, сам он в настоящей жизни сможет стать на место любого легионера… А теперь у него вялые руки, сомнения и путаница. Он бьется, как муха, попавшая в паутину ночью. Клейкая, липкая, непропускающая ночь. Опять остается пойти в офицерскую палатку и, делая вид, что читаешь книгу, смотреть в строки вложенного между страниц письма Елены. А между тем кругом бушует настоящая жизнь. История заряжает пушки, которые возвещают приход новой эпохи. Можно ли сомневаться в этом?

Ветер донес голоса. В лесу затрещал валежник. Часовой, оправляя бебут и наган на поясе, прошел мимо Андрея навстречу шуму, но, узнав своих, успокоился. Петр вступил в полосу света и направился прямо к Андрею.

– Ты что нахохлился, как сыч?

– А ты чему радуешься?

– Вероятно, тому именно, что тебя печалит.

Позади Петра, попыхивая крученками, стояли Багинский, Берзин и Ягода. Голос Петра звучал задором. Он был весь налит какими-то бродящими соками и возбуждал зависть Андрея своею слитностью с этой тревожной и бурной эпохой, от которой он брал все лучшее, на призывы которой он отвечал как верно настроенный и умело поставленный резонатор. В его словах сквозь мягкий юмор все чаще, кстати и некстати, звучал вызов. Солдаты, помявшись на месте, двинулись дальше.

Петр присел тут же, на снарядах.

Андрей опять чувствовал себя как перед стычкой. После приказа о наступлении он обязан доказать Петру необходимость боя. Петр должен все-таки уважать вдумчивый подход к событиям.

– Киснешь? – спросил Петр, глядя в темноту.

– Плохое начало для обмена мнениями.

– Начни лучше.

– Я не ищу бесед с тобой, ты ищешь.

– А ты избегаешь – боишься?

– Утешай себя этой мыслью. У тебя ведь все просто… – И уже зло добавил: – Как у свиньи под дубом.

– Тоже неплохой переход…

– Слушай, Петр, мы с тобой общий язык утратили. Может быть, лучше нам не вступать в дискуссии.

– Как хочешь… По совести, мне жаль. Из тебя мог бы получиться толк.

– Спасибо.

– У тебя одно неоценимое преимущество перед прочими господами офицерами. Тебя к прошлому, кроме дурацких сентиментальностей, ничто по-настоящему не привязывает. Ни имение, ни капиталы. И о какой-то там борьбе даже мечтаешь. А вот с кем бороться, за что – так ты не удосужился поразмыслить… Этак щуплые интеллигентские мыслишки и игра настроений…

– Что за тон! Старое, новое… Как будто по твоей указке история готова проложить черту между эпохами там, где тебе это угодно. – Андрей забыл, что сам только что думал о несомненных признаках наступления какой-то новой эпохи.

– История делает свое дело, хотим мы с тобой или нет. Ни одного солдата не найдешь, который остался бы таким, как был. А ты топчешься на месте. Неужели ты способен сейчас гнать людей на пулеметы?..

– Измени тон, Петр. Ты прекрасно понимаешь, что речь идет о сложном явлении. – Андрей старался вспомнить все свои, казалось, убедительные мысли «о сложности». – На фронте стоят сейчас не войска царя, а войска революции. Мы сейчас подобны солдатам Парижа, вышедшим против австрийцев, против Европы, королей.

– И Керенский, выходит, Дантон?! Да очухайся ты, парень! У тебя кулеш в голове. Французская революция сама по себе, наша сама по себе. Почему это немцы плохи, а союзнички хороши? Ну, словом, что тут… Я знаю, что воевать ни за царизм, ни за доходы русских фабрикантов ни один из солдат не будет, и баста. Дураков нет!

– Ты скажи лучше, что просто устали от войны. Труса празднуют.

– А ты вот тронь этих трусов. Попробуй отнять у них то, что они завоевали!

– Слушай, Петр, не сказывайся глупее, чем ты есть. Погоди, погоди! Ты сам понимаешь, что интересы и царизма, и русской буржуазии для меня не закон, и черт с ним, с Константинополем. Кто в России думает сейчас о завоеваниях? Но ведь всякому ясно, что наша слабость будет на руку только германской военщине. Развалится армия – и германцы, и австрийцы набросятся на страну. То, что собрано веками, – пойми, веками! – будет потеряно в несколько дней. И ни рабочим, ни крестьянам от этого легче не будет.

