355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Рекемчук » Избранные произведения в двух томах. Том 1 » Текст книги (страница 32)
Избранные произведения в двух томах. Том 1
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 14:30

Текст книги "Избранные произведения в двух томах. Том 1"


Автор книги: Александр Рекемчук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 33 страниц)

– Купить надо.

– А зачем тебе?

– Да это не мне, – сказал Колька, и концы его ушей опять запунцовели. – Это не мне, а сыну… или дочке… еще неизвестно кому.

– А-а.

– Да, – сказал Николай. – У нас там, правда, еще нет музыкальной школы. Но я буду сам учить. Для начала сойдет – я ведь все помню.

Он опять наклонился ко мне, и, пытая взглядом – верю я или не верю, – повторил:

– Я все помню, Женька. Все.

Но тут репродуктор, висевший в ресторане, сообщил, что начинается посадка на львовский поезд. Тот самый поезд, на котором Кольке предстояло ехать.

Мы поспешно допили ситро.

5

Я видел. Я будто видел это своими глазами.

Как их ведут – совсем еще маленьких и ни в чем не повинных детей, мальчишек и девчонок – туда, на смерть. К газовым камерам. К страшному крематорию Треблинки, над которым стоит черный столб дыма.

Как по бокам колонны – в касках, в грузных сапогах, возложив на автоматы волосатые ручищи, – шагают эсэсовские солдаты.

И как впереди колонны – обняв за плечи мальчика и девочку, гордо подняв голову, – идет Януш Корчак, воспитатель, учитель и друг этих детдомовских детей.

Они идут, а впереди – столб дыма. И они уже все понимают. Они уже знают, что совсем-совсем скоро они не будут жить на земле, а станут этим черным дымом.

О господи, почему я опоздал родиться? Почему я не родился раньше лет на двадцать, чтобы поспеть на ту войну? Почему на моем счету – лишь те фашисты, которых убил мой отец? А я даже не знаю, сколько он их убил.

Ну ладно. Спокойней. С чего это я вдруг завелся?

А вот отчего.

Я решил написать оперу. Детскую оперу. Ведь я уже знал, что скоро покину училище, этот дом, где я провел десять лет своей жизни. И мне захотелось оставить тут какую-нибудь память о себе, что-нибудь оставить тем мальчишкам, которые будут здесь после меня.

И я решил сочинить детскую оперу.

Прежде всего надо было найти сюжет.

Я вспомнил, как два года назад, когда мы были в пионерском лагере близ Вереи и я там был пионервожатым у третьеклассников, – как однажды на берегу Протвы я читал им, своим огольцам, книжку Януша Корчака «Король Матиуш Первый». Про мальчика-короля Матиуша, про его друга Фелека, про маленькую негритяночку Клю-Клю.

Это очень хорошая книжка.

Ребята слушали, боясь шелохнуться. Они пооткрывали рты от негодования и страха, когда Матиуша провели через весь город, поставили у столба на площади, перед выкопанной ямой, и взвод солдат зарядил ружья…

Я заметил, с каким облегчением вздохнули они, когда Матиушу заменили расстрел ссылкой на необитаемый остров.

Я закрыл книжку. Посмотрел на них. И вдруг у меня на голове сами собой зашевелились волосы.

Я представил себе, что именно этих ребят – мальчишек, моих корешей, третьеклассников, сидящих на берегу в одних трусах, загорелых, облепленных песком, – что именно этих ребят фашисты ведут под конвоем к газовым камерам. Туда, навстречу черному дыму…

Меня настолько потрясла эта мысль, что я, признаюсь, даже не посмел рассказать ребятам о самом Януше Корчаке и о судьбе его питомцев.

А, наверное, надо было. Надо, конечно, всю правду…

И вот теперь я решил написать оперу «Король Матиуш Первый». Но не просто оперу, а, если можно так выразиться, двойную оперу. Чтобы в ней разыгрывались сказочные события, которые есть в самой книжке, а рядом, параллельно, вернее, контрапунктом шла настоящая трагическая история, происшедшая в Треблинке.

Именно так. Лично у меня не оставалось сомнений в том, что только так и надо делать эту оперу.

Загвоздка была в другом. Ведь книга Януша Корчака написана прозой. А для оперы все это требуется переложить на стихи. Кто их сочинит? Я в этом деле совершенный дуб. И, насколько я знал, в нашем училище никто стихов не писал.

Но мне не хотелось откладывать весь этот замысел на после. Ладно, пока обойдется без стихов. Я взялся за музыку.

Я сочинил два хорала: вокализных, без текста. Один – вступительный, радостный, вместо увертюры. А второй – реквием. Памяти погибших. Оба хорала – для детских голосов. И уж если я напишу оперу (а я ее обязательно напишу), наши мальчишки так споют эти хоралы, что все обалдеют.

Писал я вечерами.

Дело в том, что у нас очень туго с инструментами. То есть сами инструменты есть – и рояли, и пианино, – но комнат не хватает. Они, инструменты, распиханы по всем классам и даже по всем коридорам. А в одном коридоре стоят друг против дружки два пианино. И бывает так, что играют сразу на обоих. Ведь всем надо заниматься – вон сколько нас тут! И случается так, что за одним инструментом сидит один малый, играет занудные гаммы, а напротив сидит другой малый – играет моцартовскую сонату. Оба вместе играют, одновременно, стараясь не слышать друг друга, а как же не услышишь!.. Вот это и есть самый настоящий сумбур вместо музыки – нехватка помещений.

Вот почему я дожидался вечера, когда уже все наиграются до полного изнеможения и отправятся спать. Тогда-то и наступал мой черед.

Я садился у рояля, выставлял на пюпитр нотную тетрадь, клал карандаш… Я играл. И записывал.

Я играл, искал. А оно не сразу находилось. Иногда очень долго не находилось. Но все же находилось. И я торопливо записывал найденное на нотном листе.

В особняке сейчас было непривычно тихо, совсем тихо. И за окном было тихо. Там стыла зимняя ночь. Черно и бело – как эти клавиши.

В коридоре послышались шаги…

Кто бы это мог быть в такой поздний час? Кому тут быть, кроме меня? Да еще Полипы Романовны. Но она редко поднимается на второй этаж. И это не ее шаги…

Шаги помедлили у двери. Потом дверь приоткрылась. Я встал.

– Сиди, сиди… Полуночничаешь? Я так и подумал, что это ты.

На нем была тяжелая шуба, круглая шапка с бархатным верхом. В руке – суковатая палка.

Неужели он еще не уходил с работы? Или вернулся? Что-нибудь позабыл да вернулся – с ним бывает… Или просто так гулял по улицам, по морозцу, увидел светящееся окно: непорядок…

Владимир Константинович Наместников опустился на стул подле рояля. Снял шапку, расстегнул воротник.

– Ну-ка, дай посмотрю…

Я покорно протянул лист.

Ведь он все равно знал, что я сочиняю музыку. И об опере знал. Он все про нас знал, всю подноготную.

– Хорал?

Его глаза скользнули по строчкам – слева направо и в то же время сверху вниз.

– М-м-м-м-м…

Он цедил звук носом. Первый голос. А теперь четвертый. Хорал был шестиголосый.

– М-да.

– Плохо? – напрямик спросил я.

– Нет, почему же? Совсем неплохо. Во всяком случае, интересно…

Он еще раз въедливо стал изучать строки.

– Только, видишь ли, друг мой… Это как-то распадается надвое: вот левая рука, вот правая. Сразу видно, что ты сочинял на фортепьяно. А ведь это совсем другая стихия – хор… Ты должен был это услышать иначе. Ведь ты сам пел в хоре.

– Да, пел. Пел в хоре. Пел и без хора. Было когда-то.

Я сидел, опустив голову.

– Да ты что приуныл? – засмеялся Владимир Константинович. – Грех невелик. И не с тобой одним этот грех. Вон у Скрябина в Первой симфонии не получился хор – нет, не получился. Поют, поют, а все не хор…

Я еще ниже склонил голову. Я терпеть не мог, когда богохульствовали. Когда бранили Скрябина.

Вот в «Прометее» у него хор отлично сделан! – сказал он, сжалившись все-таки надо мной и над Скрябиным. – А ведь я, Женя, видел его, слыхал его Александра Николаевича… Да. В одиннадцатом году. Впервые играли «Прометея», Кусевицкий дирижировал, а за роялем – Скрябин, ма-аленький такой… ну, сверху казалось: я на хорах сидел, студентом консерватории был еще… Как он играл, брат ты мой, как играл! Ведь и звук у него был не силен, не то что, скажем, у Рахманинова, а какое подавал форте – мороз по коже…

Он рассказывал, наклонясь ко мне, и я отчетливо видел сеточку красных жилок в его глазах. И сеточка эта густела, покуда он вспоминал.

Неужто он и впрямь слушал Скрябина? Неужто он так стар, наш старик?

– Есть у тебя что-нибудь новенькое для фортепьяно? – вдруг спросил он, изменив тон. – Ну-ка, выкладывай опус…

Я раскрыл портфель. Подал ему опус. Инвенцию, которую сочинил на прошлой неделе. Мне самому она очень нравилась.

Владимир Константинович снова погрузился в чтение. Потом сказал:

– М-да.

– Что? Тоже плохо?

Я был в полном отчаянье.

– А ты думаешь, я знаю?

Как то есть…

Он опять заговорщицки склонился ко мне:

– Ты, значит, думаешь, что я все знаю? А вот и не знаю… Представь себе. – Он расстегнул еще одну пуговицу своей жаркой шубы, оттянул шарф. – Хор – вот это я знаю. И как из вас, сорванцов, людей делать – тоже знаю. Хотя, положим, не всегда удается… – Директор задышал сердито.

Я тотчас догадался, что он имел в виду. У нас тут недавно один малый из девятого класса напился водки. Купил бутылку водки и выпил. Для пробы. Но я – то тут при чем?

– Пойми меня правильно, Женя. То, что ты написал, уже слишком серьезно, чтобы я мог судить: хорошо или плохо. Это уже не отметка – проставлять в дневник! Тут нужен другой судья… Знаешь что? Сходи-ка ты к нему.

Он не сказал, к кому. Но я понял, кого он имел в виду.

– Да-да. К нему. Покажи, сыграй. Я тебе сейчас дам телефон…

Владимир Константинович, распахнув шубу, стал рыться в кармане. Но остановился, передумал.

– Нет, пожалуй. Не добьешься. Он ведь прячется – ему тоже надо музыку писать… Я позвоню сам.

Стоит ли говорить, что я пришел по указанному адресу на целый час раньше, чем было мне назначено. Опоздание, таким образом, исключалось. Но явиться в чужой дом прежде времени тоже как-то некультурно. Оставалось ждать.

Я битый час околачивался во дворе этого дома, где жил композитор и где, как я слыхал, проживали одни композиторы, чтобы им было поближе ходить друг к другу в гости и чтобы их было полегче собирать на всякие там собрания.

Как видно, и дети, которые играли сейчас в этом дворе, были композиторские дети. Но такого отчаянного хулиганья я еще никогда и нигде не встречал.

Я целый час наблюдал за ними.

Они, например, вот до чего додумались. Там, напротив подъездов, выстроились длинной шеренгой автомобили. Наверное, из-за того, что зима выдалась очень холодная, владельцы сейчас на них не ездили. Попробуй заведи. И эти машины были сплошь засыпаны снегом. Снег лежал толстым слоем на крышах, а колеса утопали в плотных сугробах: это, надо полагать, дворники накладывали, расчищая дорожки.

И вот целая шайка прилично одетых ребят занялась такой веселой игрой: они с разбегу вскакивали на эти частные машины, карабкались на крыши, а потом оттуда съезжали на заду, как со снежной горки – кто быстрей съедет…

Правда, среди этих машин было несколько совершенно задрипанных «Побед», «Москвичей» допотопного выпуска – им и так уж пора было на свалку, и они не вызывали у меня особой жалости. Но вот, например, с краю этого ряда стояла «Волга». Она тоже была густо облеплена снегом, но даже из-под снега было видно, что машина новехонькая, распоследней модели, поди, даже экспортная. Чудо, а не машина. И вот с этой новехонькой роскошной машины один за другим съезжали на заду композиторские сынки…

Я до того возмутился, что хотел уж было шугануть их как следует, разогнать и добавить по паре подзатыльников. Но передумал. Я вдруг представил себе, как я их гоню, раздаю подзатыльники, а в это время на каком-нибудь высоком этаже отворяется форточка и оттуда высовывается разгневанное лицо папаши: «Ты чего, бандит, моего мальчика трогаешь? Это моя машина, и сын тоже мой. Пускай ребенок играет… Ты сам кто таков, а?.. Милиция! Где милиция?»

Нет уж, ну их к лешему. Мое дело сторона.

Сколько там натикало? Без пяти. Пора.

Я поднялся на лифте. Позвонил.

Дверь отворил он сам.

– Прошу! Сердечно рад…

Мне даже показалось по его улыбке, что он и впрямь очень рад меня видеть – своего старого знакомца. Что это он не из вежливости, а от всей души.

– Раздевайтесь… Вот сюда.

Я бы не преминул описать во всех подробностях квартиру, в которой жил композитор. Кому не интересно? И меня самого, конечно, эти подробности интересовали. Ведь я не знал, попаду ли сюда еще когда-нибудь.

Но я почти ничего не видел. Дело в том, что хозяин не стал водить меня по всем комнатам и хвастаться: дескать, вот гостиная, вот спальня, а это у нас столовая – прошу, мол, к столу. Ничего такого, увы, не произошло.

Я видел только прихожую, где снимал пальто, а затем кабинет, куда он меня провел. Да и в этом кабинете, признаться, я тоже ничего не увидел. Кроме рояля. И кроме самого хозяина.

Я страшно, я дико волновался. Я отдавал себе отчет, какое значение для всей моей будущей жизни имеет эта встреча. И я просто-напросто ничего вокруг себя не замечал.

Я смотрел на него. А он смотрел на меня своими завораживающими очками с очень толстыми линзами.

– Итак, мы заканчиваем училище, – сказал он. – Мы пишем музыку.

Ага, вот именно. «Мы».

– Может быть, с музыки и начнем? Это всего понятней. Не правда ли?

Я кивнул, соглашаясь. Я тоже считал, что всего понятней на этом свете – музыка.

– Прошу, – пригласил он меня к роялю.

А я думал, что сперва он посмотрит мои хоралы, которые изругал Владимир Константинович. Но я не посмел перечить. Подчинился.

Я сел к роялю.

– Что мы будем играть?

– «Нона-вальс», этюд, – взялся я перечислять свое наследие. – «Бассо остинато», инвенция…

– Инвенцию, – приказал он.

Я вытер о штаны потные ладони, навесил их над клавиатурой.

И тотчас зазвонил телефон. Ну конечно. Это уж всегда так. Рок…

– Извините. – Он встал, подошел к телефону. – Да… А, здравствуйте, коллега!

Ладно. Послушаем разговор коллег. Это тоже не лишнее. О таких беседах впоследствии рассказывают потомкам.

– Что? Да, разумеется, был… Это потрясающе! Невероятно…

Я навострил уши.

– Вдохновение? Это само собой. Но тут не только вдохновение. Тут, прежде всего, мастерство… Он? Он просто гениален. Уверяю вас, голубчик, что равного ему сейчас нет во всем мире…

Я заерзал на табуретке от удивления. Вот как? А я пребывал в уверенности, что гениальнее всех – он, хозяин квартиры, разговаривающий по телефону в моем присутствии. Что именно ему сейчас нет равного в мире.

– Да-да! А вторая шайба? Из-за ворот, под таким острым углом! Я не видел ничего подобного…

Разговор продолжался еще минуты две. Потом он положил трубку, развел руками:

– Извините…

И отошел к окну. Кажется, он был не на шутку возбужден.

– Инвенция, – напомнил я.

– Да. Пожалуйста.

Я заиграл инвенцию. Она была дьявольски трудна, хотя я и сам ее сочинил.

Но все же я поспевал следить не только за своими пальцами, но еще – краем глаз – и за ним.

Он стоял у окна, спиной ко мне. Вдруг спина его как-то странно напряглась, плечи обострились. Он приник лицом почти вплотную к стеклу, и оно стало запотевать от его сердитого дыхания…

Я сцепил зубы от злости. Я все понял. У меня теперь не оставалось сомнений, кому принадлежит та шикарная «Волга» во дворе, с краю ряда. Я вполне мог себе представить, какую впечатляющую картину наблюдал человек, которому я играю свою инвенцию…

Ах, черт, все-таки надо было мне шугануть их как следует, надавать подзатыльников! А теперь из-за них все – прахом. Сейчас вот брошу играть, встану, поблагодарю, уйду.

Но я продолжал играть. Потому что началась самая главная часть инвенции, и пальцы мои были так надежно опутаны сплетением голосов, что я, наверное, просто не смог бы оторвать их от клавишей…

Он был передо мною. Он стоял, облокотившись о крышку рояля, и смотрел на меня.

А я и не заметил, как он отошел от окна, как он оказался рядом. Но сейчас он был здесь. Я чувствовал на себе пристальный взгляд его очков. Мне даже показалось, что он слушает этими очками.

Он слушал.

И я уже знал, что он будет слушать, покуда я играю. Если даже там, во дворе, его машину перевернут вверх дном.

Он слушал. А я играл, убыстряя темп.

Лишь бы не зазвонил телефон… Нет, не зазвонит.

6

– Жень, а Жень…

Я с превеликим трудом раскрыл один глаз, посмотрел – еще сквозь поволоку сна: ну конечно, он самый – Женька Усачев.

– Пошел ты… – сказал я. И перевернулся на другой бок.

– Ну, Жень!..

Он тряс меня за плечо.

Господи, когда мне дадут выспаться? Ведь я уже окончил это замечательное училище – не во сне, а наяву. Да, окончил. И завтра у меня вступительный экзамен в консерваторию. Самый главный, по композиции. А там еще куча других экзаменов. Я всю ночь напролёт сидел за книгой и, должно быть, нечаянно заснул: вот она, под щекой, эта самая книга, учебник гармонии…

Наверное, я всего-то и проспал часа два. И в башке сплошная муть. Нет, ни за что не встану…

Я лягнул пяткой наугад. Но не попал.

А этот вездесущий Усачев уже тормошил меня с другой стороны кровати:

– Жень, а Жень…

Вот разбойник! Всегда меня будит именно он. Не кто другой, а обязательно Усачев. До чего неугомонный малый… И откуда он взялся? Почему он здесь, а не в пионерском лагере? Ведь уже месяц, как младшие классы отправили на Протву. Общежитие опустело. Все разъехались, кто куда. Лишь нам, абитуриентам консерватории и Гнесинки, Владимир Константинович Наместников великодушно разрешил пожить на старом месте, покуда идут экзамены, хотя, откровенно говоря, мы уже по всем законам были здесь чужаками.

Но почему тут снова оказался Женька Усачев? Сбежал из лагеря? С него станется…

Ах да. Я совсем забыл. Я все начисто перезабыл в этом утреннем изнуренном и тяжелом сне. Ведь они сегодня возвращаются оттуда, из пионерлагеря. Всем гамузом, всем хором.

Они, изволите ли видеть, едут за границу. В Польшу. На какой-то там детский певческий фестиваль. Им еще за полгода до этой поездки начали шить новые костюмы. Они уже месяца три долдонят на спевках польские песни: «Карлику, карлику…» Знают небось, чем брать тамошнюю публику. А Женька Усачев будет запевать – теперь именно он, Женька, солист хора. Преемник Николая Бирюкова. Преемник Жени Прохорова. Отправляются, видите ли, за границу… Везет, чертям: в наше старое время мы не шастали по заграницам, сидели дома. А эти – от горшка два вершка – за границу!

– Ну, Жень, слышишь? Вставай…

Погоди, вот сейчас тебе будет заграница. Я вскочил рывком. Заорал:

– Чего надо?

Там тебя тетенька спрашивает.

– Какая тетенька?

– Не знаю… вот такая.

Он изобразил. Сложил губы бантиком, изогнул брови. А руками сделал эдакое плавное движение – широко, потом узко, потом снова широко. Вот же стервец. Пятый класс!

– Не знаю я никаких таких тетенек, – сказал я.

И опять повалился на кровать. Закрыл глаза.

– А она тебя спрашивает. Говорит: «Позови Женю Прохорова…»

Но я просто хитрил. Я, закрывши глаза, обдумывал ситуацию. Я старался догадаться: кто бы это мог быть? Ну кто?.. Майка Вяземская? Опамятовалась, значит, раскаялась? Пришла с повинной? А мне наплевать. Я уж давно позабыл. Все прошло, перегорело, покрылось пеплом… Впрочем, я знал от Гошки, что Майка недавно уехала в Артек. Значит, она не может быть в Москве. Значит, не она… А кто? Неужели та рыженькая, с которой я познакомился в Гошкиной компании, а потом целовался в Новых Кузьминках? Заявилась… М-да. Как бы тут половчее смыться? Скажем, тихонечко выйти черным ходом – и через забор, в зоопарк. Путь знакомый.

– Жень, а Жень… – канючил Усачев, не отходя от кровати.

Ладно. Будем мужчинами. Мы ведь уже совсем взрослые товарищи. Нам уже выдали бумагу с гербовой печатью. Паспорт выдали. Мы уже в консерваторию норовим поступить. Нам ли бояться тому подобных инцидентов?

Объяснения с какой-то рыжей девицей. Ну, подумаешь, целовался! Так что из этого? Почем я знаю, может, она и еще с кем, кроме меня, целовалась? А я держи ответ.

– Жень…

– Уходи! – сердито сказал я и решительно встал.

Одеваться мне было незачем – я ведь как лег, так и заснул одетый. В рубахе, в брюках. Вот только сандалии нацепить. И морду надо ополоснуть в умывалке. Причесаться малость.

Все это проделав мигом, я спустился по лестнице и двинулся к воротам той цепкой походочкой, какой выхаживают ковбои в иностранных фильмах, когда знают, что у ворот их поджидают старые приятели, по паре пистолетов в карманах, – ну, и я тоже небрежно эдак сунул в карманы руки…

В воротах маячило что-то ослепительно белое. Белое прямо до боли в глазах.

Белое платье. Вроде бы для выпускного вечера. Или даже скорее из магазина для новобрачных. Та-ак. Стало быть, разок поцелуешься в подъезде – и к тебе уже заявляются прямо в свадебном платье. Давай, мол, поехали во Дворец бракосочетаний. Вон, гляди, и машина стоит в переулке. Черный ворон.

Однако по мере моего приближения к воротам от сердца постепенно отлегало.

Я уже был уверен, что это не рыженькая из Новых Кузьминок. Потому что стоявшая в воротах была совсем не рыженькая. И что не Майка. Потому что это была не Майка. То есть я окончательно успокоился. Потому что в воротах стояла совершенно незнакомая мне девушка. Довольно миленькая, довольно стройненькая, в ослепительно белом платье, но я мог поклясться, что сроду ее не видал. И, таким образом, никакой прямой опасности она для меня не представляла.

Тем более что она улыбалась мне навстречу какой-то очень не смелой и застенчивой улыбкой.

– Здравствуй, Женя, – сказала она, когда я подошел вплотную. И протянула мне руку.

– Привет, – сказал я, пожав эту руку.

– Ты меня, наверно, не узнал? – сказала она.

– Нет, почему… – сказал я. – Даже наоборот.

Чтоб мне провалиться на этом самом месте, у ворот, если я когда-нибудь ее видел.

– А вот я тебя узнала сразу, хотя ты и очень изменился. А я очень изменилась?

– Ничуть, – заверил я. – Нисколечко.

Она посмотрела на меня внимательно. И губы ее слегка дрогнули.

Неужто заревет? Еще не хватало…

Но она опять улыбнулась:

– Я так и думала, что ты меня не узнаешь. Я – Саша Тиунова. Из Липецка. Помнишь?

Мы шли по бесконечному мосту вниз.

Под нами была Москва-река. Слева, на мысу, круглился кратер стадиона – из него доносился глухой рык: там, наверное, футбольный матч, там, наверное, сейчас сидело пол-Москвы, потому что был воскресный день. А справа, у Нескучного сада, близ монастырской стены жарилась на солнце и плескалась в воде другая половина Москвы. А прямо, где кончается мост, трепыхались флажки Лужниковской ярмарки – там тоже кишмя кишел народ, и это была третья половина Москвы: приезжий, проезжий люд…

Вот и рядом со мною, слегка откинувшись – потому что дорога под уклон, – идет приезжая гостья, Саша Тиунова.

До этого мы долго стояли с ней на бровке Ленинских гор, у парапета, вели беседу.

Я все уже знал. Что Саша приехала на экскурсию. Что в Липецке она работает на силикатном заводе, в лаборатории, лаборанткой. Что сей год она окончила вечернюю школу. (И как я уже сам догадался, блистала на выпускном балу в этом белом платье). Что Зинка Гвоздева поступила в медучилище.

Что Вера Ивановна умерла.

Ну и я, в свою очередь, рассказал Саше Тиуновой про себя – все как было, как есть. В общих, конечно, чертах.

Был уже четвертый час дня, я был зверски голоден (ведь и не завтракал), да и спутница моя, поди, тоже успела проголодаться, покуда мы гуляли.

У меня еще кой-что шуршало в заднем кармане, а мы как раз достигли Комсомольского проспекта, и я пригласил Сашу в молодежное кафе. Я знал, что там подают сильно наперченный люля-кебаб и не много дерут за эту пищу.

Саша согласилась. В кафе было еще нелюдно. Мы выбрали столик у окна.

На эстраде, к моему удивлению, несмотря на столь ранний час, уже сидели парни в красных рубахах – пятеро: кларнет, саксофон, бас-гитара, пианино и ударник. Они играли «Мэн ай лав» Джорджа Гершвина, но, пройдя десяток тактов, смолкли безо всякой причины и начали снова. Я понял, что это еще не концерт, а подготовка, что парни просто репетируют свою программу на глазах у жующей публики – может, у них не было для репетиций другого подходящего места. Совсем молодые парни. В красных рубахах.

Я, признаться, не люблю таких вот мелких самодеятельных джазов. Я люблю настоящий джаз. Большие, сыгранные, богатые медью оркестры: из наших – Олега Лундстрема, а из чужих мне понравился недавно приезжавший в Москву джаз Бенни Гудмэна; он, пожалуй, был даже чересчур велик по составу, и, как выяснилось из газет, оттого, что половину мест там занимали агенты ЦРУ… Во гады!

Нам принесли по бокалу пунша с торчащими соломинками. Очень вкусный и недорогой напиток. Там одного льда по полбанки. Пьешь себе, а лед тем временем тает, и вроде питья не убавляется.

Парни смолкли. И начали снова – с того же самого такта.

Ну-ну, валяйте. Шлифуйте. Оттачивайте.

– Женя, – сказала Саша Тиунова, внимательно глядя на меня, – а почему ты не ответил на мое письмо? Я писала тебе. Ты получил?

– Получил. Оно у меня даже есть, это письмо, до сих пор сохранилось. Я где-то спрятал.

– А почему ты мне не ответил?

– Не ответил? Я хотел ответить. Я все время собирался… Но так и не собрался.

– Почему?

– Не помню. Тогда, кажется, что-то такое случилось, и я не смог ответить.

– А что случилось?

Я сморщился, припоминая.

– Не помню… Я только помню: что-то случилось. А вот что – не помню. Ведь это давно уже было.

– Ты совсем ничего не помнишь, – сказала Саша. – У тебя очень плохая память.

– Нет, у меня хорошая память, – сказал я. – У меня, например, музыкальная память очень хорошая. Но я все эти дни занимался, занимался… Может быть, я немного перезанимался.

– У тебя завтра экзамен?

– Да. Завтра.

Кафе постепенно заполнялось. Пришли еще несколько молодых ребят, вроде меня, со своими девушками. Им тоже поднесли пунш. Ввалился какой-то небритый мужик, выпил рюмку у стойки и вывалился обратно. А так, в большинстве своем, заходили одни парни без девушек, должно быть с футбольного матча (тут ведь рядом), рассаживались вокруг столов и заказывали жигулевское пиво. А поскольку они были без собственных девушек, то нахально разглядывали чужих, которые сидели в этом молодежном кафе.

Я приметил, что они особенно заглядываются на мою соседку, на мою девушку, на Сашу Тиунову. Не знаю, может быть, их привлекало то, что она была в белом платье – вроде бы с выпускного бала, вроде бы невеста. А это уж есть такие любители, которым только подавай, чтобы с выпускного бала, чтобы обязательно чья-нибудь чужая невеста.

И на улице – ведь мы сидели у самого окна – то и дело кто-нибудь, поравнявшись с окном и покосившись в него, вдруг останавливался как вкопанный, столбенел и начинал хлопать себя по карманам: где, мол, они там, сигареты да спички – курить захотелось…

Ну и народец. Болельщики чертовы. Шах-ма-тисты.

И что они в ней находят? Я покуда ничего особенного в ней не находил. Ей-богу.

– Женя, а ведь я тебе наврала…

– Что – наврала?

– Будто я в Москве на экскурсии. А я вовсе не на экскурсии.

Потупясь от неожиданности, я стал сосредоточенно ковырять соломинкой талые крохи льда, оставшиеся на дне бокала.

То есть это не было для меня полной неожиданностью. Я как-то и сам уже догадывался, что она не на экскурсии. Мыслимое ли дело, чтобы человек приехал на экскурсию, а его до сих пор не свозили на бровку Ленинских гор – полюбоваться Москвой. Туда сразу и везут. А она – это уж точно – впервые побывала на бровке сегодня, со мной. И я тогда же догадался, что никакая, значит, не экскурсия. И я тогда же учуял, что она приехала не ради того, чтобы посмотреть на Москву…

Но я не ожидал так скоро этого признания.

– Еще два пунша, – попросил я официантку.

А ребята в красных рубахах, сидевшие на эстраде, между тем все играли «Мэн ай лав». Только теперь они играли уже не сбиваясь, не возвращаясь к печке. То ли они уже кончили репетировать. То ли, нечаянно увлекшись, они позабыли, что это репетиция, что еще не пора начинать вечерний концерт, увлеклись мерным ритмом, чудесной мелодией и пошли, пошли, уступая друг другу попеременно соло…

Нет, вот что действительно хорошо в маленьких джазах – это свобода фантазии, свобода импровизации.

«Мэн ай лав». Человек, которого я люблю. Так вроде бы… Это женщина признается мужчине.

Неужели она все эти годы помнила обо мне? Ну, когда появилась пластинка, когда меня, что ни день, передавали по радио – тут, конечно, вспомнишь. А когда я перестал петь, замолк – что же ей обо мне напоминало? Или то и напоминало, что замолк, исчез?.. Может быть, ее встревожило это и она специально приехала в Москву – искать меня? Вот ведь, оказывается, как я ей нужен. Что ж, это вовсе не плохо: знать, что ты кому-то нужен на свете. Только разве бывает так, чтобы с самого детского несмышленого возраста…

– Женя. – Она посмотрела на меня строго. – Я знаю, о чем ты сейчас подумал. Но это неправда.

– Что – неправда? – удивился я. – Ведь ты сама только что сказала…

– Ты не понял. Я сказала, что приехала не на экскурсию. А ты сразу завоображал…

Она отвернулась к окну. И губы ее снова, как нынче утром, дрогнули. Но она опять улыбнулась.

– Я не хотела тебе говорить. Я тоже приехала поступать в институт. В строительный. Но я завалила. Первый же экзамен завалила. Дальше не стоит – уже не наберу проходного балла.

– И что же теперь?

– Ничего. Вернусь в Липецк. Буду работать на прежнем месте. А через год – снова…

Вот, значит, какие дела? Я был несколько разочарован. Нет, не тем, что… Просто мне было очень жалко, что Саша Тиунова теперь уже не сумеет набрать проходного балла.

– Вот и порядок, – сказал я бодро, намереваясь хоть чуточку ее утешить. – Если завтра и я завалюсь – уеду в Липецк. Поступлю на ваш завод. Возьмут?

– Нет. Не возьмут.

– А почему?

– Во-первых, для этого тоже надо сначала учиться…

(Жуть. Ну просто некуда податься живому человеку без этого ученья!)

– …а во-вторых, ты не завалишься. Тебя примут.

– Откуда ты знаешь?

– Знаю, – сказала Саша.

Я незаметно, под столом, постучал по деревяшке.

«Знаю…» Откуда у нее такая уверенность? С чего бы?

Я вдруг почувствовал то же самое, что было однажды, когда я сидел в ресторане на Киевском вокзале с Колькой Бирюковым. Тогда я почувствовал: вот сидит передо мной взрослый, определившийся в жизни человек, который знает свое место и который знает себе цену. Но ведь то был Колька Бирюков, верней, даже Николай Иванович и ко всему прочему председатель месткома! Он был старше меня и годами, и опытом жизни – я и смотрел на него как на старшего.

А эта девочка? Она моя сверстница. Что же дает ей право разговаривать со мной так, будто она гораздо старше и мудрее меня? Неужто и в самом деле правда, что женщины – даже когда они еще девочки – умнее нашего брата?..

И точно так же, как тогда на Киевском вокзале, с Колькой Бирюковым, мне вдруг захотелось открыться ей, Саше, рассказать все как есть.

Я хотел объяснить ей, что если она и окажется права – то есть если меня примут в консерваторию, – это еще не само дело, а лишь половина дела, даже меньше… Ну, может быть, и примут, и я выучусь и получу диплом. Однако в этом дипломе никто не напишет: «Фамилия – Прохоров, специальность – композитор». Фамилию-то, конечно, напишут, а вот насчет композитора… Тут уж мне с дипломом на руках придется доказывать, что я – композитор. А это трудно: вот ведь некоторые доказывают-доказывают, а им все равно никто не верит…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю