355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Рекемчук » Избранные произведения в двух томах. Том 1 » Текст книги (страница 18)
Избранные произведения в двух томах. Том 1
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 14:30

Текст книги "Избранные произведения в двух томах. Том 1"


Автор книги: Александр Рекемчук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 33 страниц)

Глава шестая

Этот неожиданный отъезд.

Еще недавно ни о каком отъезде не было и речи. Все шло своим чередом. Утром Ма и Ганс отправлялись на завод, я – в школу. Час за часом истекал суетный день. Вечером ходили в кино, слушали по радио всякие оперы, а то и просто бездельничали – распивали чаи на балконе. День и ночь – сутки прочь. Уже кончался школьный год, близилась отпускная пора, и за досужими вечерними чаями мы прикидывали, как провести лето: то ли ехать на Кавказ, где солнце светит прямо в глаз, то ли дачу снять в какой-нибудь ближней Покотиловке – подышать сосновым духом, попить парного молока.

И вот все эти добрые намерения рухнули враз.

Я уж накануне почуял неладное. Они вернулись с работы молчаливые, озабоченные, отрешенные. Весь вечер Ма просидела на диване, поминутно сморкаясь в платок. А Ганс неприкаянно бродил по квартире и давил окурки в пепельнице.

Я, признаться, решил, что они поругались. Бывает. Ничего. Пройдет.

Но утром Ма заявила, что Ганс уезжает.

Куда?

В Горький.

Надолго?

Неизвестно.

Зачем?

Учиться.

На кого?

Не твоего ума дело. Отстань.

И снова засморкалась в платок.

Подумаешь!..

Ну, конечно, я мог в какой-то мере понять ее огорчение, ее негромкие слезы. Досадно, конечно. Только поженились. Только квартирой обзавелись. Только прижились в ней. И вот – нá тебе, съездили на Кавказ…

Кроме того, как я это впоследствии заметил, есть такие семьи, где постоянно живут на чемоданах. Один уедет, другой приедет. Одного встречают, другого провожают. Один туда, другой сюда. И в этих семьях мало-помалу привыкают к подобному суматошному житью, и если даже в такой семье кто-то вдруг отбывает на Дальний Восток, в Америку либо на Северный полюс, то из этого не делают трагедии: до свидания, счастливо оставаться, будь здоров, не кашляй, посошок на дорожку, пишите по адресу…

Но есть и такие семьи, где за всю жизнь никто нипочем не двинется с места, сидят сиднем в своих четырех или сколько там у них стен, мхом обрастают, через фортку наблюдают белый свет. Так у них, если кто-нибудь, упаси бог, вознамерится отбыть до завтра в ту же самую зачуханную Покотиловку – двадцать пять минут на пригородном поезде, – то тут уж и вопли, и сопли, и всякие рыдания, и пироги пекут подорожники, и валенки приторачивают бечевкой к чемодану…

Да, доселе Ганс еще ни разу никуда не уезжал от нас. Не было у него такой нужды. Но ведь он человек казенный, служебный, партийный. Да и совсем еще молодой человек. Вот решили послать его учиться. Правильно решили. Пусть поучится. Может, сумеет бойчей изъясняться по-русски.

Стоит ли горевать из-за этого, лить слезы?

Тем более, что Ганс уезжал не один.

С утра к нашему дому подрулил емкий зеленый автобус. И он уже был битком набит пассажирами и кладью. И настырно гудел, подгоняя остальных, тех, кто еще не собрался, замешкался, кто еще не сошел вниз.

Из окна я различал многих знакомых мне людей, толкущихся у автобуса.

Черномазый Алонсо. Чех Выскочил. Гибсон. Ян Бжевский – очень оживленный, почти ликующий, оттого, должно быть, что представилась ему возможность ускользнуть на некий срок от своей хохлуши. Барбу – хмурый и трезвый. Он с недавних пор опять обитает в нашем доме.

Все одеты по-дорожному: в глухих плащах и кожаных куртках, в брюках-покерах, пузырем нависающих над щиколоткой, в грубых башмаках, в беретах с хвостиком. Все будто заядлые путешественники с модной картинки.

Они прикуривают от зажигалок, перебрасываются словцом, поглядывают на окна…

Снова задудел автобус.

Мама Галя в который уж раз пересчитывала отглаженные рубашки в чемодане, уминала свитер, перекладывала с места на место бритвенный прибор… Руки ее медлили нарочно, все не решаясь опустить крышку над этим нехитрым хозяйством собравшегося в путь мужчины.

Но Ганс, выглянув еще раз в окно, подошел, мягко отстранил ее, застегнул замки.

– Может быть, я провожу тебя? – робко спросила Ма. На лице ее была мучительная растерянность. Испуг. Мольба. – До вокзала.

– Нет. Нет, Галечка. Это… нельзя.

– Но почему?..

В передней заныл звонок. Ганс вышел, отпер дверь. И вернулся уже вдвоем.

Вместе с ним был дядя Франсуа, мой закадычный друг Франсуа, все такой же улыбающийся и румяный. Тоже одетый в дорогу.

– Ну, – весело сказал он, удостоверившись, что чемодан Ганса уже заперт, – по старый русский обычай – при-ся-дем?

Они все трое опустились на стулья, а я одним махом вскочил на подоконник.

Значит, дядя Франсуа уезжает тоже? Вот хорошо им, отъезжающим! С таким попутчиком, как Франсуа, не соскучишься. Только нам, дворовым мальчишкам, придется поскучать без него… Но с какой такой стати Франсуа едет с ними? Ведь он уже занимается в институте!

– Дядя Франсуа, а вы тоже едете учиться? – спросил я.

– Кё? – воскликнул француз. Глаза его округлились изумленно. Он покосился на Ганса и тотчас обрадованно закивал головой: – О, да! Мы все едем учиться. – Он значительно поднял палец и с видимым удовольствием изрек: – Учиться – свет, не учиться – тьма.

И, рассмеявшись, вскочил с места, легким движением взъерошил волосы на моей голове, подхватил чемодан и исчез за дверью.

А Ганс, сосредоточенно кашлянув, тоже встал со стула, подошел к моей маме и порывисто ее обнял.

Тут я, конечно, отвернулся и стал глядеть в окно. Потому что, как бы то ни было, с приездом или с отъездом, с радости или с грусти, с надобности или без надобности, плохо ли, хорошо ли, но я терпеть не мог этих нежностей…

Я приник к окну и больше не оборачивался. Даже тогда, когда Ганс, подойдя сзади, чмокнул меня в затылок.

Я смотрел в окно и видел, как дядя Франсуа, согнувшись в три погибели, полез с чемоданом в дверцу автобуса; как вышел из подъезда Ганс и, дойдя до машины, отыскал глазами наше окно и помахал рукой; как зеленый автобус, изрыгнув облачко дыма, тронулся с места и свернул за угол…

Глава седьмая

А мне все же довелось тем летом побывать в Покотиловке.

В один прекрасный день нас повезли туда – почти всю ребятню из нашего дома, весь пионерский возраст, отменную ватагу огольцов. Поехали Отка и Лотка. Поехала Татьяна. Поехал я. И еще всякие вроде нас. Конечно же не обошлось без провожатых, без взрослых. Софья Никитична Якимова и Карл Рауш отправились с нами.

Мы добрались до вокзала, сели в пригородный поезд и поехали в Покотиловку, – райский уголок, вторая зона.

Мимо окон, опущенных на треть, пробегал добродушный июльский пейзаж. Невеликие речки, заросшие камышом, заляпанные круглыми листьями кувшинок, затянутые ряской. Пыльные ивы, метущие космами землю. Чистые хаты, крытые тростником и соломой, окруженные факелами цветущих мальв. Летние печи во дворах – беленые, длинношеие, похожие на гусей. Вся эта умильная картина, намалеванная от душевных щедрот.

В Покотиловке был пионерский лагерь.

Целый день мы плескались в пруду, гуляли по сосновым борам, играли в футбол и крокет, ели кашу с молоком на открытой террасе столовой. А вечером состоялось то самое, ради чего нас и доставили в Покотиловку.

На опушке леса запылал костер.

Мы расположились вокруг костра – лежа, сидя, стоя. Хозяева и гости.

Гостями были мы, то есть я, Татьяна, Отка, Лотка и еще всякие вроде нас.

А хозяевами были наши сверстники – мальчики и девочки в белых майках и синих трусах. Все, как один, очень смуглые, черноглазые, черноволосые. Они почти все были черноволосыми, если не считать нескольких рыжих, затесавшихся промеж них, но рыжие, как известно, куда угодно затешутся.

Все это были испанские дети. Дети республики. Дети тех, кто бился с фашистами. Их привезли в Советский Союз, чтобы укрыть от войны, чтобы спасти от жестоких бомбежек. Их везли на пароходе за три моря – и вот они уже здесь, в Покотиловке, в пионерском лагере, у костра.

Мы сидели у костра, смотрели в огонь и пели песни. Сперва испанцы пели свои песни, которых не знали мы. Потом мы пели свои песни, которых не знали испанцы. А потом оказалось, что есть такая песня, которая знакома всем:

 
Аванти, пополо,
Алла рискосса,
Бандьера росса,
Бандьера росса…
 

Это была песня о красном знамени. Не испанская, не русская, а вроде бы итальянская, но знакомая всем и любимая всеми.

 
Ты, знамя красное,
Свети, как пламя,
Свободы знамя,
Свободы знамя.
 

Вообще на свете есть немало песен о красном знамени, но эта – самая простая и лучшая из всех. В ней всего-то и слов, что «красное знамя», «свобода» и «победа». Но какие это слова! Потому она и завоевала сердца. Хорошая песня. Мировая песня!

 
Бандьера росса
Трионфера!..
 

Легкие искры, подхваченные горячим воздухом, взвивались над костром и улетали к вершинам сосен, в небо.

Там, в мглистом небе, возник и приближался, нарастая, басовитый гул. Он становился все явственней и грознее. Я догадался по звуку: тяжелый бомбовоз.

Но я не один догадался об этом.

Песня дрогнула, сникла.

Большеглазая девочка, сидевшая рядом со мной, смуглая девочка с очень короткими волосами – вероятно, ее недавно остригли наголо и теперь острые прядки волос набежали на виски и на затылок, – эта худенькая девочка испуганно прижалась к моему плечу, втянула голову…

– Не бойся, – сказал я и погладил ее по стриженой голове. – Это наш.

– Наш… – машинально повторила она, может быть, еще не понимая, что означает это слово. – Наш? – И тотчас закивала радостно: – Наш…

Гул отдалился. Взбодрилась песня.

А Татьяна, Танька, которой, видать, почему-то не понравилось, как я гладил по голове испанскую девочку, уже напропалую кокетничала со своим чернявым соседом.

– Как по-испански будет «девочка»? – спросила она.

– Мучача, – ответил чернявый сосед.

– А как будет «мальчик»?

– Мучачо.

– А если мальчик с девочкой?

– Мучачос.

Татьяна расхохоталась восхищенно.

Ее сосед – а мы уже знали, что зовут его Педро, что он из Мадрида, что отец его – командир батальона, – первый среди своих друзей научился говорить по-русски. Он еще на пароходе начал учиться у наших матросов. Бойкий такой парнишка.

– Когда мы по-бе-дим… – сказал он Таньке.

– Да, – ответила Танька.

– Ты при-ехать к меня в Мадрид, – сказал он Таньке.

– Ладно, – согласилась Танька.

– Я показать тебе моя бабушка… – продолжал между тем чернявый Педро. – Она гитана… цы-ган-ка. Она умеет гадать на рука. Я тоже умеет, не-мнош-ко…

Он потянул к себе Танькину ладонь, повернул ее к огню зеркальцем и стал эту ладонь сосредоточенно разглядывать.

Уж не знаю, что он там ей нагадал. Я не стал подслушивать. И все это вранье – гадание.

Но не в этом дело.

Не мог он тогда, конечно, знать, этот бойкий парнишка, по имени Педро, и даже бабушка его, цыганка, не могла нагадать, что все случится иначе. Что не республика победит врага, а враги победят республику. Что ни ему, ни его друзьям не суждено будет даже через двадцать лет вернуться в Мадрид. Что они останутся жить в России, станут здесь взрослыми, что здесь родятся их дети, и они уже будут с трудом говорить на родном языке. Их обычные судьбы растворятся в миллионах обычных судеб. И лишь порой чей-то взгляд вдруг задержится на газетной строке: «Фрезеровщик Мигель Гутьерес перевыполнил сменную норму…», «…решающий гол забил левый крайний торпедовцев Д. Каррера», «Хесус Рамон де Сигуэнса, прож. Нижняя Масловка, 30, возбуждает дело о разводе…»

Горел костер. Желтые языки огня терзали хворост.

Звенела песня:

 
Бандьера росса,
Бандьера росса…
 

Карл Рауш, обогнув костер, подошел ко мне, наклонился, обнял, колючей щекой коснулся моей щеки.

– Хорошо, Санька, – сказал он. – Это отшень хорошо, что вы все вместе. Когда вы все вместе, вам нитшего не боятся! Понимай?..

– Дядя Карл… – Я вдруг вспомнил, что давно хотел его спросить. – Дядя Карл, а почему ты не поехал учиться вместе со всеми?

– Я? – Рауш посмотрел на меня с некоторым удивлением. Потом вздохнул. – Я уже стары для это дело… Я уже слишком стары – учиться.

Я проснулся за секунду до этого звонка. Не по звонку, а именно до звонка.

Не знаю, как у кого, но у меня и поныне сбереглась эта непостижимая способность. Скажем, я завожу будильник на пять утра – нужно ехать на вокзал или еще куда, и я, чтобы не проспать, ставлю будильник на пять. Но ровно за секунду до этого срока я просыпаюсь, будто стрелка установлена не на циферблате часов, а в моей сонной голове. Я внезапно просыпаюсь, открываю глаза, а потом уже раздается урочный звонок.

Но в ту, ночь никакого звонка не предвиделось.

И будильника у нас не было. И я крепко спал, без всяких снов, – как приник щекой к подушке, так и заснул, упоенно и здорово.

А посреди ночи проснулся вдруг. Открыл глаза. И тотчас в передней раздался звонок.

Какое-то время я еще лежал не шевелясь, не понимая, где я, что и почему.

Была ночь. Был предрассветный час. Все вокруг еще утопало в глубокой тьме, и лишь постельная белизна уже высветилась из тьмы.

Чуткая тишина стыла в квартире.

И снова ее прорезал истошный вскрик дверного звонка.

Я вскочил и зашлепал по паркету босиком. Но не в переднюю, не к двери, а в соседнюю комнату – туда, где спала мама Галя.

Она спала, свернувшись клубочком. Очень маленькая и очень одинокая в широкой двуспальной кровати. Спала и ничего не слышала.

Я тронул ее рукой за плечо. Она как-то по-детски, вопросительно простонала, повернулась на другой бок и снова задышала спокойно.

– Ма, – позвал я.

Длинно прозвенел звонок.

Она вскинулась, набросила на плечи халат, не глядя, отыскала ногами домашние туфли и пошла к двери, заспанная, взлохмаченная, встревоженная. Я за ней.

– Кто там? – хриплым со сна голосом спросила Ма.

За дверью молчали. Нет, не молчали, а было слышно через дверь, как кто-то порывисто дышит, будто хочет ответить и не может…

Мама Галя, не снимая цепочки, отперла, приоткрыла дверь.

Там стояла Софья Никитична Якимова. В наспех надетом, расстегнутом, вероятно первом попавшемся под руку, платье. Бледная, ни кровинки в лице. Глаза какие-то остекленелые, ничего не видящие перед собой.

– Софья Никитична?.. – Ма откинула цепочку.

Софья Никитична машинально переступила порог и опять остановилась, не произнося ни слова, вперясь глазами в пустоту.

– Что случилось?..

Якимова молча, ступая тяжело и неверно, сгорбясь, будто за одну ночь состарилась, направилась к окну.

– С Танечкой что-нибудь? – испугалась Ма.

– Она… спит, – едва слышно ответила Якимова.

Мы подошли к окну следом за ней.

Там, за окном, едва развиднелось. Бесчисленные окна нашего дома были свинцово бельмасты, слепы. Двор пуст и чист.

Близ нашего подъезда стояла машина. Небольшой автобус, «пикап», крашенный темной краской, без окон.

Поначалу я даже не обратил особого внимания на эту машину, не поставил ее ни в какую связь с ночным звонком, с появлением Софьи Никитичны. Мало ли всяких машин приезжало в наш двор и уезжало?.. Я смотрел из окна на пустынный наш двор, недоумевая: что же такое произошло? В чем дело?

По узкому тротуару, норовя держаться поближе к стене, торопливо и как-то воровато семенила женская фигура. Цветастый крепдешин, сумочка, каблуки – цок, цок, цок… Она шла, застенчиво опустив голову. Но я, приглядевшись, узнал: это была хохлуша с фабрики-кухни, четвертая жена Яна Бжевского, та самая, которая заставила его сбрить усики. Откуда же она так поздно? Вернее, так рано, под утро?.. Нехорошо так долго гулять, щеголять в крепдешинах, когда муж в отъезде. То-то она озирается, то-то жмется к стене… Может быть, из-за этого, из-за нее, из-за этой хохлуши так расстроилась Софья Никитична?

Но едва я успел поделиться с самим собой этой догадкой, как чернобровая гулена, что-то заметив, вдруг остановилась, а потом опрометью метнулась в ближайший подъезд – не в свой…

А внизу, под нашими окнами, хлопнула дверь парадного.

И я увидел. По ступенькам подъезда сходил Алексей Петрович Якимов. В одной руке его был узелок, а на сгибе другой – плащ.

А на шаг впереди него и на шаг позади – двое в хромовых сапогах, гимнастерках с портупеями и фуражках васильковой масти.

Старая дворничиха Степанида, в замызганном переднике и мохнатом платке, вышла следом за ними, неловко затопталась на крыльце.

Фыркнув, ровно заурчал мотор автомашины.

Один из конвоиров распахнул глухую дверцу в задней стенке кузова.

– Алеша!..

Вероятно, Софье Никитичне показалось, что она крикнула, что она выкрикнула это имя, а на самом деле даже мы, стоявшие рядом с ней, едва расслышали, как она позвала:

– Алеша!..

Но Алексей Петрович, все же услышал этот зов.

Уже у распахнутой дверцы он обернулся и, улыбнувшись растерянно, помахал рукой. Однако смотрел он при этом на окна своей квартиры, а не сюда, где стояли мы, где была Софья Никитична…

Пропустив арестованного в железную каморку, один из конвоиров полез за ним следом, а другой запер снаружи дверцу на ключ и сел в кабину рядом с шофером.

Машина пересекла двор и скрылась в подворотне, оставив после себя клок синего дыма.

Глава восьмая

– Костин.

– Я.

– Садись… Лебедченко.

– Я.

– Садись… Матюхин.

– Я.

– Садись… Нестерук.

– Я.

– Садись… м-м… Перельштейн.

– Я.

Она была сухопарая, с плечами угловатыми, костлявыми, спереди у нее был приколот наробразовский значок, сзади же – этого сейчас не было видно, но как-то угадывалось – остро торчали лопатки. Ей, вероятно, лет тридцать, но выглядела она куда древнее из-за старушечьей прически с куцым узелком на макушке. Из-за нарочито строгого темно-синего, чернильной синевы кашемирового платья с кружевным воротничком. Еще на ней, конечно, были очки, а одна дужка этих очков, конечно, сломана и толсто обмотана черной ниткой, а хвост этой нитки неряшливо свисал на скулу. Безусловно, старая дева.

– Садись… Рогачева.

– Я.

– Садись… Рымарев.

– Я. (Здрасьте, наше вам с кисточкой, очень приятно…)

– Садись.

Серые ресницы за стеклами очков опускались к странице классного журнала. Она внятно и твердо произносила очередную фамилию, как бы намертво запечатлевая ее в памяти. В ответ громыхала крышка парты. Ресницы приподнимались – и наступала секундная пауза: она, по-видимому, старалась с одного раза запомнить в лицо каждого, и, как выяснилось тотчас, это ей блестяще удавалось.

Сегодня она впервые пришла на урок. Наша новая учителка. Новый классный руководитель.

И поэтому в классе стояла какая-то особая, настороженная, скованная тишина, наэлектризованная любопытством.

– Садись… Терещенко Эн.

– Я.

– Садись… Терещенко Пэ.

– Я.

– Садись… Якимова.

– Я.

Ресницы за очками, сморгнув, вновь опустились. И вновь приподнялись. На сей раз пауза была куда более продолжительна. Томительна. Сосредоточенна…

Может, потому, что уже кончился список в классном журнале? Ведь известно, что «я» – последняя буква алфавита. И Таня Якимова была у нас последней в журнальном списке. Первая с конца, согласно школьной премудрости.

Но пауза длилась. Длилась, становясь зловещей.

Глаза за очками завораживающе остекленели.

– Так это твоя мать была до меня классным руководителем? – Новая учителка с нескрываемым интересом разглядывала девочку, поднявшуюся за партой.

Я сидел позади Татьяны. И мне не видно было ее лица. Я лишь видел тонкие косицы, сиротливо и жалобно – одна от другой врозь, отчужденно – поникшие вдоль ее спины.

Я только услыхал едва слышное:

– Да.

– А… где твой отец?

Еще я видел Танины руки, послушно и покорно заложенные за спину. Они были сцеплены, и пальцы – я это видел – с каждой секундой все больше белели в суставах.

Оцепенелая тишина стыла в классе. Та самая тишина, при которой, согласно все той же школьной премудрости, слышно, как муха пролетит. Но мухи не летали. Лишь несколько полудохлых осенних мух неприкаянно ползали меж оконными рамами…

На «Камчатке» оглушительно выстрелила крышка парты. Это вскочил Телицын.

– Ее отец арестован как враг народа! – торжествующе заявил он.

Серые брови новой учителки недовольно и строго нахмурились.

– Сядь… – приказала она и, не заглядывая в список, уточнила: – Телицын, сядь.

А сама поднялась из-за стола и неторопливо приблизилась к парте, за которой, уронив голову, стояла Таня.

Она приблизилась. И неожиданно, подняв легкую руку, погладила Таню по голове.

– Я хотела, чтобы об этом сказала сама Якимова. – Она попыталась из-под низу, вкрадчиво заглянуть в глаза девочке. – Мы ведь обойдемся без подсказки, правда?..

Таня молчала.

– Садись.

Новая учителка двинулась между рядами парт. Шаги ее черных шнурованных ботинок на резиновой подошве были неслышны, бесплотны, и только половицы недавно выкрашенного пола щенячьи повизгивали.

– Раскройте тетради… Пишите: «Контрольная работа… двадцать четвертое октября… тысяча девятьсот тридцать седьмого года…»

Я выскочил из класса, едва прозвенел звонок.

Тогда уже наступил век электричества, но электрических звонков в школе – во всяком случае, в нашей школе – еще не было, а был медный колокол, которым давала звонки школьная сторожиха. В положенное время, по часам, она брала этот колокол и трезвонила им на всю школу: с урока, либо на урок, либо вообще конец урокам.

Я так стремительно выскочил из класса и так прытко спустился по лестнице, что, когда уже был внизу, у раздевалки, сторожиха еще не отзвонила свое и в руке у нее все еще трясся, мотал языком старый гимназический колокол.

Мне нужно было дождаться Татьяну.

Я как-то не решился подойти к ней прямо в классе после урока, поскольку и так доставало во дворе и в школе досужих разговоров про «жениха и невесту» – про меня и про нее. Еще не хватало, чтобы после всего происшедшего, после всего, что стряслось, ей еще клеили «жениха». Ей и без того хватало радостей. Сполна.

Я с независимым и праздным видом прохаживался близ школьной калитки – уже по ту сторону калитки, – будто я вообще нынче не был в школе, будто мне сегодня недосуг было посещать школу, будто у меня справка от врача, что я заразный.

Мимо меня, класс за классом, выкатывались на улицу школяры.

Шли козявочки-первоклашечки, такие маленькие и глупые, что даже жалко: ну какое с них учение? Им бы в куклы играть, в кубики. А вот идут, бедолаги, при портфелях, с чернильницами в торбочках.

Шли мальчишки из шестого и девчонки из шестого: все уже вымахавшие свой положенный взрослый рост – в длину, но в ширину еще не достигшие никакого соответствия, все, как один, голенастые, тощие, нескладные; рукава у них у всех по локоть, штаны у всех чуть пониже колен, а пальтишки у всех до пупа, зато башмаки на ногах – скороходы, бахилы, с крайней полки обувного магазина, где все для великанов, носи на здоровье.

Шли десятиклассники, выпускники, забота и гордость учительской. Девочки-барышни, и таким не ровен час по незнанию подступишься на улице с «тетей» – только фыркнет в ответ… А парни – те еще неуклюжи, развинченны, вроде бы уже и усаты, вроде бы уже и басят, но басы эти то и дело сбиваются на петушиный фальцет.

Вот и наши. Нестерук. Рогачева. Терещенко Эн. Терещенко Пэ. Сергеева. Телицын.

Таня.

Я пошел рядом с ней, беззаботно размахивая портфелем, который у меня, как и положено, болтался на бечевке. Я пошел вместе с ней, так как всем известно, что мы живем в одном доме и нам по пути.

Я сказал ей:

– Ты знаешь? Из зоопарка смылся удав. Схватил какую-то гражданку и залез с ней на дерево. Когда пожарные с милицией пробуют достать – он сжимает кольца и душит ее. Ничего не могут поделать. А стрелять нельзя: боятся попасть в гражданку… Может, это и враки, но все утверждают. Давай так: пообедаем, сядем на трамвай…

Пронзительный свист хлестнул по ушам.

Я на расстоянии ощутил, как вздрогнула Татьяна. И не успел сообразить, что к чему, как она уже метнулась за угол дома, мимо которого мы шли, хотя ей сворачивать было ни к чему: нам ведь прямо и прямо…

Но ее уже не было рядом. Я обернулся.

Сзади, шагах в пятидесяти, топали вразвалочку Терещенко Эн, Терещенко Пэ и Славка Телицын.

Я сразу же понял, что Славка.

– Ты зачем? – спросил я его, когда они подошли.

– Да так просто. – Тон его был дружелюбным. Дружелюбно-издевательским. – Тренирую легкие.

Славка Телицын был на голову выше меня. И крупнее. Он уже ростом и статью догнал своего папашу, которого я видел однажды. И папаша подарил ему со своего плеча бежевую шерстяную гимнастерку, на левом рукаве которой осталось темное невыгоревшее пятнышко от споротой ведомственной эмблемы.

Еще папаша ему подарил широкий комсоставский ремень с пряжкой. Мировой ремень. Все завидовали. Я тоже.

Я никогда не дрался с Телицыным. И сейчас не собирался драться. Но нам необходимо было кое-что выяснить. И на всякий случай, чтобы не беседовать у всех на виду, мы – Славка, я и оба Терещенки, – не сговариваясь, отошли в ближайшую подворотню, благо подворотня оказалась рядом.

– Понимаешь, – сказал я Славке, – это подлость. Ее нельзя обижать. Ей ведь и так плохо…

– Вот и хорошо, что плохо, – с непреклонной убежденностью ответил Телицын. – Отец сказал, что мы их всех подчистую выведем – до пятого колена…

– Кого их? – удивился я.

– Врагов.

– Какой же она… враг?

Я улыбнулся – настолько позабавила меня напускная Славкина суровость.

А кроме того, мне не хотелось драться. Я хотел по-хорошему. Чтобы он понял.

Но, кажется, моя улыбка лишь обозлила Славку. Он побагровел, напряглись челюсти.

– Ее отец – враг народа!

Я покачал головой.

– Нет. Не может быть. Вот увидишь, разберутся и выпустят… Я его знаю.

– Знаешь? – Телицын, не скрывая торжества, оглянулся на своих приятелей, Эн и Пэ. – Конечно, знаешь! Вы все друг друга знаете… Где, например, этот твой… – Славкина губа брезгливо выпятилась. – Ну… матери твоей муж… Где?

– Он уехал учиться.

– У-чить-ся? – Телицын захохотал. – Он, должно быть, вместе с Танькиным папашей припухает. В одном месте. Отец говорил…

Не знаю, что там еще говорил его отец.

И я больше ничего не говорил.

Я ударил по этой морде – наотмашь, звонко, не раздумывая, ненавидя.

Но, как всегда, когда бьешь ненавидя, когда бьешь необдуманно, когда слишком размахнешься, когда чересчур много звона, удар получился несильным.

Славка даже не пошатнулся.

Он лишь отступил на шаг. Бросил наземь желтокожую полевую сумку – тоже, поди, отцовский подарок – и медленно, ощупью, не сводя с меня сузившихся зрачков, начал расстегивать пряжку ремня.

Я успел подумать, что зря некоторые отцы делают такие опрометчивые подарки своим сыновьям. Ведь если бы, скажем, телицынский отец мог хотя бы предположить, для каких таких целей станет использовать этот щедрый подарок его кровный сын, то он, безусловно, погодил бы с этим подарком. Ведь не стал бы он сам вот так – медленно, сузив зрачки, зная, что собирается делать, – расстегивать комсоставский ремень со звездой.

А сын его Славка между тем сложил этот ремень вдвое и, набычась, шагнул ко мне.

– Ладно вам! – зароптал где-то справа, за моей спиной, Терещенко Пэ.

– Кончайте… – не на шутку встревожась, глухо бормотнул где-то слева Терещенко Эн. Латунная пряжка взвилась в воздух.

Я слышал, как Ма пришла с работы, как она отпирала дверь, как снимала в передней боты и как она меня окликнула:

– Санька, а что я тебе купила… Санька!

Интересно, что там она мне купила? У нее сегодня была получка. Наверное, какую-нибудь шоколадку за полтинник. Или книжку за гривенник. Чего еще? Спасибо и за то. Ведь с нашей нынешней получки не разгуляешься.

Но я не откликнулся на этот зов. Промолчал. Я тянул время, стараясь отдалить момент приятного свидания.

Я сидел в умывалке, примостившись на краю ванны. Из крана шепелявой струйкой текла вода, дробилась об эмалированное днище, но я все же слышал, как Ма бегала по квартире из комнаты в комнату, а потом на кухню и обратно, разыскивая меня.

– Санька!

Но я не откликался, хотя знал, что она тоже услышит дребезжание и плеск воды и этой встречи все равно не избежать.

– Саня…

Дверь ванной открылась, она заглянула, вошла. Разутая, в одних чулках, а в руке сумка: не терпится, значит, показать покупку.

Ну, я, право же, не знаю, что она увидела, что ей бросилось в глаза, на что она в первую очередь обратила внимание и как ей показалась эта картина: голова моя и лицо были иссечены досиня, так, что не осталось живого места, левая бровь вздулась, губа лопнула, на голой шее, на ключицах теснились ссадины и царапины. Все это было синее. Красное-то я уж все отмыл, а синее осталось. На мне.

А вот на моей одежке – на рубахе, на майке, на всем прочем, что висело сейчас на борту ванны, – там этого красного было предостаточно, все замарано, забрызгано красными соплями, все запятналось, покуда я плелся домой.

Вот примерно что она увидела и какая ей предстала картина, когда она заглянула в ванную.

– Санька… – вымолвила Ма. – Ты где это так? Я махнул рукой неопределенно: там, дескать. Какая разница где?

– Дрался?

Я пожал синим плечом и ничего не ответил. Мне самому не было ясно: дрался ли я? Вряд ли это называется драться…

– С кем?

Но я снова ничего не ответил.

Потому что эти вопросы меня меньше всего занимали – где, что и с кем.

У меня у самого были вопросы. Куда важнее.

Я поднял голову и посмотрел на нее одним глазом – другим-то я ничегошеньки не видел, он весь заплыл, и лишь какие-то тусклые искры отрывисто вспыхивали перед ним. Но я и одним глазом посмотрел на нее, как надо: требовательно, в упор, заранее не допуская отговорок.

– Мама… Где Ганс?

Я следил: отведет ли она взгляд.

И она отвела его.

Но как-то так, что я сразу успокоился. Она его отвела не испуганно, не смущенно. Она его даже не отвела, а просто перевела на мою рубашку, заляпанную кровью, бездыханно повисшую на краю ванны; на мои плечи, исполосованные вдоль и поперек; на мою стриженую голову, вспухшую темными буграми.

Но ей был задан вопрос. И я ждал ответа.

А вместо этого она нагнулась к своей сумке и стала доставать оттуда что-то завернутое в магазинную обертку.

– Смотри, Санька, что я тебе купила.

Признаться, меня не очень-то интересовала покупка, этот подарок с получки, ведь у нас был серьезный разговор.

Но когда она развернула сверток, я моментально забыл обо всем. И про наш разговор. И про жжение замытых ссадин. И про свои непустячные обиды.

Да, это был подарок!

Суконная шапочка о двух торчащих вверх уголках – спереди и сзади. По шву она оторочена кантом. И густая шелковая кисточка свисает на витом шнурке. Испанская шапочка. Боевой убор республиканцев. Заветная мечта всех мальчишек и девчонок той поры.

Я схватил эту шапочку и метнулся к зеркалу, висевшему над умывальником. Ладонью отер с зеркала пот. И как положено – лихо, чуть набекрень, на правое ухо – надел эту шапочку на голову.

Конечно же мой вид в зеркале был далеко не блестящ. Лицо мое походило на палитру художника, который писал картину голубыми, синими и фиолетовыми красками – скажем, морской пейзаж. И было оно, мое лицо, таким же скособоченным, как палитра. Ужас что за лицо!

Но я сумел исключить из этого вида все, что сейчас не заслуживало внимания, все, что портило впечатление, я как бы отмел все, что мешало мне видеть главное.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю