355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Лебеденко » Тяжелый дивизион » Текст книги (страница 23)
Тяжелый дивизион
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:13

Текст книги "Тяжелый дивизион"


Автор книги: Александр Лебеденко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 52 страниц)

– Что это вам так весело, сестрицы-красавицы? – раздался вдруг голос под окном.

– Вас долго не видели, вот и развеселились, – без запинки отвечала Зоя.

– Без нас вы бы давно спать завалились, а вот с нами даже на луну смеетесь. Порхнули бы, как птички, через окошечко. Погуляли бы вместе.

– А вы тоже через окошко?

– Ага.

– Как школьники. Поймают – нашлепают.

– Все обследовано. Старик, как всегда, Шопенгауэра читает. Пессимизмом наливается. Наталья почивает. Сестры романятся кто с кем. Поле действий за нами.

Татьяна отошла, принялась за книгу, присев в глубине комнаты у закрытого окна. Артиллерист поднялся на фундамент, и белая голова его вошла в комнату.

– Вы, Татьяна Николаевна, чем увлекаетесь?

Татьяна сложила книгу и опять раскрыла ее.

– Толстой… «Крейцерова соната».

– Стариковская книжка… Это не про молодежь, это для песочниц.

– Я другого мнения.

– Ну какая тут «Крейцерова соната»? Тут луна, сад прямо обжигает ароматами, готовые преклониться перед вами сердца, а вы за книжку.

– Нахожу интереснее. – И она опустила глаза.

– В чем же дело? – добивался артиллерист. – Не угодил чем-нибудь? Почему вы чуждаетесь нас?

– Надоел ты, я вижу, всем, Алешка! – раздался голос из сада.

– А, и Федор Васильевич здесь!

– Он боится надоесть и потому больше все у порога, – съязвил Алексей Викторович. – Так как же, Татьяна Николаевна? Вы нас очень огорчаете. Мы были уверены, что с вашим приездом все оживет, а то здесь…

– Ну что, что здесь? – вскинулась Зоя. – Скажите!

– Болотцем пахнет.

– Что же вы раньше этого не говорили, господин капитан? – рассердилась девушка. – Соловьем разливались, комплименты рассыпали. Кажется, даже Наталью Павловну вниманием не обошли.

– На бесптичье, знаете, и поп соловей.

– Меня поражает, – серьезно, с трудом дающимся спокойствием заговорила Татьяна, – как мало у вас уважения к женщине. В культурном человеке это странно и… очень неприятно видеть… – Ее пальцы дрожали. В голосе за твердыми нотами вот-вот готовы были возникнуть слезы новой обиды. – Зоя, я устала, думаю лечь. Как ты?

– Ну, марш! – скомандовала Зоя, столкнула офицера в сад и захлопнула окно.

– Скажите, недотрога какая, – прозвучал уже за окном злой, откровенно разочарованный голос. – Ну и черт с вами!

– Несимпатичный человек, – после долгого молчания, раздеваясь, сказала Татьяна.

– Ну, заведомая дрянь! – уверенно ответила Зоя.

Татьяна даже застыла в удивлении.

– Но ведь ты с ним, кажется… встречалась?

– Ну и что же? Все они такие… Немножко лучше, немножко хуже. Он еще так… ничего… если с ним не цапаться.

– Но ведь можно вообще держаться в стороне от таких.

– Да ведь я же тебе говорю – все такие. Что же, прикажешь в монастырь идти, что ли?

Зоя искренне досадовала на непонятливость подруги.

– Что же, ты никого не любишь? – спросила Татьяна.

Зоя долго смотрела на нее, не отвечая.

– А ты любишь?

Неожиданно для себя, уверенно и твердо, даже кивнув головой утвердительно, Татьяна сказала:

– Да…

– Ну, тогда понятно, – ответила Зоя чуть-чуть печально. На ночь она материнским поцелуем простилась с Татьяной, босиком перебежав через комнату.

Алексей Викторович оставил Татьяну в покое. Врачи, видя рвение девушки, стали относиться к ней серьезнее, и только с ранеными оказалось нелегко установить приязненные отношения. Но Татьяна решила разбить подозрения и создавшийся холодок упорством и твердостью. Она не пыталась доказать солдатам, что они ошиблись, приняв ее за ябеду и врага, но множеством мелких услуг то одному, то другому, вниманием и снисходительностью она наконец подкупила большинство палаты и даже обзавелась в ней друзьями. Многие уже звали ее «сестрица-голуба», «сестрица родная», и Татьяна бросалась на такие призывы, гордая и растроганная.

– Хорошо вы с ними обошлись, – сказал ей как-то худой, видимо чахоточный солдат, лежавший в самом дальнем углу. – А я уже думал: не удастся вам.

– Почему, раз я хочу быть им полезной?

– И уметь надо. Вы уж больно, как бы сказать – не обижайтесь – кисейная, а народ тут простой, да еще и на все из-под неволи глядят.

– Почему я кисейная?

– Да уж жизнь ваша такая.

– Все равно солдаты меня поймут. Вы думаете, что раз они необразованные…

– Ну, барышня, вы насчет их образования малое понятие имеете. Не обижайтесь, так скажу. Гимназию они не кончали, а в жизни видели больше вашего. Только по-разному вы с ними все видите.

– Глаза у нас одни и те же.

– Достатки разные. Ему гривенник – деньги, а вам рубль – тьфу. А через это и все. И образование, и одежда, и мысли разные…

Татьяна молчала. Об этом никогда не думала.

Он нервно тянул во все стороны коротковатый узкий халат и на груди прятал тонкую книжку. Без книжки Татьяна его не видела. Читал он, сидя на песке на солнышке или на скамье под вишнями, читал в кровати, пока не гасили свет, читал вслух ребятам, и вокруг него часто комком серых, грязноватых халатов сбивались раненые.

Тарасий Миронович Корнилов стал часто беседовать с Татьяной. Ходил он мало: в боку плохо подживала рваная рана от осколка бомбы с аэроплана. Ночами одолевал кашель, а кашлять было больно – бередило рану, – и тогда Корнилов задыхался от усилий задавить взрывы раздражения в горле, и по сухим, словно присыпанным светлым пеплом щекам катились слезы. Был он выдержан и внешне спокоен, но когда кто-либо смотрел на него в минуты слабости – его взрывало, и он сердился, кричал неожиданно резко и грубо.

Татьяна кротко смолчала на один из таких его срывов и тем подкупила и заинтересовала.

Теперь она носила ему книжки из городской библиотеки, брала у врачей газеты и журналы. Он поглощал книги одну за другой, но почти никогда не был доволен. Однажды похвалил Щедрина – здорово прохватывает. Горький ему нравился больше всех, но его книги он давно уже все прочел. Читал он много и с выбором.

В палате Тарасий Миронович пользовался непререкаемым авторитетом, и его сближение с Татьяной тоже отразилось на отношении больных к новой сестре.

У двери в коридор лежал молодой паренек с отстреленными четырьмя пальцами правой руки, суетливый вертун, на потеху всей палате охотно выбрасывавший наивные коленца, вывертывая все время обмотанной в марлю культяпкой. Он ходил теперь за Татьяной с видом услужливой, всегда веселой няньки и, балагуря, помогал ей одной рукой в мелочах.

К Тарасию Мироновичу относился он с любовью. Слушал, замирая в неподвижности, все его беседы с солдатами, стрелял для него по палатам махорку, утром будил, бегал за кипятком. Солдаты, смеясь, говорили, что, должно быть, знает Тарасий Миронович для Николушки Сажина «такое слово». Татьяна однажды шутя спросила Корнилова, какое такое слово он знает.

– Не одно, барышня. Много слов таких, и все немудреные.

– Скажите хоть одно.

– Извольте, Никола уже, почитай, все слова знает, а вот изволили видеть, три дня назад еще ручник прибыл. Терентий! – позвал он молодого солдата с разнесенной вдребезги кистью.

Терентий не спеша подошел к Корнилову. Татьяна в разрез рубахи заметила, что на груди у солдата на кудлатой подушке волос лежит связка мелких иконок и крестиков.

– Болит рука, Терентий? – спросил Корнилов.

– Ночами крутит, Тарасий Миронович. Как пружину кто из нутра вытягивает.

– А где тебе руку-то отстрелило?

– В Карпатах, под Козювкой.

– И что тебя туда потащило, парень, дома не сиделось?

Терентий поднял чернявые брови, изумился, разрешил изумление кривым смешком и сказал, приложив к груди культяпку:

– А присяга, Тарасий Миронович?

– А зачем же ты присягал?

– А нельзя ж. Засудили б.

– А в суде, что ж, хуже, чем под Козювкой?

По глазам было видно, что хуже Козювки ничего и никогда Терентий не видел, и мысль его, вздернутая этим сравнением, зашевелилась, как будто впервые в жизни увидел парень железную дорогу или пароход на реке.

Терентий поднялся и, смутный, глядя под ноги, поплелся в коридор.

– Вот он подумает и опять придет, Татьяна Николаевна. Есть еще такие слова, что человека прошибить можно. И не трудные они. Понимать только надо.

Но Татьяна сама, как и Терентий, была смущена и взволнована.

– Так вы же против войны говорите, Тарасий Миронович.

– А вы всё за войну, барышня? – И лицо его выдало колебание: «Эх, зачем разоткровенничался с этой птахой? Не дело, старый!»

– Я не за войну, но нельзя же иначе. Ведь вот вы сами, – спохватилась она, – ведь вы же воевали… и даже ранены. И опять скоро пойдете.

– Пойду, Татьяна Николаевна… Мне надо. Мои дела особые…

Неожиданно солдат стал для Татьяны самым лучшим собеседником, а иногда и учителем. Он показывал ей то одно, то другое, давно ей, казалось, знакомое, с новой стороны, и Татьяна впервые поняла, что в жизни имеется много до сих пор закрытого для ее детски близорукого взора.

О себе рассказывал он мало, походя. Жил в Екатеринославе, работал там на заводе, потом работал на земле в Туркестане. Видимо, много рассказывать не мог или не хотел.

Долетало это все до Татьяны урывками, и склеить эти кусочки в одно она не умела.

Лето тяжелило сады городка налитыми, крепкими как камень грушами, душистыми яблоками. Ночи стояли черные, глубокие, со слезящимися серебром звездами. Вечерами на мосту через заболоченный пруд в центре города собирались парни в сапогах со скрипом, девушки в монистах; молодежь флиртовала, полировала подошвами доски настила, щелкала подсолнухи и, собравшись группой на лавочке, пела украинские песни.

Мещанство, чиновники рано ложились, рано вставали, лениво торговали, щелкали счетами, ахали, как дорожает жизнь, читали сводки, не понимая, где что, и опять отходили ко сну…

Госпиталь жил особняком, не сливаясь с городишком.

Иногда с вокзала на санитарках привозили партию раненых. Наталья Павловна бегала по коридорам с ключами, волновалась. Санитары стремительно вносили в вестибюль плоские серые носилки с плоскими коржиками-телами. Главврач выходил на крыльцо, безучастно присутствовал, а из окон глядели лица раненых и выздоравливающих. По средам отправляли выздоровевших. Накрыв плечи растрепанными балахонами шинелей, солдаты с узелками или сундучками шли на этапный пункт и отсюда разъезжались в команды выздоравливающих, в запасные батальоны или на месячную побывку в деревню.

Сестры в госпитале часто менялись. Главврач недолюбливал женский персонал и не чинил препятствий, когда молоденькие, только кончившие епархиальное или гимназию, перекочевывали из скучного провинциального госпиталишки на фронт или в столицы. Из больших городов залетали иногда подчеркнуто франтоватые сестры с косынками, отороченными бархоткой, с алым рубиновым крестиком или со значками Ксениинской и Георгиевской общин, фыркали, косились на провинциалов и спешили исчезнуть.

Татьяна сама удивлялась тем переменам, которые замечала за собой. Хохотушки-резвуньи, баловницы как не бывало. Первые дни крепко смутили и заставляли сдерживаться, уходить в себя. Ни одного человека здесь не было такого, с кем можно, не боясь последствий, посмеяться, пококетничать, кому можно показать язык или послать дурашливую записку.