– А что выиграют рабочие и крестьяне от победы русских помещиков и фабрикантов? То, что, победивши, господа эти расправятся и с революцией. И вот случай, когда пятнадцать миллионов солдат – крестьян и рабочих – держат в своих руках винтовки и пушки и легко могут стать хозяевами своей земли, – вот этот случай может быть утерян. Что же, ты думаешь, мы будем таскать каштаны из огня для буржуев, чтобы одна буржуазия обобрала другую? Как же, дудки! А ты думаешь, немецкий солдат сделан из другого теста или французский фабрикант не жмет своих рабочих? Ты смотри шире. Тут решаются не русские национальные вопросы, а вопросы всего человечества.

Мысли, которые развивал сам Андрей, давно не казались ему неоспоримыми. И в том, что говорил Петр, была какая-то непобедимая правда. Она притягивала своею силой и ясностью. И никакой середины между этими взглядами нельзя было найти. Это были два потока, идущие из разных верховьев к морям различных выводов и мироощущений. Эти два разных мироощущения уничтожали друг друга.

– Ты где был? – спросил он Петра машинально.

– В дивизионном комитете.

– Тоже спорил?

– Конечно.

– И кто кого?

– Мы в меньшинстве, конечно. Потом свобода слова на нас больше не распространяется.

– Чему же ты рад?

– А чему же печалиться? Как бы ни голосовали комитеты, какие бы приказы ни публиковал ваш Керенский, наше дело растет как на дрожжах, а ваше дело табак. Ведь не комитеты же пойдут в бой и не адвокаты.

– О наступлении говорили?

– Ну, а то о чем же?

– Решили наступать?

– Решили – до победного конца. Держись, герман!

– Чего ты смеешься?

– Смеяться-то и вправду нечего. Народу переложат уйму. Но зато бой будет последний. Крышка! Ша!

– Ты думаешь, что с такими, как ты, так и будут без конца цацкаться? С подрывателями дисциплины…

– Вот вы как заговорили, Андрей Мартынович, ваше благородие! И такое мы уже слышали. Что ж, попробуйте.

– Поди ты к черту! – разозлился Андрей.

– Сам иди!

Андрей двинулся к офицерскому блиндажу.

У первого орудия из-за солдатских шинелей рвалось алое пламя костра. Кто-то читал по складам. Газетный лист отбрасывал чудовищную тень на деревья, на офицерский блиндаж. Никто не обернулся, когда подошел Андрей. В красноватом свете легко было прочесть название газеты: «Правда».

XX. На реках вавилонских

Проходили последние дни перед боем. День боя по-прежнему оставался тайной для солдат, но скрыть близость решительного сражения больше никто не старался. «Тайна» выпирала тучами марширующих из тыла на фронт солдат, небывалыми вереницами обозов, двумя сотнями сбитых в кулак артиллерийских батарей, пододвинутыми к самому фронту парками, которые не в силах была скрыть сильно поредевшая шапка большого Кревского леса.

На больших дорогах, несмотря на матерую, хорошо размешанную грязь, творилось столпотворение. Обозники с криками наседали на лошадей, тела которых в крайнем напряжении становились похожими на таблицы анатомического кабинета. Артиллеристы сами то и дело хватались за спицы колес и края лафетов. Автомобили застревали в жижах проезжих деревушек. И только первые гусеничные тракторы, на удивление всему военному люду, победоносно тянули через болота, через черные и бурые в белой пене топи поезда тележек, груженных артиллерийским добром. Так снабжались механизированные батареи крупного калибра – новинка на русском фронте, – пришедшие через Мурманск и Владивосток с заводов Англии и Америки.

Девятидюймовая складная пушка подняла черное прямое дуло выше елей и берез, почти в уровень с кронами сосен. Вокруг толпились громко ахавшие и молчаливо удивлявшиеся солдаты. Ее подвезли ночью на двух громоздких гусеничных ходах: на одном – казенную часть, на другом – дуло. Чтобы свинтить в одно эту махину, нужно было четыре часа.

По опушкам, по перелескам, которые бахромою обошли Кревский лес, располагались кавалеристы, преимущественно казаки.

На проселках у околиц, у колодцев стали небольшие пикеты с легкими, привьюченными к седлу пулеметами.

– Будет преследование, – говорили одни.

– Какой черт! Это для того, чтобы не было дезертиров, – шептали другие. – Уходящих будут стрелять на месте.

На батареях у самых орудий рыли узкие окопики. В случае обстрела наводчик будет дергать шнур из окопа.

Сильно укрепленные наблюдательные пункты исчертили все пригорки, откуда видно было неприятельское расположение. И здесь зарывались в землю основательно. Ночью по бездорожью подвозили бревна, выкладывали блиндажи. На деревьях больше не устраивался никто. Было ясно – будет ад, птицей на ветвях не усидеть самым храбрым. Телефонные провода старательно зарывали в землю. На перекрестках дорог черные усы сбегались, как у городских телефонных станций, их сворачивали в жгуты и опускали в узкий, в одну лопату, но глубокий ров. Каждая батарея, каждая часть стремилась протянуть по две и по три параллельных линии. Нарушенную подземную связь возобновить во время боя трудно. Легче было бы провести новую.

На фронте было тихо. В разведку ходили ударники. Хватали зазевавшихся, распустившихся за последние месяцы германских сторожевиков. Волокли их в штабы, где ударникам немедленно и шумно цепляли Георгиев. По ночам иногда строчили пулеметы. Пехота ворчала на беспокойство. Пулеметчики-ударники нервничали, посматривая не столько вперед, в темноту, сколько по бокам, в полумрак своих же окопов.

По утрам черные «таубе» носились над лесом. Дерзко снижались, столбиком уходили кверху, простреливали весь лес пулеметным огнем, били бомбами в перекрестки, с которых до света не успевали убраться застрявшие в грязи парки и обозы.

Роли на время боя были распределены так: Соловин – на наблюдательном, Кольцов и Костров – на батарее. Перцович – с наступающей пехотой, Архангельский – на пункте у Крево, с которого удобнее глушить замеченные батареи противника.

Но порядок был сорван уже накануне боя. У Соловина опять сказалась контузия. Он отбыл в Молодечно. Кольцов пошел на главный пункт. Андрей оставался на батарее один.

Лес казался теперь Андрею таким, как и в первые дни войны. Он весь был наполнен неизвестным. Он мог жерлами тысячи орудий изрыгнуть победу. Мог прикрыть от ясного неба и прохладных полей смерть многих. Пульс бился учащенно. Неврастеническая мысль перескакивала с предмета на предмет. Люди мелькали тенями, не останавливая на себе внимания.

Между тем солдат стал молчаливей и покорней. Офицеры незаметно приобрели уверенность в голосе, и гаубицы снова стали дороже человеческой жизни. Так перед бурей на мятежном судне развязывают руки капитану и румб опять окружается всеобщим уважением.

В эти дни часто приходили письма и даже телеграммы. Вечерами офицеры зачем-то перекладывали все содержимое чемоданов и читали смятые, выношенные в карманах листки, последние вести из дому.

Елена писала дважды. На каждое письмо у нее теперь находилась какая-нибудь семейная неудача, новые лишения, беспорядки в имениях, неприятности с родственниками. Слово «революция» не упоминалось, но именно она была виновата во всем… Усадьбу Ганских не сожгли, но покосы потравили. Ферма вдруг перестала давать доходы, приплод исчез, часть работников разбежалась. Имение стало бездоходным. Никанора избили ночью в деревне. Елена писала, что в этом неприятном инциденте был повинен он сам.

«Донжуанские подвиги… – сообразил Андрей и подумал: – Мало».

В каждом письме две-три страницы неуловимого и в то же время напряженного смысла, полупризнания, намеки, а в конце несколько фраз о событиях, и в них всегда – плохо скрытая злая тревога.

Девушка издали казалась бесплотной, какой-то накрепко усвоенной идеей. Даже желания шли мимо нее. Она казалась ему такой, какой бывают люди у Гаварни. Отчетливо вырисованные лица, и тела волной непросматриваемых линий, уплывающих в блеклый фон рисунка.

Злость, досада, пусть даже понятная, – зачем она? Она как черта углем на белом мраморе. Неужели со временем возникнет в его представлении об Елене рисунок какого-то нового лица?

Перед отъездом Соловин, услав вестовых, сделал беглый просмотр фейерверкерского состава:

– Осипов – солдат. Чудит, но вести бой будет. Гаврилов – тоже. Щусь из-под начала не выйдет. Ягода путается со Стеценкой. Тут нужна подпора. Надо из четвертого орудия перевести в первое Борщева. Вот Бобров, – тут Соловин закрутил бороду, – убрать этого парня к черту…

– А может быть, их позвать и поговорить? – предложил Андрей. – Все станет ясным своевременно.

– Это уж вы сами новые методы применяйте, – сухо оборвал Соловин. – Не умею.

Но с отъездом Соловина Кольцов вспомнил предложение Андрея и решил, что предложение дельное.

– Только давайте совместно, – просил он всех офицеров.

– Полагалось бы через комитет…

– И то верно. Какого черта нам путаться? – сказал Архангельский.

– Почему комитет? – загрыз ногти Кольцов. – Это же оперативная работа.

– Комитет надо всячески втягивать…

– Позовем представителя.

Человек восемь фейерверкеров и Табаков, представитель дивизионного комитета, сидели в офицерской палатке.

– Ребята, – сказал Кольцов, – послезавтра будет бой. Нам дали четыре тысячи снарядов. Все батареи засыпаны снарядами, вы знаете.

– Само собою, – закачали головами фейерверкеры.

– Подготовка будет длиться дня три. Придется поработать.

Фейерверкеры сидели, раскачиваясь на неудобных, подгибающихся офицерских койках.

– Так вот, ребята. Как вы на этот счет?

Фейерверкеры смотрели друг на друга.

– Надо бы в таком разе народу подсыпать. Из передков кого… – сказал Щусь.

– На второй день руки отнимутся, – поддержал Гаврилов.

– Подсыплем, – согласился Кольцов, довольный тем, что разговор сразу пошел по-деловому. – Люди будут. Людей хватает. И даже если гаубицы будут сдавать, в армейском парке сто гаубиц есть для пополнения.

– Здорово, можно сказать! – обрадовался комитетчик. – Вдарить можно.

– А комитет как? – спросил вдруг Бобров.

– Насчет кого? Насчет людей? – снаивничал Табаков.

– Насчет бою.

– А что ж насчет бою? Не царский – Временного правительства приказ. Надо поддерживать. На нашей территории оборона, без аннексий и контрибуций. На чужую землю не пойдем, – закручивал и раскручивал длинный ус Табаков. – Перед боем прапорщик Шнейдеров по батареям пойдет, разъяснять будет. Как от Совета рабочих и солдатских депутатов объяснения…

– А если кто против боя? – спросил, покраснев, Ягода.

– Как так? Кто могёт, ежели комитет… – вскипел Табаков и посмотрел на Кольцова, как смотрят в подстрочник на экзамене.

– Засыпься с твоим комитетом, – буркнул Ягода.

– Ну, бузотеров мы в случае чего под ноготь…

– Э, в пехоте бы тебе сказали, браток…

– То пехота, – счастливо протянул Табаков. – Что ж ты пехоту с артиллерией равняешь?

– Значит, будем, ребята, готовиться, – поспешил резюмировать Кольцов. – Если где что, ко мне валите, ребята… – Он вдруг замялся.

– Слушаем, господин капитан, – сказали фейерверкеры.

– На кой черт нужно было их собирать? – первый же стал недоумевать Кольцов.

– Я ведь говорил, – издевался Архангельский. – Это дело комитета. А раз комитет за нас, так чего же бояться?

– Никто не боится, – обозлился Кольцов.

– А как же, собственно, дела в пехоте? – спросил Зенкевич.

– Говорят, наш корпус наступает. На митингах решили… А вот у соседей плохо.

– Это в Семьсот третьем, Семьсот четвертом полках? – спросил Перцович. – Так ведь это, я вам скажу, сброд. Ни одного действительного, ни одного пятнадцатого года. Всё запасники да детишки девятисотого года. Офицерам там житья нет. В нужники компанией с наганами ходят.

– Это к ним Стеценко повадился? – спросил Кольцов.

– Он вообще связан с большевистской организацией всей армии, – пояснил Андрей.

– Когда этих бандитов вешать будут? – спросил Перцович.

– А теперь начнут, вероятно. Иначе от армии ничего не останется.

Андрей молчал. Таинственные большевики чувствовались повсюду. Прежнее пренебрежительное отношение к ним сохраняли только глупцы. Даже на второй батарее было уже четверо настоящих, партийных большевиков: Стеценко, Берзин, Ягода и Багинский. Но всему виной, конечно, Стеценко. Это он собрал вокруг себя этих ребят и заставил их связаться с пехотными и штабными организациями. Командир батареи легкомысленно отпустил их в июне в Минск, где какой-то, не то земгусар, не то доктор, так зажег их своими речами, что они приехали совсем взбудораженными. Фамилию его Андрей встречал потом в газетах, и в армейской, и в столичных. Теперь вокруг большевиков люди роятся, как пчелы, целый день. К Стеценке приходят чужие солдаты, приносят листовки и брошюры. Комитет заигрывает с ними. И Табаков, и сам председатель Шнейдеров в выступлениях всегда забрасывают удочку в угол, где сидят большевики. Кроме них, никто не критикует действия комитета. Никто не выступал против Временного правительства. Но после запрещения братания, с началом похода на большевиков, они не поддаются на провокацию, они теперь больше молчат, разве бросят удачную острую реплику, но после собрания ведут свою работу повсюду – у орудий, в передках, в обозе, подрывая в солдатах доверие к офицерам и к комитету.

Встречаясь с Петром, Андрей всегда переживал внутренний зуд. Ему хотелось спросить Петра о многом. Узнать побольше о Ленине, чтобы для себя, для самых тайников своего мышления разрешить вопрос, кто же эти большевики: узколобые сектанты (недаром их не приемлет весь мир – даже самые известные революционеры!) или это действительно люди, которые хотят сказать какое-то совсем новое слово. Но Андрею казалось, что такие расспросы поставят его в положение ученика, тогда как это именно он, Андрей, сообщил Петру первые сведения о человеческом обществе и о месте человека в жизни. С какими же глазами он должен теперь осведомляться у Петра о том, что он должен был узнать первый? Искать помощи в делах убеждений у слабейшего… Нет, это было так же невозможно, как поехать в дивизионную большевистскую организацию и сказать: «Вот я приехал узнать, кто вы такие. Я узнаю и решу, как я буду к вам относиться». Почему это такие естественные поступки кажутся невозможными? Страшно быть смешным, что ли? Остаются окольные пути. Но где они здесь, на батарейной позиции, от которой ближайшая библиотека в двухстах километрах? Да и в какой это войсковой библиотеке можно найти книги о большевиках?

Большевики! Когда обозленный плохим чечевичным обедом канонир Марков ни с того ни с сего ударил дубиной по морде кухонную лошадь, офицеры обозвали его большевиком. В мортирном батальоне отдали под суд каптенармуса, который изнасиловал четырнадцатилетнюю деревенскую девушку. Судьи в приговоре заклеймили его разбойником и большевиком.

«Русское слово», «Биржевка» и кадетские газеты, широко распространившиеся на фронте, кричали о том, что большевики оптом и в розницу продают Россию, что их вожди проехали через Германию в запломбированном вагоне, получив от Людендорфа не только пропуска, но и изрядный куш фальшивых ассигнаций, на которые они теперь издают какие-то газетки и содержат армию шпиков, снующих в массе тыловых и фронтовых солдат. Недаром они науськивают крестьян на помещиков и всячески срывают мирное развитие революции – словом, делают все, что на руку врагу.

За все эти месяцы Андрей не встретил ни одного большевистского оратора, который сказал бы ясно, что большевики с негодованием отвергают все эти обвинения. Казалось, большевики не заботятся о своей репутации у офицеров и готовы, не рассуждая, поднять на свои плечи все негодование, всю неистовую силу противления войне солдат.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю