355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Рекемчук » Избранные произведения в двух томах. Том 1 » Текст книги (страница 11)
Избранные произведения в двух томах. Том 1
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 14:30

Текст книги "Избранные произведения в двух томах. Том 1"


Автор книги: Александр Рекемчук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц)

– Каюк?

– Да.

– Увидим, – тяжело задышал Царев. И снова ткнул кнопку звонка. – Галя, соедините с Башкатовым.

Лясковец вяло махнул рукой.

– Ты что машешь? Башкатов поддерживал наше предложение?

– Поддерживал.

– А кто теперь будет начальником главка?

– Башкатов.

– Ну?..

Вошла секретарша.

– Дмитрий Николаевич, Башкатова нет на месте.

– Как нет?

– Нет.

– Позвоните в приемную министра. Вероятно, он там.

– Я звонила. Нету. Министра тоже нет. Никого нет.

– Что за ерунда!.. – возмутился Царев и сам потянулся к телефону.

Но Лясковец остановил его жестом.

– Не надо, Дмитрий Николаевич. Они все – там.

– Где там?

– На Новодевичьем. Ведь похороны.

– Ах, да…

Царев в досаде заскреб подбородок. Но тут же, найдя решение, сказал Гале:

– Вызовите машину.

– Дмитрий Николаевич… – Лясковец одной рукой остановил в дверях секретаршу, а другой миротворчески осенил уже вскочившего из кресла шефа. – Не надо. Завтра.

– Завтра суббота. Выходной.

– Ну, в понедельник.

Царев, недобро раздувая ноздри, склонился к своему заместителю, заговорил вполголоса:

– А что я сегодня скажу Овсюку? Ты знаешь, как они ухватились за это!.. Что мы ему скажем вечером? Или будем анекдотами пробавляться?

И уже категорически распорядился:

– Машину.

7

Павел Иванович с трудом нашел место для стоянки, еле втиснулся. Одна сторона улицы, где кладбищенские ворота, была сплошь уставлена похоронными автобусами и все теми же «Чайками» и «Волгами». А вдоль другой бровки выстроились друг за дружкой импозантные «Мерседесы», хвостатые «Шевроле», горбатенькие «Фольксвагены», изящные «Таунусы». Но эти приехали не на кладбище, а к расположенному напротив Новодевичьего магазину с вывеской «Berioska». В этой «Бериозке», как знал Царев, располагая свободно конвертируемой валютой, можно было купить все: от русского птичьего молока до японского лысого черта.

Царев перебежал улицу, миновал ворота, торопливо зашагал по заснеженной аллее кладбища.

Справа и слева теснились гранитные и мраморные надгробья. Самые искусные и дорогие были спеленаты на зиму целлофаном.

Издали донеслось:

– «…мы провожаем в последний путь…»

Ему почудилось, что не только эти слова, но именно этот же голос он уже слышал два часа назад.

Однако это оказалось не началом речи, а концом.

Многоголосо и тягуче рявкнули трубы военного оркестра. И теперь это уже был тот самый шопеновский похоронный марш, мелодия которого всегда и пленяла слух, и приводила в смятение душу Дмитрия Николаевича.

Он поневоле замедлил шаг. Может быть, и вправду не следовало приезжать сюда?..

«Трам-там-та-там… та-ам-татам-татам-татам… Трам-там-та-там…»

Он ощутил, как гнетущая тяжесть сразу навалилась на его плечи.

Но в это мгновенье бой барабана вдруг сломался, разрушился, а в слаженный аккорд труб врезался фальшивый и дикий звук.

По эстакаде Окружной дороги, расположенной за кладбищем, несся громыхающий состав. Бесконечный состав нефтяных цистерн. Пронзительно сигналил тепловоз.

Царев встряхнулся, распрямил плечи.

Слева, с площадки, отведенной для прощальных митингов, потянулась процессия.

Он подошел ближе, встал на повороте. Теперь все двигались мимо него, и это было гарантией, что он не упустит Башкатова.

Чередой плыли венки. На красных подушечках несли ордена. Появился гроб – открытый, но поднятый так высоко, что покойника не было видно. Родные. Вот жена Зяблова в черном кружевном платке – ее поддерживают с двух сторон. Следом идет министр, заместители, академик Мазаев, с которым Дмитрий Николаевич стоял нынче в почетном карауле.

Башкатов. Длинный, на голову выше остальных.

Царев шагнул вперед и оказался с ним рядом. Тот посмотрел на Царева, глаза его были по-прежнему красны.

Дмитрий Николаевич почувствовал, как притихшая было злость вновь закипает в нем.

Он полез в карман, вытащил бумагу, которую прихватил с собой, развернул.

– Володя, что это?

Башкатов покосился на бумагу.

– А что?

– Я спрашиваю: что это?

– Как – что?

Они разговаривали почти шепотом, но в тоне Башкатова послышалось раздражение.

Процессия остановилась – впереди произошла какая-то заминка.

Они повернулись лицом друг к другу.

– Ты знал об этом? Визировал?

– Ну, допустим.

– Так как же…

– Товарищи, товарищи, – послышалось сзади.

Оказалось, что процессия снова тронулась и они оторвались от идущих впереди. Догнали.

– И ты согласен?

– Да, – ответил Башкатов.

Царев судорожно глотнул морозный воздух. Он был ошарашен. Он мог ждать чего угодно и от кого угодно – но услышать это от Башкатова? Ведь не далее как три недели назад, когда Царев докладывал ему о результатах применения новой методики на Печоре, тот выслушал все это с нескрываемым удовольствием, восхищенно ерзал в кресле, причмокивал губами…

Царев, понурясь, машинально переставляя ноги, шел в общем потоке людей. Теперь у него был именно тот вид, с которым человеку положено шагать за гробом.

Лясковец был прав. Не следовало ехать сюда. Надо было выждать пару дней, подробней разузнать обстановку, выработать тактику и с холодным сердцем, сжав зубы – в бой… Лясковец был прав. Этот мудрый Лясковец.

Но что же он, Царев, скажет нынче вечером Овсюку? И что Овсюк, вернувшись домой, расскажет людям, с которыми Царев встречался в Ясногорске?

Шествие опять остановилось. Теперь они пришли к месту.

Отсюда, из-за чужих спин и голов, не было видно могилы. Но долговязый Башкатов, что-то разглядев поверх всех, вдруг вполне миролюбиво подтолкнул в бок Царева. И глазами, глазами направил его внимание…

Дмитрий Николаевич увидел чуть в стороне памятник, прочел на мраморе: «Выдающийся русский революционер-демократ, поэт Николай Платонович Огарев. 1813–1877». Да, ведь его прах недавно перевезли сюда из Лондона.

Башкатов украдкой подмигнул Цареву: дескать, неплох сосед у Зяблова!..

Еще в институте Башкатов зарекомендовал себя среди студенческой братии очень интеллигентным, всесторонне развитым человеком. Поговаривали, что он, вроде бы, даже писал стихи.

Нет, это просто невероятно.

– Володя, – сказал Дмитрий Николаевич, – ты отменишь распоряжение Зяблова. Тем более что есть повод для пересмотра…

– Оно останется в силе.

– Но почему?

– Потому что ты смотришь со своей колокольни – а колокольня твоя, извини, мала.

– То есть?

– Одно дело Печора, а другое – Сибирь. Там ваши гениальные идеи нужны как рыбе зонтик. Сейсморазведка вполне справляется обычными методами. И где ни ткни – нефть… Ты сам это прекрасно знаешь. Обойдемся пока без электроники.

– Пока?.. – вскипел Царев. – А потом?

– Вот потом и займемся.

– Но…

– Тише, товарищи, – обернулся стоящий перед ними человек в бобровом воротнике. – Неудобно все-таки.

С новой силой взрыдали трубы. Должно быть, опускали гроб. Но отсюда этого не было видно. Маячила лишь фигура гробовщика, взобравшегося на горку вырытой земли, – с лопатой и почему-то в танкистском шлеме.

– Сними шапку, – подсказал Башкатов.

Дмитрий Николаевич сдернул шапку. Он только сейчас заметил, что все вокруг давно стоят с обнаженными головами, потирая мерзнущие уши.

– И еще одной детали вы не учли, братцы, – тихо, но язвительно продолжил Башкатов. – Согласно требованиям, электронно-вычислительные машины должны иметь постоянную загрузку на две с половиной смены. Семнадцать часов в сутки. А всю вашу цифирь они прожуют в полчаса… Кто ответит за простои? Ты? Или я?

Он уже говорил «я».

Похоронный марш оборвался. Траурная церемония подходила к концу. Оркестр заиграл гимн.

Башкатов вытянулся во весь рост. Царев застыл в молчании…

Будто бы сам он, Царев, не знал этого! Когда он, Царев, прилетел в опытную партию на Печоре и заявился прямо в зал, где стояла новехонькая ЭВМ, он обнаружил, что машина работает вхолостую: она басовито гудела, светилась цветными глазками, а операторы подле забивали «козла» – они, стервецы, просто грелись у компьютера, как у печки…

И не раз доводилось ему же, Цареву, читать объявления в столичной «Вечерке»: дескать, продается организациям машинное время электронно-вычислительной станции… продается время… Бред.

Значит, прав был по-своему Зяблов, избавившийся теперь навсегда от земных хлопот? И, значит, прав Башкатов, который заранее вот решил поберечь себя от хлопот излишних?

Или же все-таки прав он, Дмитрий Николаевич Царев, правы они – Овсюк и те очкастые, коротко стриженные ребята из Ясногорска, которым он выложил на стол, может быть, завтрашнее, но уже сделанное дело, и они тотчас жадно въелись в него, как в хлеб насущный – даждь нам днесь!..

И не в том ли главная суть, что кому-то неохота видеть дальше собственного носа, а кому-то (вот сейчас и позарез!) нужно, непременно нужно видеть все и своими глазами дальше собственного срока…

Прямо перед глазами Дмитрия Николаевича была стена, сложенная из красного кирпича с оштукатуренной верхней кромкой.

Он лишь сейчас заметил, что от свежих могил, заваленных венками, подле которых они стояли, до этой новой стены – такой бесконечно далекой еще год назад, когда он тут кого-то хоронил, – сейчас осталось метров сто.

И ему показалось вдруг, что именно там, за этой стеной – бессмертие.

1970

Погожий день
1

Еще в полусне Володя Патрикеев осознал, что ненастье кончилось. Дождь лил две недели: то тише, то пуще, то срываясь в ливень, но не иссякая ни на час. Травы поникли, глинозем взбух. Деревья стояли сырые и вислые. В озере сильно прибыло воды.

Можно было давным-давно сбежать в Москву, пересидеть там всю эту муть, а затем вернуться посуху. Но что-то удерживало его в Тишунине. То ли он поддался этой безвыходности, смирился с нею, приспособился к жизни в дожде, как, например, приспосабливаются люди жить среди безводных пустынь. То ли он просто понимал, что ненастье не может длиться вечно, что обязательно – как смена ночи и дня, зимы и лета – после непогоды приходит погода, устанавливается вёдро.

И вот сейчас, очнувшись, еще не раскрывая глаз, Володя Патрикеев не только услышал, что дождевые капли больше не стучат в крытый рубероидом скат веранды, но всем существом своим сразу учуял, что – баста, что мир изменился.

Он рывком вскочил с постели. Торопливо почистил зубы, ополоснул лицо.

Выбрался огородами на берег.

Да, ненастье кончилось. Верней, оно уходило – предметно и зримо: на востоке лежал плотный, будто спрессованный пласт дождевых туч. Он обрывался резко, без околичностей, как государственная граница. А все остальное небесное пространство было наполнено синевой и солнцем. Там, вереща, носились стрижи, подергивались жаворонки. Чайки домовито сидели на спокойной озерной воде.

Патрикеев, ослепший от непривычного сияния, потер глаза ладонью, замотал головой и тихо рассмеялся.

– Эй, Па-атрик!..

Его окликала Настя, двенадцатилетняя девочка, младшая дочь соседей по даче. Ей не нравилось звать его по имени-отчеству, «дядя Володя» тоже ее не устраивало, а просто «Володей» она еще не смела, и потому сама изобрела «Патрика» – он не возражал, смирился благодушно.

– Патрик, идите сюда! Смотрите, что здесь…

Он пошел к ней.

Девочка стояла спиной к солнцу. Тоненькая, длинноногая, с еще колючими детскими плечами.

– Привет, – сказал он ей, приблизясь.

– Привет… Во-от!

Она держала за ножку гриб, шляпа которого – белая как снег – укрывала весь ее кулачок.

А у босых ног лежала еще дюжина подобных.

– Брось немедленно, – брезгливо скривив губы, приказал Володя. – Это поганки. С ума сошла?

– Что-о? Поганки? – возмутилась Настя. – Сами вы поганка, Патрик… Это же шампиньоны!

– Ну-ну…

Володя покачал головой в сомнении. Шампиньоны? Он едал их несколько раз в ресторанах – там их подавали запеченными в сметане, в мельхиоровых кокотницах. Помнится, это чертовски дорого стоило, но было вкусно. Мыслимо ли, чтобы такой деликатес произрастал вот тут, на задворках деревни, где гоняли совхозное стадо.

– Ну-ну, – повторил он. – Выбрось.

– Шам-пинь-оны! Глядите же…

Она перевернула гриб вверх ножкой и осторожно, мизинцем, надорвала прозрачную пленку, которой исподнизу была затянута шляпка, – и тотчас обнажилось нежно-розовое нутро.

– Вот, настоящий шампиньон. Я в книге читала, как узнавать. А в деревне их не едят, тоже думают, что поганки. Дурачье вроде вас.

– Мерси, – сказал он.

– Ничего. Послушайте, Патрик, давайте наберем целую кучу грибов! Мама нажарит – пальчики оближете…

– А где?

– Да вот же, во-от…

Он огляделся.

И только сейчас обнаружил, что повсюду – и в двух шагах, и дальше, и слева, и справа – в траве маячили ослепительно белые колпаки.

– А ты точно знаешь? – спросил он, еще колеблясь.

– Я точно знаю. Вперед, милый Патрик! Будьте мужчиной: если мы и умрем, то вместе – как это прекрасно!

– Лады, – согласился Володя.

Трава была насквозь мокра. Его сандалии сразу отсырели, подошвы сделались скользкими. Он уже не переходил с места на место, а тяжело, по-утиному двигался на карачках от цели к цели, ухватывая плотные ножки грибов и выдирая их с корнем, с грибницей – ножа-то ведь не было. Несколько раз, выборочно, с видом знатока он надрывал тонкую пленку на исподе гриба – и там высвечивалось такое розовое, такое кремовое, такое дымчатое (в соседстве с пронзительно-белым), что он едва не ахал от восхищения.

Две дождливые недели он не касался своего этюдника, не трогал красок.

– Ну, хватит, – сказала Настя. – Хватит.

Ее дыхание слегка надломилось от поклонов, от приседаний, от увлечения, от охоты.

– Больше не надо. А жалко… Только бы другие дачники не узнали. Повадятся ведь, слоны!

Володя кивнул, не скрывая огорчения. Они еще и половины не обобрали всего, что было тут.

– А как унесем? – деловито спросила она.

– Не знаю.

У них ничего с собою не было.

Настя размышляла, прикидывала, хмуря брови.

– Отвернитесь, Патрик! – приказала она. – Нет, совсем-совсем, круго-ом… Вот. И не смейте оборачиваться.

Он слышал, как она стягивала с себя тельняшку (настоящую, матросскую, дьявольский шик!), как завязывала узлом рукава, как ссыпала туда грибы, встряхивала, чтобы лучше улеглось.

– Не пора, не пора, – бормотала она при этом. – Стойте, Патрик, как стоите. Не пора, не пора-а…

Патрикеев глядел на озеро, улыбаясь.

Ах, она боялась, что он увидит. Будто что-то можно было увидеть. Будто у нее что-то было. Воображуля.

– Не пора, не пора… – Босые ноги зашлепали по влажной траве, удаляясь. И голос отдалялся: – Не пора, не пора…

Она давно убежала, а Володя все стоял, не оборачиваясь, и смотрел на озерную воду, послушно отражавшую синеву неба. Но чуть глубже синева размывалась зеленым – исконным цветом воды этого ледникового озера. Чайки безмятежно сидели на глади: добрая примета – к устойчивой погоде.

На том берегу стеной поднимались сосны.

2

– Па-атрик! Идите кофе пить, – позвала Настя.

– Спасибо. Сейчас.

Он доскреб подбородок бритвой, причесался, разглядывая свою голову по частям в крохотном зеркальце, прислоненном к окну.

Миновал веранду, спустился по ступенькам, обогнул замшелый бревенчатый сруб и, уже с другой стороны, взошел по другим ступеням на другую, большую веранду – в той части дома, где обитали дачники, тоже москвичи, Романовы.

– Здравствуйте, – поклонился он с порога.

– Здравствуйте, Владимир Кириллович.

– Здравствуйте, Па-атрик!

На столе дымился кофейник, подтаивало желтое масло, в хлебнице лежали рыхлые ломти калача местной выпечки.

– Какое утро, – сказала Любовь Петровна, наливая ему чашку.

– Да… вот дождались.

– А что было! Две недели, целых две недели…

– Разве плохо было? – обиделась вдруг Настя, шумно хлебавшая горячий кофе. – Ну, дождь, ну, пусть… И все равно было хорошо!

Они, трое, сидевшие за столом, обменялись тем мимолетным и чуть грустным взглядом, который обычно сопутствует далеким воспоминаниям.

Ненастье уходило в область далеких воспоминаний. Пласт свинцовых туч был виден и отсюда, но он отдалился к самой черте горизонта.

– А они еще спят. Они еще ничего-о не знают! – Настя торжествующе указала на четвертую, пустую чашку на столе.

Это была чашка Татьяны, старшей дочери Романовых. Наверное, она и впрямь еще ничего не знала, не подозревала о явившейся радости. Она любила поспать.

Глава семьи, Олег Александрович Романов, сейчас находился в Крыму. Ему дали путевку в санаторий, в Ореанду. Оттуда он прислал уже несколько писем, в которых сообщал, что кормят отлично и что погода прелестна.

Он уехал, счастливчик, – и здесь тотчас, на исходе ясного июня, зарядили дожди.

Вообще до этого Романовы жили несколько обособленно, замкнуто. Ведь они прежде не были знакомы со своим одиноким соседом, Володей Патрикеевым: и он, и они лишь первый сезон снимали дачу в Тишунине. Дверь, что вела из многооконной горницы Романовых в клетушку, которая досталась Патрикееву, – ее, эту дверь, для обоюдного удобства заслонили грузным шкафом.

Встречаясь ненароком, они, соседи, только здоровались с подчеркнутой любезностью.

Но все изменило случившееся ненастье.

Володя, по отъезде Олега Александровича, остался единственным мужчиной в доме. К тому же у него одного изо всех обитателей дома имелись резиновые сапоги.

Поутру, надев эти бродни, завернувшись в хлорвиниловый плащ, нахлобучив капюшон, он отправлялся в сельповскую лавку, что была на другом конце деревни: единственная улица Тишунина полукольцом огибала озеро, а озеро было большим – путь долгий и скользкий. Он выстаивал там, в магазине, томительную очередь, а потом возвращался, сгибаясь под дождем в три погибели, прикрывая полой плаща – как дитятю – буханку хлеба, пакет вермишели, банку говяжьей тушенки, кулек соевых конфет. Порой же, когда ливень сменялся нудной моросью, он отваживался и на рыбалку: благо, червей копать было незачем – они в несметном количестве гуляли по верху размытой земли, и Володя, покидав их в жестянку, шлепал с удочкой к озеру. Он знал место, бездонный омут у самого берега, где окунь брал быстро и хватко, безостановочно – лишь поспевай таскать да швырять в ведерко.

Любовь Петровна варила душистую уху.

У Романовых был телевизор. По счастливому совпадению обстоятельств, в эти недели показывали польский детектив, тринадцать серий, и в назначенный час они усаживались перед ящиком – возникала сатанинская музыка, разверстывался сизый экран.

Еще играли в карты: в дурака, в очко, в шмендефер. На деньги, но скромно – по копеечке. Банк загребала Настя, ей чертовски везло.

Тяжелый шкаф, который загораживал дверь, по общему согласию сдвинули в сторону.

Так две недели жили они под дождем.

Ненастье минуло.

И когда нынче утром Патрикеев проделал окольный путь от веранды к веранде, вокруг дома, хотя сквозная дверь по-прежнему оставалась незапертой, это было знаком, что порядок жизни изменился, ушел безвозвратно, как ушли тучи с неба.

– Па-атрик! Пронесете ложку мимо рта… – остерегла его, впавшего в задумчивость, Настя.

Володя улыбнулся, посмотрел на них обеих, сидевших против него в одинаковых ситцевых сарафанах, – мать и дочь.

– Не пронесу, – сказал он.

Это было все, чем он смог поддержать застольную беседу. Сегодня он был до крайности неразговорчив, может быть, невежлив – на сторонний взгляд. Но он не заслуживал такого упрека. Мысли его не отвлекались от людей, что были с ним рядом. А просто память его приводила сюда – именно сюда, к ним – другие запечатленные дни, места и лица…

3

Прошлой осенью он был в Ленинграде, уж в который счастливый раз. Пошел в Русский музей, но там все кончалось на Васнецове: дальше анфилада зал была перекрыта фанерным щитом – ему сказали, что ремонт. А он хотел к Малявину, к Сомову. Обозленный и расстроенный, выглянул в окно: во дворе музея, будто в конюшне, будто на привязи, стояла конная статуя Александра Третьего работы Паоло Трубецкого. Модерная все же штуковина…

Патрикеев отправился в Эрмитаж. Шныряя в плотном людском потоке, он взбегал по дворцовым лестницам, отыскивая ту, другую – не мраморную, а деревянную лестницу, что вела, как он помнил, в залы, где висели холсты новейших времен и где был обожаемый им Марке.

Но, как обычно, он не мог найти сразу эту деревянную лестницу и потому кружил по залам, спускался вниз и поднимался снова, а мимо него летели века, неслись вереницей полотна: необъятные, как базар, натюрморты Снайдерса, заваленные омарами, камбалами и прочими морскими страшилами; дотошно выписанные улицы и площади Каналетто, по которым, говорят, восстанавливали после войны европейские города; бело-розовые поросячьи прелести героинь Буше…

Вдруг он замер на полушаге.

Прямо над лестничными перилами – еще тут, среди мрамора – обосновался двойной портрет, при виде которого у него перехватило дыхание.

Володя подошел ближе, склонился, прочел: «Жан-Батист Сантерр. Две актрисы». Колорит вещи был изыскан, письмо изумительно. Но это ли заставило его остановиться? Что ж, старики умели, кто спорит… Почему он не обращал внимания на эту картину прежде? Должно быть, ее недавно перевесили, меняя экспозицию, и она попала сюда, на хороший свет. Две актрисы. Ну, актрисы – так актрисы. Ах, нет-нет, вовсе не в том дело! Дело в том, что это – мать и дочь. Как поразительно схожи они друг с дружкой. Лишь одно – возраст да еще, пожалуй, неодинаковая степень житейской умудренности, что читается в глазах, – лишь это различает их. Ей-богу, можно бы предположить, что автор запечатлел на холсте одну и ту же особу в ее разные дни: ждал, ждал – и запечатлел… Почему он раньше не видел этого Сантерра?

Зато, как бывает при таких внезапностях, картина врезалась в память. И он не мог сейчас о ней не вспомнить.

Мать и дочь. В одинаковых голубых сарафанах они сидели против него и пили кофе. И, кажется, еле сдерживали улыбки, наблюдая его сегодняшнюю растерянность, смятенность.

Обе были темноволосы, темноглазы, смуглы от природы, с мягким и добрым очертанием подбородков. Такого облика люди сошли с Карпат в долины Днепра, когда измаянная Русь отодвинулась на север, а татары заперлись в Крыму.

Как они схожи – Любовь Петровна и Настя.

И даже казалось неправдоподобным, что между ними есть еще одна промежуточная ипостась: старшая дочь, Татьяна – впрочем, ее и не было здесь, за столом. И дело вовсе не в том, что она еще спит. Нет, только вот так – молодая, совсем молодая мать и юная, совсем юная дочь. Похожие друг на дружку, как две капли воды (ведь именно так и говорят: «как две капли», а «как три капли» никто никогда не говорит).

«Не может быть, – решил Патрикеев, впервые увидев Татьяну рядом с матерью. – Дочь? Нет, сестра…»

И все Тишунино долго оставалось в уверенности, что «не может быть», покуда не удостоверились, что может, что так оно и есть, что дочь, и на том успокоились, свыклись.

Лишь он, Патрикеев, не свыкся. Даже в эти недели, которые они провели вместе под одной, беспрестанно грохочущей крышей.

Он поставил пустую чашку. Ее тотчас убрала маленькая рука с тонкими пальцами, с тонким кольцом на безымянном пальце, чашка окунулась в полоскательницу, канули пальцы, кануло в воду кольцо…

– Грибы будут к ужину, – прервала молчание Любовь Петровна. – Их долго чистить. И не думайте, что так уж много собрали – ведь останется чуть…

Речь ее отличалась той деловитостью, с которой обычно говорят о стряпне хозяйки, дипломированные в других областях: Любовь Петровна окончила институт востоковедения, владела персидским, работала за границей, но – замужество, дети, на том и кончается для многих женщин пора их дальних странствий.

Шампиньоны сильно ужариваются.

Да, вспомнил Володя, вот именно с такой серьезностью говорили обычно о стряпне девочки, которых он знал, и которые повыходили замуж за его товарищей, и у которых он потом бывал в гостях: очень серьезно, очень деловито – наверное, они повторяли при этом интонации, слышанные от своих матерей. Эти девочки-хозяйки.

Настя оглянулась на синее небо и повторила торжествующе:

– А они еще спят…

4

Солнце повисло в самом зените.

Володя, не отрываясь, смотрел на поплавки, хотя и понимал, что теперь часов до пяти не будет ни одной поклевки. Но он и так сидел не пуст: на кукан были нанизаны подлещик, плотица и два окуня. А к вечеру он наверняка возьмет еще: если рыба брала в ненастье, то уж в погоду…

Не слух, а чутье подсказало ему обернуться.

По травяному косогору спускалась Татьяна Романова. В купальнике «бикини», с волосами еще, должно быть, не расчесанными, а просто собранными на макушке неряшливой темной копной. Шаги ее медлительны, ленивы, но – потому что вниз и потому что спортсменка – ноги были все-таки привычно напряжены, отчетливо мускулисты.

Она шла как Артемида. И за нею, покорно свесив рога, плелась хозяйская коза Дуня.

Сойдя на берег, Татьяна тронула ступней воду и зябко поджала ногу, хотя вода была теплой. Покосилась на кукан, на белые рыбьи животики.

– Бедняжки… – сказала она. И добавила: – Изверг.

Между прочим, в дожди, когда Любовь Петровна варила уху из Володиной добычи, Татьяна все требовала добавки.

– Как спалось? – спросил Патрикеев. – Что снилось?

Она, не терпевшая намеков на свою сонливость, как и на свой завидный аппетит, уже было гневно раздула ноздри – однако вдруг обмякла, села на траву рядом с Володей и произнесла задумчиво:

– Черт-те что… Понимаете, мне снилось, будто я еще учусь в школе… наверное, в пятом классе, потому что сижу за одной нартой с Настей. И вот меня вызывают по арифметике, а я ничего не знаю – совсем ничего. Будто бы задача на проценты, а я не умею… Представляете?

Володя кивнул. Ему тоже порой снились эти жуткие школьные сны.

– Ма-ама!.. – продолжала Татьяна. – Я хотела проснуться, я понимала, что это во сне, – но не смогла… Господи, до чего глупо: я и Настёха – в одном классе…

Она откинулась навзничь, заслонила ладонью глаза от солнца. Полная грудь ее, лишь слегка прикрытая тканью, задышала ровно. Неужели решила досмотреть, как они там – с Настёхой?..

Помнится, в июне, когда они только съехались на дачу и встречались тут же, на берегу, Татьяна в несколько дней успела загореть до такой черноты, какая легко достается лишь смуглым от природы, темноволосым людям. Например, Володе Патрикееву при его русой масти это никогда не удавалось – он просто сгорал и ходил облезлый.

Но в пору дождей Татьянин густой загар поблек, и сейчас кожа на ее тесно сомкнутых коленях имела цвет речного песка, и это было красивей, чем тот прежний – непроницаемый, дымящийся загар.

Патрикеев вздохнул и, на всякий случай, перебросил удочки. Все цело и даже не нюхано – на одном крючке тесто, на другом червяк.

Он, пожалуй, предпочел бы, чтобы она и впрямь заснула. Пусть бы лежала да похрапывала. Тогда он легче переносил ее присутствие и чувствовал себя в большей безопасности. Потому что им владел языческий смутный страх, когда она была рядом живая. Не то, чтобы он боялся самой красоты и юности этой выхоленной, избалованной могучей девятнадцатилетней девы. Ерунда: он и сам был еще молод, он и сам был недурен собой. И его нисколько не пугала перспектива быть отвергнутым, осмеянным при возможном ухаживании либо даже, предположим, жениховстве – нет, тут он был стена, гордыня… То есть это совершенно исключалось.

Как ни странно, он робел перед нею больше всего потому, что Татьяна училась в МАИ, в авиационном институте и, стало быть, намеревалась изобретать самолеты. Такие, наверное, как при ясном небе – еще до дождей – пролетали над этим озером: громадные, клювастые, почти без крыльев, зато исподнизу к ним были прицеплены маленькие, вроде птенцов, но столь же хищного вида самолетики. Или ракеты?.. Когда они пролетали, вздрагивала и колебалась земля.

Он вполне допускал, что Татьяна могла изобрести нечто подобное.

Кроме того, у Татьяны был первый разряд по фехтованию. Володя не видел ее в этом деле, но вообще ему случалось наблюдать такие поединки по телевидению. Рослые девушки, одетые в белые бойцовские костюмы, с электрическими шнурами, тянущимися от поясницы, с угрожающе нацеленными рапирами: шаг вперед, еще шаг, звон скрещенных клинков, заманивающий коварный отход – и мгновенный неотразимый выпад, и ликующее, сладострастное «Ап!!», и сдернутая маска, и полыхающее счастьем лицо…

Пусть она спит.

Патрикеев, кроме всего прочего, догадывался, что Татьяна давно – уже полтора месяца – злится на него. Ее, надо полагать, раздражало, ее бесило, что он до сих пор, находясь рядом с нею, еще не влюбился, не сошел с ума, а вот так, спокойненько, с дружеской лаской и взрослой снисходительностью, беседует с ней. И ловит рыбу.

Она не привыкла к этому. Не понимала этого. А непривычное, непонятное всегда злит.

– Послушайте, – сказала Татьяна, убрав руку с глаз и перекатившись на бок. – А где эта ваша… рыжая?

– Не знаю. Там. – Володя повел головой в ту сторону, где была Москва.

– А почему она больше не приезжает?

– Не знаю. – Володя пожал плечами. – Ведь были дожди.

5

Но рыжая приезжала именно в самый разгул дождей.

Они – Патрикеев, Любовь Петровна, ее дочери – сидели днем в большой комнате (хозяева, сжалившись, затопили печь), играли в карты.

Распахнулась дверь, и вошла рыжая. Она вся была залита водой, с болоньи текли ручьи, ноги ее были до колен измазаны глиной.

– О… – сказал Володя, вставая. – Здравствуй. Знакомьтесь, пожалуйста.

Но рыжая не двинулась далее порога.

– Я привезла тебе… я привезла вам письмо.

Она подрагивающими пальцами отворила сумочку и достала оттуда конверт: на нем были сырые пятна.

– Вот. Из выставкома.

– Раздевайтесь, вам нужно обсохнуть, – сказала, тоже вставая, Любовь Петровна. – Чаю?

– Не надо. Я на минутку.

Володя мял конверт в руках.

– Тебе… вам отказ. – Глаза рыжей сверкнули мстительно, а с косынки ее и с волос по-прежнему обильно текла вода.

Патрикеев и сам догадался, что отказ: он как-то определил это на ощупь, не распечатывая письма.

А рыжая знала, что там, в конверте, потому что она работала секретаршей в Союзе художников.

– Ну, что поделаешь, – попытался улыбнуться Володя Патрикеев, ощущая, как к горлу подкатывает жесткий комок.

Рыжая не удостоила его больше ни словом, ни взглядом.

Она с тихой ненавистью – медленно поворачивая голову – рассмотрела три женских лица, маячившие в этой сумрачной комнате: лицо Насти, лицо Татьяны, лицо Любови Петровны, и опять – Татьяна… Которая же?

«Холодно, холодно… – аукнулось детское в памяти Патрикеева. – Тепло, тепло… горячо… холодно, холодно…»

Но тут же он догадался, что рыжая рассматривала эти лица, не отделяя их друг от друга – так, будто это были не три лица, а одно лицо. То есть точно так же, как для него самого они сливались порой в лицо одной женщины, одной вечной женственности. И рыжая это поняла. Она была умная. Резко повернулась, толкнула дверь и ушла в шумящий дождь.

Рыжая.

6

– Таня… Владимир Кириллович…

На вершине косогора стояла Любовь Петровна.

– Идите обедать.

– Обедать? – Татьяна приподнялась и встала на колени. – Мама, я ведь еще не купалась… Погоди. Я сейчас. Я быстро.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю