Текст книги "Наш корреспондент"
Автор книги: Александр Гончаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
Знатного составителя они нашли на путях. Они присели на штабели запасных шпал, и очеркист стал выдергивать у составителя факты его биографии с таким проворством, с каким расторопная хозяйка общипывает курицу.
Уже через несколько минут очеркист любезно простился со своим героем и бодро зашагал к перрону. Серегин последовал за ним, решив, что, видимо, личности составителя показалась приезжему недостаточно яркой для очерка. Так Серегин объяснил и любопытствующим сотрудникам редакции. Каково же было всеобщее изумление, когда через три дня в газете появился огромный очерк о составителе, подписанный приезжим мастером пера! И чего только в этом очерке не было! Картины производственной деятельности непринужденно сменялись бытовыми сценками, в которых фигурировала жена составителя (давалось описание ее внешности) и его дети (воспроизводился умилительный лепет младшего сына). Серегин только ахал, читая это произведение. Известно было, что очеркист к составителю больше не ездил. Стало быть, изучение героя ограничилось десятиминутным разговором.
Потрясенные работники редакции обратились к автору очерка. Он снисходительно объяснил, что ему достаточно иметь фактическую основу, скелет. Остальное он дополняет с помощью творческой интуиции. По всем признакам, творческая интуиция была у приезжего необычайно мощной, так как писал он очень обильно и за короткий срок значительно опустошил скромный гонорарный фонд редакции. Между тем было замечено, что этот автор ни под каким видом не ездит туда, где один раз уже побывал, и старательно избегает вторичных встреч со своими героями. В редакционном коллективе поняли, что приезжий очеркист – просто беспардонный халтурщик. И в один прекрасный день шоколадное пальто и «бадейка» тихо отбыли в неизвестном направлении.
Серегин тогда же решил, что с интуицией надо быть сугубо осторожным.
9
– А вот и виртуоз факта, мастер информации, король репортажа! – воскликнул Незамаев.
Мастер информации торопливо спускался по тропе. Подойдя, он искательно улыбнулся Незамаеву, кивнул Серегину, бросил на траву шинель и достал из кармана платок. Зажав его в кулаке (так, что цвет платка остался неизвестным), он стал вытирать красное лицо и затылок.
– Невероятная жара! – пожаловался он, закончив эту операцию.
– Очень тонкое наблюдение, – согласился Незамаев, неохотно натягивая сапоги.
Серегин, как всегда при появлении Косина, внутренне ощетинился. В нем вызывали глубокое раздражение и вкрадчивый голос Косина, и его глаза, ускользающие от прямого взгляда собеседника, и походка, и манеры, – одним словом, все в Косине не нравилось Серегину, и, будучи прямолинейным в выражении своих чувств, он не всегда умел скрывать эту неприязнь. Он откровенно обрадовался, когда Незамаев уступил Косину место рядом с шофером, которое мог бы занять по старшинству, а сам полез вместе с Серегиным в кузов, на ветерок.
На крутом повороте лесной дороги корреспонденты остановили машину. Косин пробормотал что-то насчет артиллеристов и исчез, а Незамаев и Серегин, взяв свои полевые сумки, свернули по тропе направо и стали медленно подниматься на гору, поросшую густым дубняком и орешником. Почти беспрерывно трещали пулеметы, горное эхо разносило звуки стрельбы по всем ущельям, и потому трудно было определить, где стреляют.
Высокий, слегка сутуловатый Незамаев шел впереди.
До войны Незамаев работал доцентом в одном из институтов. Добровольно ушел на фронт. Был он человек вспыльчивый, острый, грубоватый, но, когда «отходил», становился молчаливым и стыдился своих резких выходок, подчас возмущавших товарищей.
Серегин шагал за Незамаевым, вслушивался в пулеметный грохот и жадно вдыхал горьковатый запах припаленных солнцем трав, в которых верещали беззаботные кузнечики. Подъем был тяжелый, крутой. Вскоре корреспонденты вынуждены были сделать привал.
Они присели в тени огромного, увитого папоротником камня. Незамаев протер залитые потом очки и протянул Серегину обшитую сукном трофейную флягу:
– Пей.
– А что это? – отодвинулся Серегин.
– Не водка, конечно. Чистейшая родниковая вода, в ущелье набрал.
Вытянув ноги, Серегин лег и закрыл глаза. Незамаев долго возился с флягой, потом тоже прилег и вздохнул, глядя в голубеющее небо.
– Да, брат, тяжкое это дело…
– Что?
– Война.
– Но ты, кажется, мог не итти на фронт, – Серегин открыл глаза, – мог эвакуироваться и делать свое дело в тылу.
– Да, мог, – Незамаев кивнул, – но не захотел.
– Почему?
– Потому что я, как и все другие, должен был защищать нашу землю. Ведь это, как бы тебе сказать… особая война… единственная… Она навсегда уничтожит все войны, убийства, ложь… Она, и только она, принесет людям мир… Об этом трудно говорить, но это понятно каждому из нас, потому что мы уже привыкли быть свободными людьми и привыкли уважать человека…
Незамаев приподнялся на локте.
– И знаешь, Миша, что я считаю в нашей жизни самым главным? – возбужденно сказал он.
– Что? – спросил Серегин.
– То, что мы знаем путь к человеческому счастью. Именно этот путь мы сейчас и защищаем – и ты, и я, и весь наш народ…
Он помолчал и взглянул на Серегина посветлевшими глазами:
– Так-то, брат мой. Поэтому я и на фронт пошел…
Отдохнув у камня, Серегин и Незамаев отправились дальше. Они поднялись на гребень горы, пересекли глубокое ущелье и вышли к командному пункту полка. Здесь им посоветовали побыть на высоте «307», которую обороняла рота лейтенанта Парамонова. Высота «307» прикрывала левый фланг «Черепахи», и немецкие гренадеры пытались захватить эту тактически важную позицию.
От КП полка они шли уже в сопровождении связного. Ясно ощущалась близость боя: горное эхо несло по ущельям частую дробь автоматов и пулеметов, сквозь которую можно было разобрать резкие звуки минных разрывов.
Два дюжих санитара пронесли вниз тяжело раненного бойца. Он лежал молча, откинув бессильную руку и глядя вверх мутными, запавшими глазами. Потом, мелькая среди дубовых стволов, пробежали солдаты с котелками, прошел коновод с рыжим жеребцом в поводу.
Незамаев и Серегин поднимались по кривой тропинке, держась за тонкие стволы деревьев. Через пятнадцать минут они добрались почти до самой вершины и хотели итти к темнеющему впереди блиндажу, но связной крикнул:
– Ложись!
Серегин упал.
Сверху, над кронами деревьев, раздался треск, точно кто-то свирепо рвал огромный холст. В ту же секунду справа грохнул разрыв, и осколки мины, отсекая ветви и откалывая щепки от дубовых стволов, разлетелись в разные стороны…
В блиндаже Незамаев и Серегин увидели командира роты лейтенанта Парамонова, маленького блондина с пыльно-серым лицом, какое бывает у смертельно уставшего человека, и воспаленными глазами. Он кричал в телефонную трубку:
– Папирос, папирос прошу срочно подбросить. Курить совершенно нечего!
Он повернулся к корреспондентам, мельком взглянул на их бумаги и заговорил возбужденно:
– Не дает, сволочь, отдыха ни днем ни ночью… Люди у меня засыпать начинают по щелям… Третьи сутки без сна…
Серегин поспешил протянуть Парамонову портсигар.
– Спасибо, я не курю, – сказал лейтенант и, должно быть, заметив удивление Серегина, пояснил: – А что я по телефону говорил, так это мы мины папиросами называем. Попал шальной снаряд в повозку! – остались мы совсем без запаса. Хорошо, противник во время жары прохлаждается, а то хоть кулаками отбивайся…
– А противник далеко отсюда? – спросил Незамаев.
– Метрах в ста пятидесяти, а на левом фланге еще ближе, – хмурясь, ответил лейтенант.
Они посмотрели в амбразуру. В узкую прорезь видна была каменистая поляна, на которой кое-где бугрились брустверы окопов. Неожиданно раздался двойной разрыв, поляну перед блиндажом заволокло дымом, а в амбразуру потянуло кислым запахом отработанной взрывчатки. Корреспонденты на всякий случай отодвинулись, но Парамонов не отвел от амбразуры красных от бессонницы глаз. Серегин вдруг почувствовал неловкость: ему показалось, что они мешают этому усталому, не спавшему трое суток человеку; что сейчас здесь, в бою, никому нет дела ни до корреспондентов, ни до газеты; что Парамонов, должно быть, думает о том, как бы скорее проводить пришедших не во-время гостей. Но Парамонов этого не думал. Убедившись, что за разрывами мин не поднимаются в атаку немецкие гренадеры, он повернул к корреспондентам повеселевшее лицо.
– Значит, хотите наших людей показать? В «Звездочке»? – сказал он. – Это хорошо. Люди заслужили… Пулеметчика Ильченко надо показать, у него на счету больше сорока фашистов. Сержанта Звигунова – восемь раз поднимал взвод в атаку… Политрука Коробова – обязательно! Имеет ранение в руку, а из окопов не уходит. Он и сейчас там! – Парамонов кивнул головой в сторону позиций. – Вы записывайте, я вам все расскажу.
Поглядывая в амбразуру и вслушиваясь в стрельбу, лейтенант деловито рассказывал о своих людях. Серегин записывал, примостив блокнот на земляной выступ. Его радовало, что для. Парамонова беседа с корреспондентами была нужным, значительным делом.
– А с ними, с бойцами, поговорить можно? – спросил Серегин, когда все было записано.
– Можно, – ответил лейтенант, – только придется итти туда, потому что мне нельзя оголять точки…
– Конечно, – смутился Серегин, – я знаю…
Он повернулся к Незамаеву:
– Пойдем?
– Вернее, поползем, – поправил Незамаев.
– Нет, – сказал Парамонов. – Там, куда надо ползти, можно побывать только ночью. А сейчас можно пройти туда, где есть ходы сообщения.
Решили, что Серегин пойдет к пулеметчику Ильченко, а Незамаев попытается пробраться к сержанту Звигунову.
Путь по ходу сообщения неполного профиля, по которому можно было итти лишь согнувшись в три погибели под нестерпимо жгучими лучами стоящего в зените солнца, показался Серегину очень долгим. Раза два над головой у него шаркало, будто железной метлой, и в траншею сыпались комки земли и камешки. Это заставляло корреспондента сгибаться еще старательней, и он испытал большое облегчение, добравшись, наконец, до окопа Ильченко.
Пулеметчик Афанасий Иванович Ильченко оказался спокойным, хозяйственным человеком. Коренастый, с рыжими щетинистыми усами и толстым носом, он сидел в своем просторном пулеметном гнезде, вытянув ноги, и аккуратно вытирал промасленной тряпочкой вороненые запасные диски. Вокруг пулеметчика, как в киоске, лежали на вырубленных в окаменелой глинистой земле полках предметы его немудрого солдатского обихода: гранаты, вычищенный котелок, алюминиевые фляжка, кружка, ложка, противогаз, отвертки.
Увидев Серегина, Афанасий Иванович добродушно поздоровался с ним, подвинулся, чтобы дать место рядом, и охотно стал рассказывать о себе.
– Вы, должно быть, давно в армии? – спросил Серегин.
– Нет, зачем же? – удивился Ильченко. – Я сам колхозный плотник по профессии. А как началась война, конечно, в армию пошел, почти с первых дней на фронте…
Неимоверно жгло солнце. Перестрелка вокруг то совсем утихала, то вновь грохотала с прежней силой. Ильченко, разговаривая с Серегиным, все время посматривал в щель бруствера и, косясь на солнце, говорил успокаивающе:
– Сейчас он не полезет. Жарко. А он жары не любит… Парит, должно перед дождем.
Серегин долго говорил с Ильченко о его семье, о службе в армии, о днях отступления, о яростных боях в этом лесу и, слушая рассказы пулеметчика, проникался к нему все более глубоким уважением.
Ильченко, наблюдая за тем, как быстро корреспондент делает записи в своем блокноте, осведомился:
– Это что же? Про меня в газете будет напечатано?
– Да, товарищ Ильченко, про вас, – сказал Серегин.
– Это хорошо, – кивнул Афанасий Иванович, – пошлю заметку родным, пусть прочитают.
Пока Серегин находился в пулеметном гнезде, с запада от моря поднялась темная туча. Она медленно ползла к горам, скоро закрыла солнце и стала погромыхивать вначале глухими, потом все более басовитыми громами. По лесу пробежал ветер. Он понес по поляне опавшие листья, зашумел ветвями. Затем сверкнула нестерпимо белая молния, и вдруг хлынул дружный, густой ливень.
Серегина он застал в одном из ходов сообщения и за несколько секунд промочил до нитки. Выжимая на себе гимнастерку и отряхиваясь, Серегин вошел в блиндаж. Здесь уже был Незамаев.
– Мишенька! Бедняга! Вот уж, как говорится, намочило, да не высушило! – воскликнул Незамаев, увидев Серегина.
Конечно, во внешности человека, только что побывавшего под проливным дождем, есть что-то смешное; однако, по мнению Серегина, Незамаеву совсем не следовало так отрыто ухмыляться. Хорошо ему, что он успел попасть в блиндаж до ливня. Серегин хотел сказать своему спутнику что-нибудь колкое, что-нибудь могущее поддержать достоинство промокшего человека, но в этот момент в блиндаж вскочил Парамонов.
– Мины привезли! – возбужденно сообщил он. – Сейчас ставлю бойцов на переноску. Эх, людей у нас мало!
Он с такой откровенной надеждой посмотрел на Серегина, что корреспондент почувствовал невольное смущение.
– Я помогу, – торопливо сказал Серегин и подумал: «Все равно намок». – Где мины?
– Спускайтесь прямо вниз! – крикнул ему вслед Парамонов.
Дождь лил с прежней силой; неистощимая туча цеплялась за верхушки деревьев, погружая лес в сумрачную тень. Грязнопенные ручьи каскадами низвергались с горы.
Серегин скатился к подножию, где стояла повозка с минами, и включился в солдатскую цепь. Для того, чтобы передавать мины из рук в руки, людей было маловато. Поэтому каждому участнику цепи пришлось сновать, как снует челнок в ткацкой машине. Серегин с веселым азартом брал мины из рук соседа слева, делал несколько шагов и передавал их соседу справа, а затем возвращался назад, чтобы повторить все сначала. Но с непривычки он быстро утомился. Руки и шея заныли. Раздражал ливень.
Наконец все мины были разгружены, и, будто по уговору, прекратился дождь. Сразу стало светлее, потом туча расползлась, и на горы хлынул поток ослепительного горячего света. С наслаждением подставляя солнцу мокрую спину, Серегин размышлял, стоит ли подниматься наверх. Не хотелось карабкаться на гору, да и Незамаев теперь, когда дождь кончился, не будет, наверно, там засиживаться. И действительно, вскоре на склоне появился Незамаев.
Писатель не только промок так же, как и Серегин, но еще вдобавок был с головы до ног измазан грязью.
– Профессор, что с вами?! – с искренним изумлением вскричал Серегин.
– Видишь ли, Мишенька, – смущенно пояснил Незамаев, – ты ведь убежал вниз, а я стал в цепь на бугре, который немножко простреливается… Пришлось несколько раз ложиться… Почва там какая-то липкая, чорт ее побери…
Они вместе спустились под гору и быстро добрались до машины, «где уже давно дремал в кабине ожидающий их Косин.
Возвратились поздно вечером.
Войдя в помещение редакции, Серегин заметил какую-то перемену. В чем она заключалась, ему тотчас объяснила Марья Евсеевна. Зная Марью Евсеевну, легко можно было предположить, что она не ложилась спать только для того, чтобы первой рассказать приезжим все новости.
– А вы уже у нас не живете, – с таинственным видом скороговоркой сообщила она. – Вы теперь живете в одном доме с Вячеславом Витальевичем. И Виктор Иванович там, и Григорий Семенович, и Иван Дмитриевич… Очень хорошая комната. Вам будет гораздо удобней.
Будучи вольнонаемной, Марья Евсеевна называла сотрудников редакции по-штатски, не признавая званий.
– Ну, раз мы теперь соседи, – пошли вместе, – сказал Незамаев.
Подойдя к дому, который помещался наискосок от редакции, за мостиком, они услышали доносящиеся сквозь дощатые стенки громкие голоса.
– О чем шумят народные фитин? – вопросил Незамаев, открывая дверь и входя с Серегиным в комнату.
Вдоль стены стояли широкие нары. На одном их краю сидел Тараненко, обхватив руками костлявые длинные ноги, на другом – Данченко, на корточках. Между – ними, натянув до горла простыню, лежал Горбачев. Напротив нар была большая печь. Возле другой стены стояли стол и топчан. В позе загорающего на пляже курортника на топчане лежал Станицын. Стандартная коптилка тускло освещала комнату.
– …И если хочешь знать, это принижает всю пьесу, – горячо говорил Тараненко, не обращая внимания на вошедших. – И замысел шит белыми нитками: драматургу надо дать зрителю разрядку, передышку после серьезных разговоров. Шекспир с этой целью выводил шутов или пьяниц. А Корнейчук вывел на посмешище журналистов…
– Виктор, ты сердишься, значит… – пытался возразить Станицын.
– Конечно, сержусь! А почему я должен быть равнодушным, если охаивают мою профессию?
– Да при чем здесь профессия!
– Виктор прав! – закричал Данченко, все порывавшийся вступить в разговор. – Я вам вот что скажу…
– Подожди. Интересно, что думает Незамаев, – перебил его Тараненко. – Вот скажи, Вячеслав, правдоподобны Крикун и Тихий в пьесе Корнейчука?
– Видите ли, в чем дело, – медленно сказал Незамаев, протирая очки, – надо иметь в виду, что Корнейчук часто выпячивает в персонаже одну какую-нибудь черту характера. И он не только не скрывает этого, а даже подчеркивает, как это имеет место в пьесе «Фронт»…
– Ну, понес! Ты ответь: правдоподобны они или нет?
– Да ты что кипятишься? – спросил озадаченный Незамаев.
– А то, что меня возмущает несправедливое отношение к журналистам в нашей литературе. Комические фигуры – управдомы и газетчики! Если не Тихий и Крикун, так самоуверенный балбес с «лейкой», который обязательно все перевирает. И это типичные фигуры советских журналистов?! Да где их Корнейчук увидел?
– Неправильно ты, Виктор, относишься к критике, – вдруг раздался спокойный басок Горбачева, – ты честь мундира превыше всего ставишь и упускаешь из виду главное. Ты поставь вопрос так: есть у некоторых журналистов тенденция жить тихо и мирно, никого не затрагивать? Есть. Наблюдается иногда стремление к дешевой сенсации? Наблюдается. Вот и спасибо Корнейчуку, что он на эти недостатки указал. И если они у нас имеются хотя бы в микроскопической дозе, надо их вытравлять. А то, что автор сгустил краски, – ну что ж… Это – чтоб быстрей дошло. Знаешь, как для малограмотных пишут – большими буквами…
– Если бы он писал эти образы нормальными буквами, было бы лучше, – пробормотал уже остывший Тараненко, укладываясь и вытягивая длинные ноги.
– Вообще в нашей работе есть много сложных моментов, – вдруг сказал Данченко, которому так и не удалось изложить своего мнения о пьесе. – Вот мне, например, надо взять материал у полковника. Я ему должен задавать вопросы, а по субординации это не положено. Получается нарушение..
– Ну, эту трудность легко устранить, – заявил Незамаев.
– Каким образом?
– Очень просто. Присвоить всем корреспондентам генеральские звания!
Все дружно захохотали. Пламя коптилки испуганно трепыхнулось.
– Вот что, генералы пера, – решительно сказал Горбачев, – давайте-ка спать! Завтра ехать чуть свет.
Глава третья
1
Серегин проснулся в праздничном настроении. В комнату косо бил широкий солнечный луч, в котором плавали золотые пылинки. Сквозь него, будто сквозь кисейный занавес, виднелась спина Станицына. Ответственный секретарь брился, мурлыкая песенку. Серегин наблюдал за ним из-под опущенных век, Закончив бриться, Станицын встал, зачерпнул в консервную банку воды из стоящего на печке ведра и вышел, – наверное, чтобы помыть бритвенный прибор. Когда он проходил мимо Серегина, тот зажмурил глаза, будто еще не проснулся.
Вернувшись, Станицын сложил прибор, надел перед зеркалом фуражку, – только он да редактор носили фуражки, у остальных были пилотки, – и направился к двери, распространяя аромат военторговского одеколона, удивительно напоминающий запах маринада с гвоздикой.
Вот так Серегин пробуждался в детстве в майский день. Праздник начинался с того, что он находил на стуле возле кровати новую рубашку, сшитую руками матери, а на коврике – новые, чуть поскрипывающие ботинки. В доме было чисто, тихо, солнечно и пахло чем-нибудь вкусным. Потом мать брала его с собой на фабрику, где собиралось множество женщин в пестрых платьях… Они угощали его конфетами, а когда во время демонстраций он уставал, несли по очереди на руках. И до самого вечера, когда у матери собирались ее подружки и пили чай из сипящего, простуженного самовара, пели песни – веселые и печальные, Миша чувствовал радостное ожидание, веря, что дальше будет еще интересней и веселей.
Такое же ощущение радостного ожидания испытывал он почему-то и сегодня, в солнечное сентябрьское утро. Это ощущение не покидало его и когда он завтракал, и когда сидел на редакционном совещании, внезапно созванном батальонным комиссаром.
Совещание было по поводу митингов, проходивших в красноармейских частях. Редактор говорил о необходимости широко освещать эти митинги в газете. Вдруг Косин сказал, что он привез полный отчет об одном таком митинге. Редактор похвалил Косина за инициативу и приказал дать отчет в верстающийся номер. Серегин подумал, что Косин, в сущности, – неплохой работник, и даже с некоторой симпатией посмотрел на красный затылок сидевшего впереди «короля репортажа». После совещания он уступил Косину очередь на машинку и почти без раздражения слушал, как тот диктует.
Все в этот день необычайно ладилось у Серегина. Он написал большую информацию о роте Парамонова и о гвардейцах-минометчиках, сделал удачную подборку красноармейских писем об использовании местных предметов в обороне. Он был весел, оживлен и остроумен, что заметили даже женщины в редакции.
Едва дождавшись наступления вечера, Серегин поспешил в лес. Он настолько был уверен, что встретит Галину, что не поверил своим глазам, увидев пустую поляну. Растерянно обойдя ее кругом, он все еще ожидал, что вот сейчас Галина выйдет из-за деревьев. Но деревья и кусты были недвижны, а в вечерней тишине не слышалось ни треска, ни шороха. Серегин устало присел на камень.
На другой день он был мрачен и задумчив. И это всем бросилось в глаза, а проницательная Бэла спросила полунасмешливо-полупечально:
– Друг мой, уж не гнетет ли вас несчастная любовь?
Днем Серегин несколько раз проходил мимо заброшенного дома. Он видел старичка и юношу в майке. А Галины не было. Не было и веснушчатого паренька.
Вечер он опять провел в одиночестве на поляне, тоскуя и тревожась. Ему казалось, что, может быть, девушка никогда уже не придет на эту поляну.
Но на третий день она пришла. Серегин увидел ее, когда она сидела на камне и с аппетитом ела ягоды, доставая их из платочка. Почувствовав, как плеснулась в нем радость, Серегин понял, что эта почти незнакомая девушка стала ему неожиданно дорога. Он шагнул к ней.
– Здравствуйте, Галя! Ну и долго же вас не было!
– А вы заметили это?
– Еще бы не заметить! – воскликнул он. – Вечер-то сегодня какой чудесный!
Галина кивнула к протянула ему платочек с ягодами:
– Ешьте кизил.
Ягоды были еще не зрелые, но вкуснее их Серегин еще ничего не ел.
– Расскажите что-нибудь, – попросила его девушка после небольшого молчания.
– О чем же?
– Ну, о чем хотите. О себе…
Серегин не знал, что он может рассказать о себе. У него обыкновенная жизнь. Отец погиб в гражданскую войну, через несколько дней после освобождения Ростова, и мать – работница табачной фабрики – сама выходила и воспитала Мишу. Умерла она, когда Миша окончил десятилетку. С полгода он поработал подручным слесаря на той же фабрике, на которой его мать четверть века делала гильзы. Потом пошел работать в редакцию, найдя, что к этому у него есть призвание. Первую заметку он написал в пионерскую газету, еще когда учился в школе. Вступил в комсомол – стал писать в молодежную газету. Значительных событий в жизни было три: когда его принимали в пионеры, потом – в комсомол и самое волнующее и незабываемое – в партию. Ну, а потом война…
Девушка слушала, сидя в своей излюбленной позе – подперев подбородок кулачками.
– Расскажите, каким был Ростов, когда вы его покидали, – попросила она Серегина.
2
Город горел.
Редакция размещалась на втором этаже большого, пятиэтажного здания. Это временное жилье нравилось работникам редакции: оно было просторно и удобно; в свободный час можно было пойти на Дон купаться. Две недели редакция жила и работала в нем сравнительно благополучно. 16 июля Тараненко, Горбачев, Данченко и Серегин решили после сдачи номера пойти на Дон. Только они вышли на улицу, как завыла сирена – началась воздушная тревога. Они задержались и почти час простояли у здания редакции: отбоя не было, но и самолетов – тоже. Решили итти к Дону в надежде, что тем временем последует отбой. Благополучно миновали мост и уже свернули с Батайского шоссе на дорогу, ведущую к пляжу, как в воздухе послышался свист падающих бомб. Купальщики бросились на землю. Серегин лежал рядом с Тараненко и все время, пока рвались бомбы, бессознательно стискивал его плечо. Немцы явно метили в переправу, но бомбы упали далеко от нее и очень близко от купальщиков.
На другой день с утра начались непрерывные тревоги и налеты… Загорелась библиотека на углу улицы Энгельса, рушились жилые дома… Редактор приказал по тревоге всем спускаться в подвал, куда были перенесены наборные кассы, но сам оставался наверху. Бэла заявила, что редактора может взволновать только прямое попадание; к тому же, что происходит вокруг, он равнодушен.
Ночь прошла почти спокойно, но едва рассвело, завыла сирена. Чертыхаясь, невыспавшиеся сотрудники редакции поплелись в подвал, где и пытались доспать на тюках бумаги и столах. Но едва они улеглись, как раздался чудовищной силы грохот. Подвал наполнился остро пахнущим газом и пылью. Свет погас. Некоторое время оглушенные – люди не могли притти в себя. Потом в темноте началась перекличка. Выяснилось, что все невредимы. Тогда начали выбираться из подвала по лестнице, засыпанной осколками стекла и битыми кирпичами.
Думали, что бомба попала в здание редакции, но, выйдя на улицу, увидели, что в нем только выбиты стекла, а четырехэтажная гостиница, стоявшая напротив, разрушена до основания. Ночью редакция переехала в Нахичевань, в одноэтажную школу на тихой зеленой уличке. Днем, однако, выяснилось, что, удаляясь от одной переправы, редакция приблизилась к другой, которую немцы бомбили с не меньшим ожесточением. Уже не объявлялись ни тревоги, ни отбои; над городом все время висели вражеские самолеты, неумолчно грохотали зенитки, земля ежеминутно тяжело вздрагивала от разрывов. Действовал на нервы выматывающий душу вой падающих бомб. Все время казалось, что если бомба так сильно и явственно свистит, то она должна попасть в самую школу или во всяком случае рядом, хотя все бомбы рвались сравнительно далеко от школы.
До сих пор Серегин переносил бомбежки спокойно и даже с некоторой бравадой, но теперь почувствовал, что трусит. Такой вид, будто. «никаких бомбежек нет, имели, впрочем, лишь два человека: редактор и Бэла Волик. К ним можно было бы причислить и Станицына, но обостренный опасностью взор Серегина заметил, что, когда бомбы свистели особенно сильно, лоб ответственного секретаря покрывался легкой испариной. В остальном Станицын оставался таким же спокойным, рассудительным и аккуратным, как всегда. Нервный Тараненко и хмурый Данченко чаще курили. Откровенно боялась только Марья Евсеевна, которая, когда свистели бомбы, становилась в дверной проем, будто кирпичный свод над дверью мог ее защитить.
На другой день редактор получил приказ: перебазироваться в Ново-Батайск. Транспорт редакции отправили с вечера, и он занял очередь в длинном хвосте телег, грузовых и легковых машин, ожидавших переправы. Редактор поехал в политотдел, а все работники редакции налегке отправились в путь ночью – в ноль часов тридцать минут, как заметил пунктуальный Станицын.
Ночь была грозной и тревожной. Над городом висели мертвенно-белые осветительные бомбы. Над ними скрещивались голубые мечи прожекторов. Снизу поднимался красный колеблющийся туман. На небе не различалось ни одной звездочки, хотя с вечера оно было совершенно ясным. Где-то в глубинах его бездонного мрака, то удаляясь, то приближаясь, гудели, подвывая, немецкие моторы. Изредка в лучах прожекторов вспыхивал серебряный крестик самолета. Тотчас начинали торопливо бить зенитки. Казалось, что звуки их выстрелов докатывались до далеких, невидимых звезд, заканчиваясь сухим многоточием разрывов: так-так-так-так.
Чтобы избежать толчеи, Тараненко повел людей не по 1-й Советской и площади Карла Маркса, запруженным отходящими обозами и частями, а напрямик к Дону, с тем, чтобы берегом выйти к переправе. На пути были незнакомые улички; какие-то склады, которые пришлось обходить; горы шлака и штыба; железнодорожное полотно, по которому долго шли, спотыкаясь о шпалы, пока не очутились у самой переправы.
С горы по 29-й линии медленно стекала к переправе черная масса машин, людей, подвод. Разговоры, жужжание моторов, работавших на первой скорости, дыхание и топот лошадей, шарканье тысяч подошв о камни мостовой – все это сливалось в ровный, ни на секунду не умолкавший гул, к которому ухо так быстро привыкало, что переставало его замечать. На фоне этого гула то там, то здесь выплескивалась сказанная в сердцах соленая фраза, лязг металла о металл, слова команды.
У въезда на переправу черная масса еще более замедляла движение; потерявший голос комендант переправы и его бойцы направляли движение транспорта в русло моста, предотвращая возникновение пробок. Людские струйки, более подвижные и легкие, текли мимо неповоротливых, медлительных грузовиков. Горстка журналистов пристроилась к проходившей части и вошла на мост, колебавшийся под ногами. Серегин заметил, что, войдя на переправу, все умолкли. И сам он шел молча, глядя в переплетенную ремнями спину Незамаева, шагавшего впереди. Багровая вода хлюпала и плескалась о дощатый настил переправы.
Ступив на влажный, изрытый колесами песок левого берега, Серегин впервые с мучительной ясностью понял: армия покидает город, Ростов будет занят немцами. С левого берега было видно: город весь охвачен огнем. Серегину показалось, что горит Госбанк; дальше пламя бушевало в самом центре – между Ворошиловским и Буденновским проспектами, столб огня и дыма поднимался над хлебозаводом, а в черно-красном небе все гудели вражеские самолеты…
5
Серегин рассказывал глухим от волнения голосом, вновь переживая горечь и боль отступления. Он сидел согнувшись, не поднимая головы, и лишь замолкнув, сбоку взглянул на Галину. В уголке ее карего глаза дрожала слезинка. А может быть, это ему только показалось в сумерках.
Галина легко поднялась.
– Уже темнеет. До свиданья, Миша.
Он тоже поднялся, но Галина сказала:
– Нет, я пойду одна, – и быстро исчезла за деревьями.
Серегин посидел еще на камешке, покурил, послушал, как страстно звенят в ночной тишине цикады.







