Текст книги "Наш корреспондент"
Автор книги: Александр Гончаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
Спустившись с горки, Серегин зашел в редакцию. Все было на своем месте: лысина Кучугуры сияла над талером, хохолок Ники качался над наборной кассой, девушки читали корректуру. Станицын, который в это время обычно не бывал в редакции, сидел за своим столом.
– А я тебя весь вечер ищу. Ты где пропадаешь? – спросил он, увидев Серегина.
– Так, был в одном месте, – неопределенно ответил Серегин. – А что случилось?
– Ты в каком полку встретился с Косиным перед возвращением в редакцию?
– А я с ним в полку не встречался.
– Ну как же, вы ведь вместе приехали?
Серегин объяснил, как было дело.
– Да ты скажи, что случилось?
– Ладно, узнаешь в свое время.
– Ну, вот еще военные тайны! – Серегин увидел, что перед Станицыным лежал вчерашний номер газеты с отчетом о красноармейском митинге. Фамилии выступавших были подчеркнуты красным карандашом.
Едва он отошел от секретарского стола, как всесведущая Марья Евсеевна увлекла его в угол и, испуганно блестя глазами, под «страшным секретом» сообщила, что на отчет Косина поступило опровержение и Станицыну поручено расследовать.
Серегин был еще полон впечатлений от встречи с Галиной и слушал Марью Евсеевну рассеянно, что явно ее огорчило. Не заметив этого, Серегин ушел из редакции мечтать под звездами.
4
…Когда Серегин уже укладывался спать, возвратились Тараненко, Горбачев и Данченко. Бодрствующий Станицын потребовал, чтобы они рассказали обстановку.
Бои по-прежнему шли за высоту «Черепаха», которая уже несколько раз переходила из рук в руки. Показания пленных – и кое-какие захваченные документы объясняли упорное стремление немецкого командования овладеть этой высотой.
Гитлеровцы рвались к Туапсе. Однако их удар на главном направлении натолкнулся на стойкую, непоколебимую оборону. Тогда они решили пойти в обход. Но для того, чтобы предпринять наступление северо-восточнее Туапсе, требовалось занять «Черепаху», с которой просматривалась горная дорога к морю. Фашисты рассчитывали взять «Черепаху» одним неожиданным ударом, но этот расчет сорвался. Теперь они нервничали, бросая на эту высоту все новые и новые силы. Высота обрабатывалась вражеской авиацией старательно, но малоэффективно. Тараненко рассказал, как в день их отъезда налетело на высоту двенадцать «юнкерсов», которые стали бомбить… немецкие позиции. Тщетно немецкая пехота давала сигналы ракетой: «юнкерсы» улетели только после того, как полностью отбомбились. Защитники «Черепахи» смотрели на эту картину с удовольствием. Вообще же им приходилось очень трудно: командование не могло поставить на защиту «Черепахи» больших сил – для этого пришлось бы оголить другие участки, чего нельзя было делать ни в коем случае. Поэтому борьба была неравной: один батальон, да и то не полного состава, против двух вражеских полков. Дело не раз доходило до рукопашной, в которой наши бойцы и офицеры показывали чудеса храбрости. На сержанта Кравцова напало сразу четыре автоматчика: одного он застрелил в упор, другого оглушил прикладом, третьего ударил штыком. Четвертый прострелил из автомата Кравцову ноги. Кравцов упал на колени, но, собрав последние силы, метнул в автоматчика винтовку со штыком, будто копье, и сразил врага.
Командир взвода рассказал Тараненко о политруке Казакове. В рукопашном бою немцы окружили Казакова, хотели взять его живьем. Командир взвода видел опасность, угрожавшую политруку, но помочь не мог: он сам отбивался от наседавшего противника. Уже после боя один боец сказал командиру взвода, что видел, как окруженный немцами Казаков бросил себе под ноги ручную гранату. Что было дальше, боец не знает, так как сам был оглушен взрывной волной, а когда очнулся – политрука уже не было видно…
Горбачев предупредил Серегина:
– Вечером никуда не отлучайся – будет партийное собрание.
Серегин пытался выяснить, в котором часу, но Горбачев почему-то затруднился назвать точно время. Не сказал он и какой вопрос будет обсуждаться, но Серегин сообразил: произошло что-то неприятное, потому что Горбачев был мрачен и Станицын сидел за своим секретарским столом хмурый, как туча. К вечеру коммунисты редакции собрались в доме, где жили Станицын и другие. Не было редактора. Горбачев объявил, что Макаров в политотделе и должен приехать с минуты на минуту. Ждали довольно долго. Уже стемнело. Горбачев зажег две коптилки и вышел на крыльцо. Вблизи отфыркнулась легковая машина, послышались голоса. Горбачев куда-то в темноту отрапортовал:
– Товарищ бригадный комиссар, коммунисты редакции явились на партийное собрание.
Из темноты прозвучал резкий голос с чуть заметной хрипотой:
– Здравствуйте.
Бригадный комиссар, начальник политотдела армии, войдя в комнату, сел на койку Станицына и снял фуражку, обнажив выпуклый лоб и редеющие, зачесанные кверху темные волосы.
Горбачев открыл собрание. В президиум выбрали Тараненко – председателем, Серегина – секретарем.
– На повестке дня у нас один вопрос, – объявил Тараненко, – проступок коммуниста Косина.
«Вот оно что!» – подумал Серегин. Неприятный холодок пробежал у него по спине. Он украдкой глянул на Косина. Виртуоз факта сидел, опустив голову. Жирные плечи его обвисли, поникшая фигура выражала высшую степень раскаяния. «Разжалобить хочет», – подумал Серегин.
Тараненко дал слово для сообщения Горбачеву.
– В нашей газете была опубликована полоса – отчет о красноармейском митинге в полку Королева, – сказал Горбачев. – Полосу сдавал инструктор отдела информации коммунист Косин. На другой день после ее напечатания комсомольцы полка Королева прислали в политотдел армии письмо, в котором выражали возмущение по поводу того, что редакция исказила факты: все выступления, опубликованные в полосе, были не на митинге, а на полковом комсомольском собрании. Проверка подтвердила правильность письма комсомольцев. Сам Косин признал, что, сдавая полосу, он сознательно поставил рубрику «На красноармейском митинге».
Горбачев говорил холодно и почти бесстрастно, закругленными книжными фразами, но выдержать до конца тон объективного докладчика не смог.
– Это не мелкая ошибочка, – с неожиданной силой выкрикнул он, – это не опечатка, которая говорила бы о недостаточной внимательности и некультурности редакции, хотя таких ошибочек у нас не должно быть. Нет, это – искажение факта, известного сотням людей. Весь полк Королева знает, что было комсомольское собрание, а не митинг, как написано у нас в газете. Хорошую славу создал Косин редакции в полку Королева, да не только в полку – во всей дивизии, во всей армии!
«Как некрасиво, как скверно», – думал Серегин, вписывая в протокол слова Горбачева.
После Горбачева, по требованию коммунистов, выступил Косин. Он сказал, что поступил так с самыми лучшими намерениями, что ему хотелось, чтобы газета оперативно осветила красноармейские митинги. В этом месте его речи собрание грозно зароптало, и Косин поспешил добавить, что, конечно, ему нет оправдания, он виноват и должен быть сурово наказан.
В комнате было душно, с Косина лил пот, который он вытирал зажатым в кулак платком. Слушать его было неловко, стыдно. Вероятно, он надеялся разжалобить собрание, но получилось наоборот: лепет Косина еще больше возмутил коммунистов.
Серегин с трудом успевал записывать: все выступавшие говорили горячо и быстро. Припомнили Косину его грубость с бойцами и вольнонаемными, подхалимство по отношению к начальству, его стандартные информации, унылое однообразие которых расценили как результат равнодушного отношения Косина к своей работе.
Прикрывая глаза щитком ладони от полыхавшей рядом коптилки, Серегин изредка взглядывал на бригадного комиссара. Начальник политотдела откинулся в тень, слушал очень внимательно, пристально всматривался в озаренные неровным красноватым светом лица.
Редактор газеты Макаров выступил в числе последних. Почти весь вечер он сидел молча, то поглядывая на Косина умными, слегка прищуренными глазами, то сосредоточенно протирая очки.
Макаров нравился Серегину. Спокойный, рассудительный, мягкий по натуре человек, с тихим голосом, с неторопливыми движениями, он иногда казался флегматиком и имел удивительное свойство оставаться незаметным. Но вместе с тем батальонный комиссар Макаров умел удивительно тактично и настойчиво вести за собой людей и с замечательной тонкостью воспитывал их в сложной боевой обстановке.
Наблюдая за Макаровым, Серегин понял, что редактор волнуется: пальцы Макарова беззвучно отстукивали что-то на краешке стола, с лица не сходило выражение страдания.
После того как выступили почти все коммунисты, Макаров взял слово. Он поднялся, привычным движением поправил пояс и заговорил, не глядя на Косина.
– Меня удивляет и огорчает то, что, оказывается, еще не все товарищи уяснили, что такое большевистское оружие слова… И особенно странно, что этого до сих пор не поняли люди, которые бывают в частях и, следовательно, могут видеть, какова роль газеты на фронте.
Тут Макаров, бесшумно ступая, подошел к сидевшему в углу Косину и сказал совсем тихо:
– Наши советские люди ищут в газете ответы на все вопросы… Наши люди слышат тут обращенное к ним слово Сталина… Они видят тут великую правду партии и идут за эту правду на труд, на подвиг и даже на смерть… Понимаете? Даже на смерть. Мы все бывали в полках и видели, как бойцы относятся к газете. Они носят с собой вырезки с любимыми стихами и рассказами, учатся опыту войны по нашим статьям, читают друг другу очерки о героических подвигах товарищей, пишут об этом друзьям и родным… Разве можно всем этим шутить? Я вас спрашиваю, Косин: разве можно всем этим шутить?
Глядя прямо в глаза Косину, Макаров закончил:
– Можно было бы простить многое, но это простить нельзя… Очевидно, Косин, нам с вами придется расстаться.
После выступления Макарова наступила тягостная тишина. Потом взял слово бригадный комиссар.
– На первом Всесоюзном съезде трудовых казаков, – негромко начал он свое выступление, – в двадцатом году, Владимир Ильич Ленин очень высоко оценил роль большевистских листовок, которые распространялись в годы гражданской войны среди войск французских и английских интервентов. Это были листовки форматом в четвертушку, с ничтожными тиражами, тогда как буржуазная пресса вела агитацию в тысячах газет, каждая фраза там опубликовывалась в десятках тысяч столбцов. Почему же французские и английские солдаты доверяли этим листкам, а не многочисленным и многотиражным буржуазным газетам? Да потому, указывал Владимир Ильич, что в этих листках большевики говорили правду. Правдивость – неотъемлемое качество большевистской печати, выпестованной Лениным – Сталиным. Недаром центральный орган нашей партии называется «Правда». О том, что советская печать пишет только правду, знают не только советские читатели, а и миллионы трудящихся во всем мире. А буржуазная, проституированная, продажная пресса за это время стала еще более растленной, грязной и лживой. Ее неотъемлемое качество – лживость. В особенности изощряется она во лжи по нашему адресу. Как двадцать с лишним лет назад все эти херсты врали о Советской России, так и сейчас – даром, что союзники – врут. На одной странице восхищаются стойкостью русских, на другой высчитывают, когда Красная Армия будет полностью уничтожена. Сталинград немцам отдают на своих желтых страницах…
Начальник политотдела говорил о печати союзников с отвращением и гневом. Стало понятным, что ему известно многое о ее неблаговидной роли.
– Когда я шел на ваше собрание, – продолжал он, – меня очень беспокоил один вопрос: случайна эта ошибка в газете или нет? Не создалась ли в редакции атмосфера терпимости ко всякого рода отклонениям от истины? Теперь я вижу, что коллектив редакции здоров, что он правильно откликнулся на проступок Косина.
Он помолчал немного и сухо добавил:
– Людей, которые не умеют или не хотят соблюдать святых традиций большевистской печати, мы в нашей редакции, конечно, терпеть не можем.
Собрание вынесло Косину строгий выговор с предупреждением. На другой день его отчислили из редакции. Никто ему не посочувствовал.
6
Отчисление Косина неожиданно отразилось на работе Серегина. Отдел информации остался без инструктора. Сеня Лимарев сказал редактору, что один он обеспечить газету информацией не сможет, и просил, чтобы ему придали Серегина. Однако, услышав об этом, взбунтовался Тараненко. Тогда было найдено компромиссное решение: Серегин остается во фронтовом отделе, но должен помогать Лимареву. Бэла не преминула сказать Серегину, что он теперь – как персонаж пьесы «Слуга двух господ».
После партийного собрания «слугу двух господ» немедленно отправили в командировку, причем оба его начальника постарались дать побольше заданий, – вероятно, чтобы показать, как важен для них Серегин. Он значительно приблизился к тому идеалу военного корреспондента, который рисовал себе в начале службы в армии. Серегин приезжал в дивизию и спешил по горным тропам на передовую. Взяв у пехоты информацию для Лимарева, он спешил к минометчикам за материалом для Тараненко, а от них – к артиллеристам. Наконец, нагрузившись фактами, Серегин добирался до магистральной дороги и «голосовал». Он настолько изматывался, что, ввалившись в кузов попутной машины, даже не чувствовал тряски. В редакции он до хрипоты диктовал Марье Евсеевне информационные заметки, так как оба начальника требовали сдать материал как можно быстрее. И едва он его сдавал, как Тараненко или Лимарев неопровержимо доказывали, что ему немедленно надо ехать в новую командировку.
В таком напряжении прошло больше месяца. За это время произошло одно немаловажное событие: младший политрук М. Серегин был произведен в старшие лейтенанты.
Возвратившись в один поистине прекрасный день в редакцию, Серегин увидел новое лицо – артиллерийского офицера в синей пилотке, скромного и тихого на вид. Это был инструктор, присланный взамен Косина. Таким образом, половина Серегина вышла из подчинения Сени Лимарева. И – о, чудо! – Тараненко сказал Серегину, что он может после приезда отдыхать весь день.
Несмотря на то, что приближался конец осени, стояла теплая и ясная погода. На кустах висели длинные нити паутины. Навстречу покойно греющему солнцу на лужайках молодо и упорно лезла травка. Наслаждаясь отдыхом, Серегин думал о Галине, которую за этот месяц видел только раз. Он был уверен, что сегодня обязательно встретит ее: и день был чудесный, и ему очень этого хотелось. Он пришел на поляну слишком рано и в волнении докуривал уже вторую папироску, когда заметил поднимавшуюся по тропинке Галину. Она шла медленно, покусывая веточку с мелкими золотистыми листьями. Волнистая прядь волос падала на ее лицо, темные брови были сдвинуты. Серегин, не шевелясь, смотрел на нее и невольно весь засветился широчайшей улыбкой. Глянув на него, Галина почему-то смутилась.
– Здравствуйте, Миша! – сказала она. – Чему вы так радуетесь? А-а-а, вижу, вижу! Поздравляю вас!
– Спасибо, – ответил Серегин, совсем в эту минуту забывший о своих трех кубиках, – но я радуюсь вовсе не этому.
– А чему же?
– Вас увидел.
Галина испытующе посмотрела на него.
– Вот еще, нашли причину для радости. Посмотрите лучше сюда, – сказала она, положив руку Серегину на плечо. Миша поймал эту маленькую горячую руку, и девушка ее не отняла.
Картина открывалась действительно прекрасная. Горы и долины окрасились в теплые, мягкие тона увядания. Еще не опавшая листва переливалась в лучах заходящего солнца всевозможными оттенками, от светло-соломенного до медно-красного. И, словно разбросанные небрежной руиной художника, на склонах то тут, то там яркими кострами пламенели багряные клены.
– Тишина какая… прозрачная, – задумчиво сказала Галина, – будто и войны никакой нет. Вот я не пойму… – она на мгновение замолчала, упрямо сдвинула брови. – Сражаться за свободу, встать на защиту угнетенных, обездоленных, защищать свою родину – это я понимаю, это святое, благородное дело; ради него можно принять смерть, всем пожертвовать, пойти на самые мучительные пытки. Но я не пойму, как можно без всякой причины напасть на мирных людей, убивать, калечить, проливать реки крови… И для чего? Для того, чтобы ничтожная горстка очень богатых людей стала еще богаче…
– А что вы будете делать, когда настанет мир? – спросил Серегин.
– Буду продолжать учиться.
– Кем же вы хотите стать?
– Врачом.
Она села рядом с Серегиным и, подперев кулачками подбородок, потребовала:
– Ну, рассказывайте!
– Да что же рассказывать? Хотите, я буду читать стихи?
Она передернула плечами:
– Чужие слова.
– Да, я очень жалею сейчас, что не могу писать стихов, – пробормотал Серегин. Он повернулся к Галине, холодея от решительности. Опять взял ее за руку и неловко попытался привлечь Галину к себе.
– Не надо, Миша, – мягко сказала она, не отнимая руки. – Не надо.
– Галя, я люблю вас! Если бы вы знали, как я вас люблю! – горячо сказал он, сжимая ее руку.
Она покачала головой:
– Мы же совсем не знаем друг друга. И сегодня мы вместе, а завтра – разлука.
Некоторое время они сидели молча. У Серегина вдруг прошел прилив решительности. Он испугался, не обидел ли Галину. Молчание становилось для него напряженным и неловким. Но в это время девушка встала.
– Пойдемте искать кизил, – сказала она.
Галина побежала к лесу. Серегин кинулся за ней.
В золотой чаще, продираясь сквозь колючие кусты, они нашли целую заросль кизиловых деревьев. Почти все плоды уже осыпались и были поклеваны птицами, но кое-где, скрытые листьями, ягоды висели темно-рубиновыми капельками. Они переспели и таяли во рту, оставляя вяжущий, кислосладкий вкус.
Галина и Серегин так старательно разыскивали эти редкие ягоды, что не заметили, как начало темнеть.
– Вот увлеклись! – сказала Галина. – Правда, вкусные?
Она глянула на несчастное лицо Серегина. Рассмеялась, неожиданно положила ему обе руки на плечи и, поцеловав его вымазанными кизиловым соком губами, стремительно убежала. Серегин ринулся вслед, но попал в такую чащу, что, когда выпутался из цепких ветвей, девушка была уже далеко.
Глава четвертая
1
Вода стекала с капюшона струйками, а встречный ветер швырял их в лицо. Плащ-палатка уже не защищала от дождя. Когда Серегин неосторожно повернул голову, ему потекло за шиворот. Полы шинели намокли, брюки прилипли к коленям. Время от времени он чувствовал, как вливается вода за голенища. Для устойчивости он опирался руками о крышу кабины. Рукава шинели, открытые дождю, промокли до локтей, кожаные перчатки напитались влагой, как губки. Еще хорошо, что дождь был теплый!
Нахохлившись и стараясь не делать лишних движений, Серегин оцепенело смотрел на шоссе, которое капризно выгибало, то вправо, то влево лоснящуюся покатую спину. Когда машина поворачивала вправо, Серегин видел море, на котором белые барашки пенились будто нарочно для того, чтобы видно было, какая свинцово-черная вода бурлила между ними. Слева мимо машины пробегали рыжие холмы, вздыбленные каменные пласты, лужайки, отдельные деревья. Все это казалось приземистым, придавленным, – над дорогой, холмами и морем клубились темные, неистощимые тучи, опускаясь так низко, что Серегин мог бы достать их рукой, если бы не боялся, что ему сильно натечет в рукав. Иногда тучи на мгновение расступались, и тогда виднелись мрачные далекие горы.
Картина была неприветливой. Серегин старался, как любил делать в таких случаях, согреться воспоминаниями или мечтами.
Слова Галины о разлуке оправдались. После той радостной встречи, когда они собирали «кизил, она исчезла и не появлялась вот уже больше месяца. Старый дом стоял с забитыми окнами и дверями. Серегин мог следить за ним очень внимательно, так как последнее время никуда не ездил, замещая начальника фронтового отдела Тараненко, который отбыл как-то в командировку, а из командировки приехал не в редакцию, а в госпиталь. Капитан попал под артиллерийский налет и был ранен осколком снаряда в ногу. Две недели Серегин правил за Тараненко письма, готовил подборки, обрабатывал статьи и-даже написал передовую на военную тему. Сегодня же он сдал все текущие дела Данченко и выехал по срочному заданию редактора.
С приближением глубокой осени увяли и наступательные замыслы немецкого командования: уже не было таких ожесточенных боев, как месяца два назад. Теперь гитлеровцы старались лишь укрепиться на занятых ими высотах. Почти на всем участке армии фронт стабилизовался, активно действовали только снайперы, да лишь на крайнем правом фланге вплоть до последнего дня не утихали бои, вызванные стремлением улучшить позиции. В этих боях особенно отличился батальон морской пехоты под командованием подполковника Острикова.
Несмотря на затишье, которое установилось на фронте, в воздухе носились слухи о близком наступлении. Между тем для наступления нужен был численный перевес в людях и технике, а наши потрепанные летними боями части пока что получали совершенно незначительное пополнение. У нас не хватало артиллерии, распутица не давала возможности подтянуть ее.
Казалось, что о наступлении не могло быть и речи, однако в частях, поредевших, но воодушевленных успешными действиями Красной Армии в районе Сталинграда и наступлением войск Центрального фронта в районе Ржева и Великих Лук, упорно говорили о том, что скоро начнутся большие бои, армия покинет горно-лесистую местность и выйдет на кубанскую, равнину.
Редактор, к которому сотрудники обращались с вопросами, пожимал плечами и говорил, что ему ничего неизвестно о планах командования. Но Серегин пришел к выводу, что слухи о наступлении не беспочвенны и редактор кое-что знает: он дал Серегину срочное задание взять в батальоне Острикова, имевшем опыт наступательных боев в горах, материал на эту тему.
О батальоне Острикова в армии ходило много легенд. Рассказывали, как под Новороссийском этот батальон дрался врукопашную с отборной эсэсовской частью и как, сменяя стрелковую часть, прямо с марша штурмовал занятую немцами высоту и овладел ею. Сам Остриков, судя по рассказам, был человеком большой личной храбрости и пользовался любовью моряков, которые называли его Батей. Батя сам ходил с разведчиками за «языками», во время боя с автоматом в руках бросался в самые горячие места. За это он получал нагоняй от командира морской бригады, который в конце концов вынужден был заявить, что если Остриков во время боя не будет находиться на КП, его отстранят от командования батальоном. Предупреждение было серьезное, и Остриков не мог не считаться с ним. В первом же бою он остался на командном пункте. С ним были связные, ординарец и телефонист. Батя беспокойно шагал возле блиндажа. Когда моряки открыли огонь и шум боя стал накатываться издали, как тяжелая морская волна, Батя не выдержал – он заглянул в блиндаж и крикнул телефонисту:
– Тяни провод!
Телефонист понял с полуслова. Вместе со связными он снял аппаратуру и, разматывая провод, пошел вперед, вслед за наступавшими цепями, едва поспевая за комбатом.
Через полчаса командир бригады позвонил по телефону в батальон.
– Товарищ комбат, вас вызывает семнадцатый! – крикнул Острикову телефонист.
Остриков взял трубку.
– Слушаю, товарищ семнадцатый.
– Это пятьдесят седьмой? – недоверчиво спросил командир бригады.
– Я, товарищ семнадцатый, – ответил Остриков.
– Что это такое трещит?
– Аппарат неважный, – ответил Батя, прикрывая ладонью трубку, чтобы командиру бригады не так были слышны близкие автоматные очереди, и стал докладывать обстановку.
Пока длился этот разговор, батальон ушел вперед. Когда Остриков положил трубку, телефонист спросил:
– Тянуть дальше, товарищ комбат?
– Тяни! – приказал Батя.
…Таковы были батальон морской пехоты и его командир, к которому ехал Серегин. По пути он должен был проведать Тараненко, лежавшего в эвакогоспитале.
2
Не останавливаясь в Ново-Михайловке, машина осторожно перебралась через наплавной мост, под которым пенилась и бурлила напоенная ливнем Нечепсуха. За мостом шоссе круто заворачивало влево, в обход большой горы, придвинувшейся к самому морю. Серегин увидел полузакрытую туманом и густым дождем долину, по которой предстояло ему итти к перевалу. Но думать о том, что вскоре придется шагать по этой мокрой долине, ему не хотелось, и он опустил глаза на темно-зеленую крышу кабины, в которую, расплескиваясь, били крупные дождевые капли. От неумолчного шума дождя, подвывания мотора, непрерывных и однообразных поворотов машины и от промозглой сырости, заставлявшей съеживаться и цепенеть, Серегин впал в сонливое состояние и, конечно, уснул бы, если б можно было спать стоя в раскачивающейся машине. Остаток пути промелькнул для него довольно быстро. На развилке дорог машина остановилась.
Серегин выпрыгнул на чисто промытый гудрон. Прежде всего он стряхнул излишек воды с плащ-палатки и выжал перчатки; из них потекла коричнево-грязная струя. Руки у Серегина стали шафрановыми, а перчатки значительно изменили свой цвет.
Дождь кончился, и Серегин бодро зашатал по каменистой дороге, согреваясь от ходьбы. Ему казалось, что госпиталь должен быть неподалеку, но пришлось итти больше часа, пока среди деревьев не показались нарядные одноэтажные коттеджи.
Приняли Серегина очень радушно. Оказалось, что главным хирургом госпиталя работает видный ростовский профессор, о клинике которого Серегин накануне войны написал небольшую статью. Хотя тогда они поговорили всего пятнадцать – двадцать минут, профессор, обладавший завидной памятью, вспомнил корреспондента, непритворно обрадовался встрече с ним и поручил его заботам своего ассистента – доктора Лысько. Вскоре Серегин уже сидел в уютной комнате, ярко освещенной электрическим светом. Шинель его и плащ-палатка дымились перед жаркой печью, а на столе перед Серегиным дымился борщ. Гостеприимный доктор наливал из фляжки в аптекарскую мензурку какую-то жидкость, по цвету очень напоминавшую ту воду, которая текла из Мишиных перчаток. Несмотря на подозрительный цвет, жидкость оказалась весьма забористым коньяком.
Марк Федорович Лысько был очень разговорчивый человек. Положив на стол крупные руки с коротко обрезанными ногтями, красноватые от частого мытья в дезинфицирующих растворах, доктор ласково смотрел серыми выпуклыми глазами на обедавшего Серегина и говорил с чуть заметным украинским акцентом, который усиливался, когда доктор волновался.
Лысько рассказал о себе, о жизни в Западной Украине до присоединения к Советскому Союзу, о тех переменах, которые в ней произошли после 1939 года. Почти все, о чем рассказывал доктор, было известно Серегину из газет, но теперь он слышал это от очевидца, от человека, который три года назад жил в капиталистическом мирз.
– Вы знаете, что такое советский человек?! – патетически восклицал доктор. – Вы сами советский человек, но вы себя не знаете. Люди не обращают внимания, среди кого живут. Им все это привычно. Вы знаете, скажем, Иванова пятнадцать лет. А Петрова – десять лет. А Семенова – двадцать. Они кажутся вам обыкновенным людьми. Но нет, вы их плохо знаете. А у меня свежий глаз. Три года я размышляю, что же такое советский человек? И не перестаю удивляться. О, я много наблюдаю. У нас есть раненый Казаков, у него ярко выражены черты советского человека. Это – герой. Он уже умирал, он был убит. Он попал к нам с того света!
– Казаков? – спросил Серегин. Фамилия показалась ему знакомой. Ну, конечно! О нем рассказывал Тараненко после возвращения с «Черепахи». – Он политрук? Я о нем слышал.
– Да-да, политрук, – обрадовался доктор, – об этом человеке должны слышать все.
И он восторженно рассказал историю политрука Казакова.
…В том жестоком бою за вершину «Черепахи» Казаков сражался до последнего патрона. Когда последний патрон был израсходован, гитлеровцы бросились, чтобы взять политрука живым. Они бежали к нему с трех сторон, с четвертой – за спиной Казакова – был почти отвесный обрыв, поросший колючим терном. Несмотря на то, что бой был очень горячим, Казаков ни на минуту не впадал в слепой азарт и не терял способности рассуждать. Последний патрон, который в таких случаях обычно оставляют для себя, он израсходовал не сгоряча, а вполне сознательно. Он отчетливо видел подбегавших к нему немцев, заметил, что у одного из них сильно запылилось лицо, а у другого – очень волосатые, обнаженные до локтей руки. Он ясно понимал, что гитлеровцы хотят захватить его в плен, что допустить этого нельзя. И в полном сознании всего, что происходит, он снял с пояса ручную гранату, оставленную им для себя вместо последнего патрона. Желая и смертью своей нанести урон врагу, он расчетливо выждал, когда немцы приблизятся, спокойным движением встряхнул гранату, чтобы сработал ударный механизм, и бросил ее себе под ноги. Граната откатилась и легла в двух шагах от Казакова. Он злорадно услышал испуганные восклицания немцев, бежавших к нему, подумал о том, Что граната взорвется как раз во-время, и закрыл глаза. И тотчас же мелькнула мысль, что теперь уже нет необходимости беречь глаза. В этот момент граната взорвалась.
Казаков почувствовал, что в него будто вонзился десяток острых игл: в щеки, в грудь, в ноги. В лицо ударил горячий кислый воздух. Сейчас он должен умереть, но прошла неимоверно долгая секунда, другая – и Казаков понял, что он жив. Он открыл глаза. Прямо у его ног лежал гитлеровец, обхватив голову волосатыми, обнаженными до локтей руками. Между его пальцами текла кровь. Рядом в неестественной позе лежал второй автоматчик. Но поднимались оставшиеся в живых другие немцы, и они, конечно, могли теперь взять в плен безоружного Казакова. И когда поднялся один из них, с багровым, испуганным и злобным лицом, и шагнул к Казакову, яростно крикнув что-то по-немецки, Казаков отступил назад и покатился вниз с кручи. Кусты терновника больно хлестали его колючими ветвями. Казаков безуспешно пытался ухватиться за что-нибудь, что могло бы замедлить падение. Потом он так ударился о ствол дерева, что потерял сознание.
Очнулся он уже в темноте. Очень долго лежал неподвижно, стараясь понять, где он и почему так мучительно болит и ноет все тело. Подняв голову, чтобы осмотреться, он едва удержался от стона. А стонать было нельзя: кто знает, не находится ли он поблизости от немцев, – но и терпеть было невероятно трудно. Каждое движение причиняло острую боль, даже дышать он мог, только хватая воздух мелкими и частыми глотками, – при каждой попытке вздохнуть глубже ему жгло бок будто раскаленной иглой. С величайшими усилиями удалось сесть, привалившись к стволу дерева. Скорее угадав, чем разглядев закрывающий звезды скат высоты, Казаков ориентировался и определил, куда ему надо двигаться. Он не колебался, зная, что оставаться на месте опасно.