Зоя была уже близкою и почти своею, но она была резва и весела как-то по-своему, и нельзя было смешать эти два веселья, как нельзя надолго смешать масло и воду. Там, где кипело веселье шумной и вместе практичной и расчетливой Зои, там стихало камерное, недотрожливое веселье Татьяны.

В свободные вечера Татьяна читала. Не заметив того сама, она стала выбирать книги по подсказке Тарасия Мироновича, хотя большинства указываемых, им книг не было в библиотеке города вовсе. Татьяна прочла Короленко, Горького, «Поединок» Куприна, а затем Шекспира, Гете.

Поздним летом приключилась беда.

В госпиталь поздно вечером пришли неизвестные люди в форме, среди них один в штатском, и прошли к главврачу. Из его кабинета они проследовали, несмотря на то, что больные уже спали, в нижний коридор и вошли в палату № 4.

Сиделка зажгла свет, и человек в штатском прошел уверенными шагами в угол, где лежал Корнилов.

Корнилов сразу догадался, в чем дело, вынул из наволочки тонкую пачку брошюр и протянул с презрительной улыбкой человеку.

Человек, не любопытствуя, положил брошюры в портфель, а сам стал рыться в постели. Обыскав кровать, он перерыл вещи в шкафчике, перелистал книги и прямым ходом отправился к кровати Николки Сажина.

У Николки в шкафчике и в наволочке также оказались брошюры. Солдаты, не спуская глаз, следили за всеми действиями человека. Корнилов стоял, в белье, у окна, согнув плечи, глаза его ушли в глубокие впадины.

– Собирай вещи. Одёжу ему! – скомандовал человек.

– Но ведь он же не выздоровел… Нуждается в перевязках, – заметил Салтанов.

– Ничего, добредет, – пренебрежительно бросил человек, – а там мы ему соответствующие условия наладим.

Татьяна узнала об аресте только на другой день. А войдя в палату, почувствовала, что опять она всем чужая и ненавистная.

Ни один к ней не подошел, не поздоровался. Все глядели в сторону с притворным равнодушием, которое не могло спрятать недоверие и даже злобу…

Николка смотрел встрепанным хорьком с горячими глазами.

Вечером забрали и Николку.

XXVII. Барановичи

Батарея стояла на позиции в большом лесу у местечка Крево. Боевая линия разрезала местечко пополам. На большой улице с одной стороны были снесены плетни, заборы и избушки, – на местах их выросла ржавая паутина проволочных рядов; а по другой, по восточной, шла цепь окопов, вынесенных фортов и кольцевых укреплений.

Сельская церковь на холме оказалась ключом позиции. Ее колокольня была разбита, колокола упали, стены в серых дырах и избоинах, с разбегающимися во все стороны, как от удара по стеклу, щелями. В одном месте крупнокалиберный снаряд подрыл гранитный фундамент, и из-под серого камня глядела темная нора погреба. По бортам церковного холма отчетливым венцом, который просился на план, на кальку, выстроились пулеметные гнезда.

Борьба в районе местечка велась напряженная, с саперными работами, с окопами, со взрывами мин, схватками из-за воронок. Дрались за отдельные укрепленные холмики, усадьбы, дома и другие клочки позиции.

Батарея стала в двух километрах от местечка, в лесу у дороги, сейчас же за болотистой поляной.

На фронте было беспокойно. С пяти утра начинались налеты аэропланов на ближайшие тылы, на станции железнодорожного узла. Зенитки, притаившиеся в помещичьих садах прямо под яблонями, на песчаных, маскированных зеленью буграх у шоссе, у станционных территорий, изрисовывали все небо пучками белых и черных дымков.

Дымки долго держались плотными комочками ваты, таяли, превращались в облачка и нехотя уходили за горизонт. Сверху дождем летели десятифунтовые стальные стаканы, осколки, пули; шрапнельные трубки распевали на разные голоса, внося беспокойство во всю тыловую полосу вплоть до Молодечна.

Ночами, погасив огни, стуча в глубине небесной черноты всеми согласно работающими моторами, проплывали, направляясь в набег на дальние тылы, цеппелины.

Ружейная стрельба полностью не замирала ни днем, ни ночью. Артиллерия с обеих сторон била преимущественно по батареям противника. Немцы с методическим постоянством шарили в лесных массивах шрапнелями.

Выдавали ли место вспышки ночных выстрелов, нащупал ли его пилот-разведчик, или попросту подозрительна была болотистая поляна перед строем орудий, но позиция батареи обстреливалась почти каждый день.

Солдаты и офицеры отсиживали роковые полчаса-час в блиндажах. Андрей же залегал на корнях самой толстой сосны спиною к фронту, предпочитая удар осколком перспективе быть засыпанным землей и придавленным бревнами.

Впрочем, блиндажи стали теперь строить искуснее. Рыли широкую яму глубиной в метр и в ней посередине – другую, в рост человека. Убежищем служила нижняя яма. Верхняя же закладывалась сплошь положенными бревнами и засыпалась землей. Над этим земляным холмом сооружался навес из досок или тонких бревен, покоившийся на четырех крепких столбах, глубоко врытых в землю. На навес нагружали булыжники и кирпичи.

Расчет состоял в том, что, ударившись о крепкую породу, бомба немедленно взрывалась, не успев проникнуть в настил. В бревна била уже не двухпудовая махина, а только ее осколки. Теоретически блиндаж становился непроницаемым.

Кто придумал такую систему защиты – сказать трудно, но идея эта явно не была внушена циркуляром или инструкцией. Это было изобретательство низов.

В результате всех обстрелов на батарее было трое легкораненых. Но на первой батарее, которая стояла по другую сторону дороги, несколько позади, было трое убитых. На третьей также погибли двое канониров. Она нашли неразорвавшуюся немецкую шрапнель и, положив стальное бревно на колени, пытались отвинтить трубку. От обоих остались только клочья.

По всему лесу валялось множество невзорвавшихся снарядов, и число несчастных случаев росло, невзирая на известные всем инструкции. Из шрапнельных трубок батарейцы-мастера делали ложки, чашки, брелоки и другие поделки, кто от скуки, кто ради грошового, но единственно возможного заработка.

Одна из германских бомб ударила в телегу с офицерскими вещами. Дуб остался без чемодана, белья, платья и книг. Он очень огорчился, ахал, скулил при встречах с начальством и наконец с помощью Соловина выхлопотал себе пособие в сто пятьдесят рублей на покупку утраченного «по вине казны» имущества. Через алдановский чемодан со всем содержимым прошли две шрапнельные пули. У соловинского сундука отхватило кованый угол. Но больше всех опечален был Станислав. Неизменная подруга его редкого досуга – гитара с лентой цвета «пылкой любви» – исчезла. Через два дня гриф упал с дерева на обеденный стол, а дека принесена была с дороги одним из канониров. Лента-сувенир не вернулась…

Однажды после ночного обстрела исчез стол, врытый в землю. Он оказался целиком – стол и доска – на вершине чудовищной сосны. Достать его оттуда не представлялось возможным, а сам он грозил свалиться на голову каждую минуту. Пришлось отнести другие столы в сторону.

Стоило бы бросить такую позицию, но теперь, ввиду подготовлявшегося наступления, лес под Крево был переполнен батареями, и всякое другое место не обещало ни больших удобств, ни большей безопасности.

К подготовке наступления относились теперь уже равнодушно. В тылу собирался пехотный кулак, и палатки резервов таились в каждом перелеске от Крево до Сморгони. Но уже не в диковинку были и артиллерийские массивы, и штабели снарядов, и люди, сбитые в тысячные кучи, как под Бородином или под Пленной.

Всеми петроградскими новостями Андрей поделился только с Алдановым. О царскосельских нравах, о кризисе монархии беседовали в лесу на поваленной сосне, вдали от позиции. Рассказывая, Андрей опять горячился, негодовал.

– Chaque peuple a le gouvernement qu'il mèrite[13]13
  Каждый народ достоин своего правительства (франц.).


[Закрыть]
, – сказал с презрительной печалью Алданов.

Андрей посмотрел на него с удивлением.

– Мне всегда казалось, вы искренний демократ и любите народ… Ну вот хотя бы солдат.

– Должно быть, по слабости хара'тера, Андрей Мартынович, а та', собственно, не за что. Темный наш народ, ди'ий, злобный без причины. И, что хуже всего, – без вся'ого разумного упорства в жизни… Вот Иванова, Степанова, Петра, Семена – люблю, челове'а в них вижу, стою за всячес'ие права для них и готов братс'и делить с ними все – и горе, и радость. А вот в массе ненавижу и, признаться, боюсь их. Знаете, пришлось мне гимназистом в одном из волжс'их городов на ярмар'е видеть, 'а' в толпе поймали вориш'у. Всего-то ему было лет восемнадцать. И у'рал-то он 'ошеле' с и'он'ой серебряной и треш'ой денег. Избили насмерть. А пристав с урядни'ом да двумя стражни'ами любую деревню перепороть может. С'омандует, – и пойдут в очередь снимать штаны.

– Что же тогда спрашивать с Кольцова? – вырвалось у Андрея. «Тот просто бьет и не философствует», – подумал он про себя.

Алданов оскорбленно замолчал.

– В Петрограде, – продолжал Андрей, – ждут дворцового переворота, думаю – гвардия…

– Ах, что гвардия! – с досадой перебил Алданов. – Это бывшая сила, 'огда-то это были преторианцы. Теперь гвардия неспособна даже на переворот. Во вся'ом случае, она могла бы толь'о начать. О'ончат за нее.

– Кто же, вы полагаете, кончит?

– Торговые и промышленные 'руги. Вы и не подозреваете, 'а' выросло наше 'упечество, я ведь его хорошо знаю. Вся родня в миллионах ходит. На Волге в любом городе дядья, зятья, невест'и в особня'ах проживают. Живой, энергичный народ. Они еще не развернулись. Дорвутся до власти – вгрызутся зубами. И, верьте мне, тогда мы, 'а' Амери'а, зашагаем вперед. Может, это и хорошо, что Распутин… Это уже душо' гнилостный. Призна'и разложения.

– Мне кажется, ни о чем нельзя гадать, прежде чем не кончится война. Все зависит от ее исхода.

– Да, 'онечно, но с этой стороны я уже не жду ничего хорошего. Это была неумная затея, а теперь уж назад сыграть нельзя. Нас побили, и теперь дело уже не в нас. Мы партнеры толь'о для счета…

В блиндажах о Царском Селе говорить Андрей воздержался. Но Ягоде рассказал все как думал. Степан, к удивлению Андрея, ответил, что о мужике царицыном слышал и все солдаты об этом знают, но все рассказывают по-разному. Кто клянется, что это беглый монах, кто считает его отцом наследника, кто соображает и о том, что хитрого мужика немцы подсунули в царскую семью «своим человеком» и отсюда все измены, проданные планы и неудачные наступления…

Совсем неожиданно в полдень пришел приказ подвести передки и к вечеру выступить в направлении Молодечна.

На тыловой опушке леса табором сбились несколько артиллерийских дивизионов.

Только ночью стало известно, что этим артиллерийским дивизионам приказано немедленно двинуться на юг, вдоль фронта. В пять переходов следовало перейти в район Барановичей, в распоряжение Четвертой армии.

Вся тяжелая артиллерия, уходила из-под Крево. Кревский кулак распадался сам собою.

Переходы на прифронтовых участках приказано было совершать с наступлением темноты, чтобы не дать аэроразведке противника обнаружить передвижку артиллерийских масс.

Шли проселками, длинной кишкой в тридцать – сорок километров.

Редкие полесские деревушки не в состоянии были разместить в своих избах и ригах тысячи солдат. Приходилось ночевать в лесах, под летним высоким небом.

У жителей ничего нельзя было получить, кроме молока и картошки. Армия подкармливала деревню. Старики подсаживались к солдатским бачкам и хлебали деревянными ложками, оставляя капусту на сивых усах. Детям отливали в мисочки, и они на полу у печки или около кровати глотали горячую жижу. Старухи уносили остатки.

В верховьях Шары батарея вступила в песчаную пустыню, через которую шли двое суток. Здесь ветер стегал песчаным дождем редкие лозы, а кони, на глазах спадавшие с тела, наливая кровью глаза, вытягивали тяжелые ходы из зыбучих желтых волн, разбросавшихся бесцеремонно, как в Сахаре. Казалось, было здесь когда-то дно большого озера, которое пересохло и оставило широкий песчаный след среди лесов Литвы и Полесья.

От местечка Камень Андрей и Багинский поехали вперед выискивать дорогу и ночлег.

С утра и до полдня рысью неслись разведчики, но не встретили ни одного строения, кроме избушки лесника на недавних, плохо принимавшихся посадках сосны и ели.

Днем, пополдничав куском сала с луковицей, извлеченными из продуктового мешка Багинского, разведчики отправились дальше. Было ясно, что кругом нет близко ни деревень, ни сел, ни местечек, не было смысла возвращаться назад, и они заночевали в одиноком домике на пороге песчаной пустыни.

Дом стоял на краю длинного, обнесенного плетнем поля. Сараи и клети говорили о том, что здесь осел деловитый хозяин – пионер, решивший повести наступление на пустопорожние до того места. Над двором поднимался высоченный журавль колодца. За домом темнел только поднявшийся, еще редкий, неуверенный в своем росте сад.

Зеленая краска на ставнях дома давно облупилась, а самые ставни и доски забора посерели от дождя, ветров и солнца. Видно было, что пионеру не шутя давалась война с песками.

Багинский поставил коней под навес рядом с чьим-то высоким тарантасом, и разведчики вошли в избу.

Перед только что отгоревшей русской печью, в зареве розно рассыпанных углей, мотался большой, как чалма, не то черного, не то красного цвета повойник. Тень на стене бегала рогатым Мефистофелем, молниеносно менявшим не только очертания, но и размеры. На крутых раскаленных рогачах женщина вынимала тесто в высоких цилиндрических формах. На печке кто-то спал. Замурзанные детские пятки выглядывали из-под тряпья.

Изба одним помещением тянулась вдоль четырех окон с жалкими тусклыми шибками. По пути постепенно она преображалась, очищалась от кухонных предметов и превращалась в мещанскую комнату «за все», со столиками под серыми, с шитьем, скатертями, с иконами и целыми россыпями фотографических карточек военных и штатских людей с семействами и без оных, на которых мушиными наездами давно были уничтожены все черты индивидуальности, и остались только пиджаки, юбки, манишки, солдатские куртки и кованые сапоги, по которым и распознавали теперь обитатели своих родных и знакомых.

В углу под божницей стоял большой стол, а напротив, у крайнего окна, приютился гость, должно быть владелец тарантаса. Он лежал на походной койке одетый, но без сапог, и читал несвежую распадающуюся по швам газету при свете огарка, прикрепленного к краю низкого табурета.

Куртка гостя висела на стене, и по серебристым погонам Андрей узнал в нем земгусара.

На разведчиков гость посмотрел поверх газеты, движением бровей опустив белую оправу очков на кончик носа.

На всякий случай Андрей козырнул, стукнул шпорами и спросил:

– Разрешите остаться, ваше благородие?

– А я не офицер, ребята, – сказал человек, рассекая двумя буквами весь узел отношений.

– А все-таки, – неопределенно протянул Багинский, – может, помешаем?

– А вы что же, собираетесь концерт на барабане учинить?

Он приподнял лысеющую голову, и над крепким вместительным черепом на темени поднялась большая конусообразная шишка. Она придавала земгусару вид индийского мага или мудреца с детских иллюстраций.

– А вы, я вижу, барабанов не любите? – уводя с этой фразой остатки смущения, сказал Андрей.

– Угадали, молодой человек, – Земгусар вздохнул и даже отложил газету. – Не люблю, крепко не люблю.

От этого простого ответа стало всем просто.

– Воды нагреть вам? – деловито спросила хозяйка. – Чаю, извините, нету. Давно не видели.

– Чай у нас есть, тетушка. И вас угостим, – бодро закричал земгусар, – и еще на заварку оставим. Я из Питера фунтик везу. Так что же, чаюем, ребята? – спустил он ноги с койки.

Огарок перекочевал на середину большого стола. Багинский вынул картошку, кусок сала. Земгусар открыл трубку бисквитов и раскрошил в красных пальцах и только потом распечатал плитку жоржбормановского шоколада.

– Пробуйте, ребята, питерских гостинцев. Не стесняйтесь. У меня еще есть, – показал он подбородком на чемодан.

– Вы что же, часть догоняете?

– Да… собственно, не часть… Вот под Барановичи еду.

– И мы.

– А откуда?

Андрей сказал.

– Ах, вот что! Расскажите-ка о Поставах, расскажите. – И глаза его разгорелись неподдельным любопытством, словно был он военный специалист и ему было необходимо учесть каждое действие обеих сторон.

Андрей поддался гипнозу этого ярко вспыхнувшего любопытства и стал рассказывать подробно, на ходу проверяя и уточняя собственные впечатления, и само собою вышло так, что бой вырос в его рассказе в картину отвратительной бойни, от которой хочется закрыть глаза и крикнуть: «Довольно, кончайте!»

Багинский перестал пить чай. Он замер в неподвижной позе, и его черные пальцы с розовыми ногтями сжимали чашку, а глаза глядели в рот Андрею. Хозяйка слушала, сидя у печки на плоской скамеечке, с серым недовязанным чулком на коленях, а земгусар покачивал лысой блестящей шишкой, поламывая пальцы больших небарских рук.

– Хорошо рассказываете, – сказал он Андрею. – Сорок тысяч, вы говорите?

– Говорят, а может быть, и больше.

– И шли, вы говорите?

– Шли. А что же им делать?

– Ну, – мотнул головой земгусар, – что делать! Сорок тысяч вооруженных и обреченных на смерть людей могли бы многое сделать.

Это было слишком широко, почти беспредельно. Андрей сделал вид, что не понял.

– Но ведь во всех войнах так было. Шли на смерть и не искали иных выходов, кроме победы.

– Ну, во-первых, не всегда так было. Случалось и раньше, что людям надоедало воевать с врагом, о котором они не имели понятия, и они поворачивали штыки в другую сторону. А во-вторых, из того, что так бывало, еще не следует, что так будет всегда. Армия профессионалов – это одно, а вооруженный народ – это совсем другое. Когда воюют десять миллионов человек, возможны всякие неожиданности. И еще заметьте – раньше люди не знали, что им делать в таких случаях, а теперь не все, но многие знают.

– Я, например, не знаю, – откровенно сознался Андрей.

– Но вы, вероятно, и не стремились узнать. Для вас один путь – ждать, пока те, кто начал войну, решат, что пора кончить – победой или поражением – все равно. Но для многих людей этот вопрос стоит иначе. Мысль об скончании войны наполняет сны солдата, заменяет ему все прежние мечты, пронизывает каждое его раздумье. Спокойно принимают войну только заинтересованные в ней люди или же слабые, безвольные существа…

Андрей искоса посмотрел на Багинского. Земгусар перехватил этот взор.

– Видите, в вас сейчас же заговорил страх, как бы я не разагитировал вашего товарища, солдата, нижнего чина. Это в вас говорит будущий офицер или чиновник. Вы за дисциплину, и только потому, что она охраняет этот строй социального неравенства, в котором вы имеете шансы занять лучшее место.

– Не согласен, – резко ответил Андрей. Такой поворот беседы не пришелся ему по вкусу. – Войну ведут нации. И солдаты, и офицеры прекрасно знают, на что они идут. Никто не создает никаких иллюзий. Война отвратительна, но она неизбежна. Дисциплина укрепляет ряды сознательных бойцов, страхует их от временной слабости и заставляет всех несознательных участвовать в защите родины, которая давала им все – от пищи и питья до высших благ жизни. Если бы у нас был иной строй, совсем не похожий на то, что есть сейчас, все равно армия строилась бы по тому же принципу, и войны были бы так же неизбежны. Ну, офицеры не били бы солдатам физиономии и называли бы их на вы…

– Вот в том-то и дело. Франция и Англия не далеко ушли от царской России. Это хорошо сказано: «вместо ты – вы», «долой мордобой» – вот и вся разница. Нужно смотреть на вещи шире. Не такой строй, вы говорите. А какой же иной, какой именно? Что вы имеете в виду? Вот от этого все и зависит.

– Я мыслю строй конституционный или даже республику. О чем еще мы можем думать?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю