355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Рекемчук » Избранные произведения в двух томах. Том 1 » Текст книги (страница 29)
Избранные произведения в двух томах. Том 1
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 14:30

Текст книги "Избранные произведения в двух томах. Том 1"


Автор книги: Александр Рекемчук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 33 страниц)

– А куда? – поинтересовался я.

– К народу, к массам. Недалеко. Сорок два километра. В двенадцать будешь дома… Нет возражений?

– Лично у меня нет, – сказал я. – Только вам нужно с директором договориться, с Владимиром Константиновичем. Если разрешит – пожалуйста.

Он остановился, полез за пазуху, достал оттуда новую сигару, отгрыз конец, выплюнул, раскурил от зажигалки, сощурился.

– М-да… – сказал Виктор Викторович с нескрываемым сожалением. – А я предполагал, что имею дело со взрослым человеком.

– Где уж нам? – вздохнул я. – Мы еще маленькие. Дурачки мы.

– Теперь вижу.

Я круто повернулся и зашагал прочь.

– Женя! Погоди.

Он догнал меня, озабоченно дыша.

– Ну, зачем же… зачем же так? Давай поговорим серьезно. Я хочу, чтобы ты понял…

Чтобы я понял? А я и так уже все понял. Давно понял. С первого взгляда. И с первого его слова.

Я сразу же понял, что этот Виктор Викторович – жулик. Хотя он и был в моднючей шляпе, хотя он и дымил заграничной сигарой. Подумаешь! Всяк знает, что у нас эти дорогие сигары не шибко дороги и любой пижон может курить тот же сорт сигар, который раскуривает Форд или какой-нибудь там Роллс-Ройс.

Словом, я тотчас понял, что передо мной – жулик. Из тех, про которых пишут фельетоны в газетах. И я не ошибся. Ровно через год этот Виктор Викторович угодил в фельетон, а потом в тюрьму. Хорошо, что к тому времени я перестал с ним знаться. Лучше бы я с ним вообще никогда не знался. Но пока мы стояли с ним в тихом переулке близ Пресни и вели разговор лицом к лицу.

– Давай поговорим серьезно, – повторил Виктор Викторович. – Я хочу, чтобы ты понял. Ну, скажи, почему везде и всюду этот Лобертино?

– Робертино, – поправил я.

– Ну да, этот самый Лоретти. Куда ни плюнь. Почему? Откуда у нас это преклонение перед заграницей, а?

Я пожал плечами: не знаю, мол. И действительно – откуда?

– Что же у нас, в России, нету голосов? – продолжал возмущаться он. – Нету талантов? Нету своего Лобертино?

– Робертино, – поправил я, досадуя.

До чего малокультурный тип. Слова не может выговорить. А ведь в шляпе, с сигарой. И хотя он, конечно же, явный жулик, но, наверное, имеет какое-то отношение к искусству. Хотя бы отдаленное, раз ведет со мной подобный разговор. Как это ни грустно, но среди людей, имеющих отношение к искусству, попадаются иногда очень малокультурные люди. Свое-то прямое дело человек знает – играть на скрипке, на трубе, и ведь неплохо играет, отлично даже, а вот после раскроет рот, скажет словцо – мать честна, прямо слушать стыдно, уши вянут. И вот сейчас мне было крайне досадно, что этот Виктор Викторович – такой малокультурный человек. «Лобертино…»

Мне это было тем более досадно, что в его словах был свой резон. То есть я был с ним отчасти согласен. И впрямь, откуда у нас преклонение перед заграницей? Робертино, Робертино, Робертино… Будто ничего другого и нет, кроме Робертино!

– Женя, – сказал Виктор Викторович, заметив, должно быть, что я раздумываю. – Ну что ты раздумываешь? Ведь ты будешь выступать не один. У нас – концертная бригада. Готовая программа. Но в программе должен быть гвоздь. И гвоздем будешь ты. Ты будешь гвоздем!

Нет, это и впрямь какая-то вопиющая несправедливость. Что ж у нас, в России, нету голосов? Нету талантов? Да в одном только нашем училище найдется немало голосов почище, чем у Робертино.

– Женя, – сказал Виктор Викторович, – ты будешь получать двадцать рублей за каждое выступление. Пока договоримся – десять концертов…

Нет, это уж наверняка в нашем училище найдется двадцать таких голосов, как у Робертино Лоретти. А всего у нас в училище двести человек.

– Значит, завтра, – сказал Виктор Викторович.

– Во сколько?

– В семнадцать ноль-ноль. Вон на том углу, видишь?

– Да.

– Подойдет микроавтобус.

Он деловито оглядел меня с ног до головы.

– Так, насчет костюма… ну, это мы подберем. А потом сам купишь. Теперь насчет репертуара. Надо бы что-нибудь дать из Лобертино…

– Робертино.

– Ну да, из Лоретти. Публика потребует… Ты знаешь?

Я, конечно же, знал все эти «Джамайки», всех этих дурацких «Попугаев». Знал каждую ноту и каждую интонацию. Я ведь говорил, что еще с детства умел схватывать на лету любую мелодию. А тем более теперь. Но как быть со словами?

– Слов не знаю.

– Это я предусмотрел, – кивнул Виктор Викторович. И достал из-за пазухи бумажки, исписанные от руки. – Держи.

Я скользнул взглядом по верхней бумажке.

– Разберешь?

– Но ведь это… итальянский?

– Итальянский, конечно. Самый итальянский. Какой же еще?

– Я не знаю итальянского. Мы учим немецкий.

– Почему?

Кто его знает, почему. Я и сам удивлялся, почему в нашем училище преподают немецкий язык. Ведь всем известно, что музыкантов следует обучать итальянскому. Должно быть, итальянского учителя трудно найти.

Виктор Викторович озадаченно повертел в руках листки. Наморщил лоб.

– Так ведь буквы одинаковые? Заграничные буквы? Какая разница…

«Заграничные буквы». Жуть что за тип!

– Ладно, – сказал я, забирая листки.

– В семнадцать ноль-ноль, – напомнил Виктор Викторович.

– Ладно.

«Значит, завтра», – сказал он. И до этого завтра, до семнадцати ноль-ноль, у меня оставались сутки с хвостиком. Еще было время подумать. Потерзаться сомнениями. Проявить сознательность. Все как следует взвесить… Представляю себе, как бы он там вертелся, на углу, дожидаючись меня, со своим микроавтобусом, со своей дурацкой сигарой. А я бы даже мог спрятаться за углом и хихикать в кулак. Можно бы и еще кого-нибудь позвать из наших – скажем, Гошку Вяземского, полюбоваться на эту картину. Ведь сдохнешь со смеху, а?..

Только ничего этого не было. Никакой картины. И никаких терзаний.

Вернее, так: мне просто неохота об этом рассказывать, про то, как меня грызла совесть. Как я целую ночь из-за этого не спал. Не хочу. Не желаю оправдываться. Потому что люди оправдываются вовсе не для того, чтобы их другие пожалели, а чтобы самих себя пожалеть: ах, я бедный, несчастный…

Нет, не буду. Тем более теперь, когда все и было, и быльем поросло.

А не спал я тогда всю ночь не из-за себя, а из-за нашего директора, Владимира Константиновича.

Дело в том, что незадолго до этого к нам в училище заявлялся милиционер – молодой щеголеватый старшина. Они с Наместниковым сидели в кабинете часа, наверное, два. И больше никого там с ними не было. Однако тотчас всем сделалось известно, о чем шла речь.

О Кольке Бирюкове! Его милиция все-таки нашла в том прекрасном месте, куда он забрался. Но ему, на счастье, уже исполнилось шестнадцать лет. И теперь он был полноправным гражданином, которого нельзя просто так ухватить за шиворот и препроводить восвояси. Милиционер-то, собственно, и приходил к Владимиру Константиновичу лишь затем, чтобы поскорее отправили Колькины документы туда, где он теперь проживает, чтобы ему там выдали паспорт. (Ну, все в точности, как он мне сам описал, будто бы по плану – вот какой он молодец, Николай Иванович!)

Однако для подобного разговора не требуется двух часов – тут хватило бы и пяти минут. А они сидели целых два часа: старшина милиции и Владимир Константинович Наместников.

И, как я слыхал, беседа у них была не только насчет документов.

Вроде бы милиционер осторожно справился, как бы это так обеспечить, чтобы наши мальчишки больше никуда не сбегали и их не приходилось искать по всему Советскому Союзу. А директор ему на это сказал, что случай с учеником Бирюковым не правило, а исключение, результат душевной драмы, эксцесс. А милиционер вежливо спросил: нельзя ли, дескать, в дальнейшем предотвратить эти эксцессы и душевные драмы, нельзя ли предпринять какие-нибудь меры, чтобы у мальчиков не пропадали голоса? И тут наш Владимир Константинович очень расстроился, даже раскричался и заявил, что он, к сожалению, не господь-бог и не царь природы, а то бы давно навел соответствующий порядок.

Тем бы дело и кончилось, и, может быть, об этом разговоре никто ничего не узнал, кабы там не произошло дальнейшее. Этот щеголеватый старшина милиции, уже откланявшись, чуть замешкался и робко попросил Владимира Константиновича послушать его. То есть послушать, как он поет. У него вроде бы лирический тенор, и он участвует в милицейской самодеятельности, и ему бы хотелось знать, что скажет профессор насчет его голосовых данных?..

Вот уж это было в точности известно всем – не по слухам. Все слышали своими ушами, как старшина пел в директорском кабинете ариозо Ленского.

И все видели, как он уходил: сияющий от радости.

А Владимир Константинович Наместников сразу же после этого визита слег. У него и прежде было неладно с печенью, а теперь болезнь обострилась. И он после разговора с милицейским старшиной пролежал в больнице полтора месяца.

Вот из-за чего я не спал тогда целую ночь. Я думал о Владимире Константиновиче. То есть я думал о том, что сказал бы Владимир Константинович насчет этого типа, Виктора Викторовича. Что сказал бы наш старый директор, кабы ему сделалось известно насчет встречи, назначенной завтра в семнадцать ноль-ноль на углу…

Вот из-за этого я всю ночь ворочался с боку на бок и не мог заснуть.

Но утром я встал как ни в чем не бывало. Голова моя была свежа и легка. Очень легкая такая, будто совсем пустая голова.

3

Я был «гвоздем». И потому меня, как водится, приберегли на самый конец.

Так что я имел удовольствие, стоя за сценой, наблюдать всю программу. «Большую концертную программу известных московских артистов», как было написано на фанерном щите, встретившем нас у порога совхозного клуба.

Клуб этот был маленький, зал маленький, сцена маленькая. Но совхоз, по всей вероятности, был большой: потому что в этот маленький зал набилась уйма народу. И мужчины тут, и женщины. И стар, и млад. Всех потянуло на эту большую концертную программу. Должно быть, сюда, в этот совхоз, давно не приезжали известные московские артисты. И наш шеф Виктор Викторович хорошо знал, куда везти свою «левую» бригаду. Здесь, в этом клубе, по всей вероятности, давно не было никаких концертов – ни «левых», ни «правых». Я об этом сразу догадался по тому, как сочувственно и радушно встречала публика каждый номер.

А их было не слишком много.

Когда ровно в семнадцать ноль-ноль к условленному месту близ Пресни подкатил микроавтобус и я туда залез, сказал «здрасьте», сел, осмотрелся кругом и заметил, что в этом микроавтобусе всего-то, считая меня и шофера, сидит восемь человек, я еще тогда, по дороге, задумался: а хватит ли этих сил на целый концерт? Прочитав же у входа афишу насчет большой концертной программы, я и вовсе смутился: семеро, не считая шофера – он-то не в счет…

Но, как выяснилось, я недооценил возможностей нашей великолепной семерки.

Взять хотя бы Виктора Викторовича.

Я ведь сначала думал, что он – всего лишь проныра и жулик, устраивающий «левые» концерты и получающий с них свой скромный процент. А оказалось, что он артист. Что он конферансье. Он первым вышел на сцену и стал рассказывать публике разные смешные анекдоты, которые лично я слыхал еще в третьем классе, а позднее читал в «Крокодиле». И может быть, людям, сидевшим в зале, эти анекдоты – про полотеров и милиционеров, кассиров и продавцов, про Аденауэра, про Эйзенхауэра – были тоже известны, они ведь наверняка учились в школе, заглядывали в журналы.

Однако Виктор Викторович смело вводил в эти забавные и общеизвестные истории самого себя, свою собственную личность. Либо приплетал своих близких знакомых. «Как-то я…» – говорил он. «Один мой приятель…» – рассказывал он. И в тоне его была такая подкупающая искренность, что никто не смел в этом усомниться. Всем – даже мне – казалось совершенно естественным, что именно он, Виктор Викторович, а не кто другой, общался с полотерами и продавцами, знался с кассирами и милицией, а его близкие приятели запросто якшались с Эйзенхауэром…

Зал весело смеялся, а Виктор Викторович объявлял очередной номер.

Очередным номером была акробатическая пара. Он и она.

И я должен сказать, что это был очень оригинальный номер. Во всяком случае, ни до, ни после я не встречал такой акробатической пары.

Еще за сценой, перед выходом, когда они облачились в трико – она в белое с блестками трико, а он в черное с блестками, – я страшно удивился, я просто обалдел, представив себе дальнейшее. Дело в том, что она была молодой и рослой белокурой девицей, плечистой, с могучими ногами. А он – он был на целую голову ниже ее, тщедушный, костлявый, хотя и жилистый, но – что факт, то факт – довольно-таки пожилой мужчина. Вблизи было отчетливо видно, что голова его седа и волосы выкрашены черной краской – под цвет трико (а у нее – белой краской, тоже под цвет).

И я никак не мог себе представить, как же это он сумеет, такой тщедушный, оторвать от полу хотя бы на сантиметр такую здоровущую девицу?

Но в том-то и заключалась оригинальность номера.

Не успели они выбежать на сцену, как она – именно она, эта девица! – одним махом вскинула партнера себе на плечи.

Публика замерла.

Тогда, чуть поднатужась, она – именно она, эта девица! – выбросила его в стойку.

Зал ахнул.

И тогда он оперся рукой о ее макушку, освободил другую руку и медленно развел ноги в стороны…

Зал разразился аплодисментами.

А дальше пошло уже совсем невообразимое. Чтό она с ним делала, эта богатырская девица, со своим партнером! Она бросала его – и ловила на лету. Она крутила его колесом. Она вила из него веревки. Она завязывала его узлом. Она его складывала лягушкой, а потом превращала в ласточку…

И по мере того, как на сцепе творились эти чудеса, в зале нарастала овация.

Признаться, в этот момент мной овладела некоторая неуверенность. Я уже засомневался: а выпадет ли на мою долю такой же успех? Смогу ли я превзойти эту пару? Точно ли я окажусь «гвоздем»?

Но следующие номера, включая трепотню Виктора Викторовича, меня приободрили – они были довольно тусклыми.

Соло на ксилофоне. А затем фокусы. Собственно, на них можно бы и не останавливаться – ну, обычная эстрада, кто ее не видал, не слыхал! – кабы не два обстоятельства, которые я все же считаю нужным отметить.

Что касается соло на ксилофоне, то это было соло как соло: вышел человек в черном костюме, взял свои молоточки и сыграл попурри из Штрауса. Сыграл, поклонился и ушел. Вроде бы ничего особенного.

А между тем, он, этот ксилофонист в черном костюме, был вдребезги пьян.

Еще покуда мы ехали в микроавтобусе, я заметил, что время от времени он достает из кармана плоскую флягу, отхлебывает из нее глоток, страдальчески морщится, потом удовлетворенно обмякает и сует флягу обратно в карман. Да и тут, за сценой, он поминутно прикладывался к этой фляге. И уже глаза его совершенно осоловели. И уже он мычал себе под нос что-то невразумительное…

Я хотел было даже подсказать Виктору Викторовичу, чтобы этого ксилофониста не выпускали. Поскольку он вдребезги пьян и может, чего доброго, осрамиться на публике, сорвать концерт. Но вместе с тем я рассудил, что Виктор Викторович, по всей вероятности, знает этого музыканта лучше меня, и что эту флягу он тоже заприметил, и, стало быть, мне незачем соваться с подсказками. И оказалось, что я рассудил правильно.

Потому что, как только объявили соло на ксилофоне, этот человек в черном костюме вдруг строго выпрямился, весь подобрался, твердыми шагами вышел на сцену, взял свои молоточки и без единой запинки, уверенно, даже виртуозно сыграл попурри из Штрауса. Затем положил молоточки, поклонился и ушел.

И я еще раз понял, как много значит в нашем деле артистическая выучка, профессионализм.

Что же касается фокусника, то он был трезвый.

На глазах всей публики он проделал свои загадочные фокусы, и даже мне, стоящему за сценой, то есть немного сзади и сбоку, – даже мне не удалось заметить, каким способом он их проделывает, выведать секрет. Ведь что там ни говори, а зрителей привлекают не сами фокусы, а надежда разоблачить махинацию, схватить фокусника за руку: ага, мол, попался!..

Но фокусник работал чисто.

Он рвал газету в клочья, комкал ее, скатывал шариком, а потом осторожненько так расправлял – и газета оказывалась целой. Он извлекал из своего пустого цилиндра носовые платки, вороха разноцветных лент, букеты цветов, а напоследок вытащил оттуда живую квохчущую курицу – и я не только проглядел, как же она попала в пустой цилиндр, но еще поразился тому, что не заметил этой горластой курицы, когда мы ехали сюда на микроавтобусе. Вроде никакой курицы не было. Чудеса.

Однако самым захватывающим был фокус с деньгами. Это когда он, фокусник, оттянул манжету, поднял руку и стал шевелить пальцами. Шевельнет – и появляется красная десятка. Он ее прячет в карман. Еще раз шевельнет пальцем – десятка. Еще раз – и снова десятка. Десятка за десяткой. И он их одну за другой складывает себе в карман. А сам при этом улыбается. Десятка, десятка, десятка…

Не знаю, может быть, этот фокус с деньгами был и не самым сложным, может быть, вытащить курицу из пустого цилиндра гораздо труднее. Но я заметил – и по себе заметил, и по притихшему залу, – что наибольшее впечатление произвели эти красные десятки, которые он с непостижимой легкостью добывал из ничего, из воздуха: едва шевельнет пальцами – и нá тебе, десятка!

Справедливости ради нужно упомянуть и об Асечке, последней из нашей семерки. Асечка была пианисткой. На протяжении всей концертной программы она так и не вставала с табуретки, так и не отходила от обшарпанного клубного пианино. Она исполнила бравурный марш, когда впервые раздвинулся занавес. Она сопровождала музыкой акробатическую пару, сопровождала фокусника с его курицей, а теперь ей предстояло аккомпанировать мне. Эта Асечка была старушенцией лет под сто, но все ее называли Асечкой. Я так и не смог выяснить настоящего ее имени-отчества и, разговаривая с ней, избегал прямых обращений. Еще до концерта, при задернутом занавесе, мы с Асечкой наскоро отрепетировали номер: я вполсилы, фальцетиком напел свои песни, а она тут же с ходу приноровила аккомпанемент, и теперь мы могли быть уверены друг в друге. Я сразу же понял, что Асечка не подведет.

Виктор Викторович вышел на сцену, рассказал очередную байку, насмешил публику, а потом, выпятив грудь, напыжась, провозгласил:

– Выступает Женя Прохоров! Наш советский… Л-ло-бертино Л-лоретти!

Вот уж срамота.

Однако в зале, должно быть, не расслышали этой постыдной оговорки или пренебрегли ею, обрадованные самим известием: что есть, оказывается, на свете и другой Робертино – притом наш собственный, советский – и они его сейчас увидят и услышат.

Что ж, смотрите. Слушайте. Вот он я – Женя Прохоров.

 
Суль маре люччика
Лястро дарге-енто…
 

Каково?

Меня не очень беспокоило, что я плохо спою. Я знал, что спою хорошо. Не привыкать. Меня другое тревожило. Весь минувший вечер я бубнил наизусть слова этих неаполитанских, этих итальянских песен. Заучивал слова, которые не понимал, а лишь угадывал, что они могут значить. Да и какая разница, что они значат? Лишь бы правильно их выговорить, лишь бы не уподобиться Виктору Викторовичу с его дурацким «Лобертино». Но в том-то и заключалась тревога: а верно ли я их выговариваю? Ведь слова эти были итальянские, а читал я их по-немецки, а выговаривал их по-русски. Черт его знает, может, и там имелись какие-то свои секреты, которые имеются и в русском языке, и в немецком: пишется так, а выговаривается эдак. Ведь вот, например, в английском языке, как я слышал (от Майки слышал, она учила в школе английский), – там, например, пишется «Манчестер», а читается «Ливерпуль». Так мог ли я быть уверенным в том, что правильно выдаю все эти «лястро» и «даргенто»?

Однако меня несколько утешало предположение, что в зале, перед которым я сейчас пел, наверное, тоже не все без исключения владели итальянским языком и могли заметить некоторые погрешности в моем произношении.

И еще меня утешало сознание того, что, как бы то ни было, а уж два слова я произношу правильно – два самых главных слова в этой песне, два ликующих слова:

 
Санта Лючия,
Санта-а-а Лючи-ия!..
 

Виктор Викторович угадал. Все-таки «гвоздем» оказался я. Ни акробатической паре, ни фокуснику, никому так не хлопали, как хлопали мне – без конца. Сначала обычно, а потом, когда уже поотбивали ладони, стали хлопать, как теперь хлопают – вразбивку, дружно настойчиво: е-ще, е-ще, е-ще… Давай еще!

А что еще? Мы с Асечкой успели согласовать всего лишь три песни. Другие же, которые я знал, Асечка не знала. А те, которые, может быть, знала Асечка, не знал я. А зал требовал – еще!

И приходилось снова и снова, бессчетно повторять одно и то же:

 
О дольче Наполи,
О суоль беато…
 

И опять, и опять: «Санта Лючия! Санта Лючия!»

И еще раз, еще раз выходя на сцену раскланиваться, я перестал попрекать себя тем, что поддался уговорам Виктора Викторовича, нарушил дисциплину, тайком поехал в этот совхозный клуб.

Лучше бы, конечно, не тайком. Лучше бы, конечно, без Виктора Викторовича.

А кто виноват, что сюда ездят лишь тайком и только с Виктором Викторовичем – к этим хорошим, и добрым, и гостеприимным людям, в этот совхоз, не столь уж далекий от Москвы…

Всего сорок два километра. Но мы возвращались ночью. И путь этот казался бесконечным.

Я устроился на заднем сиденье микроавтобуса, забился в уголок. Я очень устал. И помимо воли вздремывал. Потом просыпался. Снова засыпал. А мы все ехали…

Я просыпался и видел летящую навстречу полосу бетонки, освещенную дальним светом фар. По обе стороны дороги клонились черные разлапистые сосны.

Я засыпал, я просыпался. Летела навстречу бетонка. Клонились черные сосны.

Я засыпал. Я просыпался.

Я уж в точности не помню: то ли это была первая моя поездка, то ли вторая, то ли третья.

Всякий раз, просыпаясь, я видел одно и то же. Ночь. Бетонка. Сосны.

4

– И-и-и…

– Так. Хорошо. Следующий.

– И-и-и-и…

– Хорошо, Усачев. Можешь идти. Следующий.

Был понедельник. Тот самый день, когда, согласно неизменному, неумолимому порядку, все училище – класс за классом – водили на осмотр к врачу, к оториноларингологу, к горловику, вернее, к горловичке – к нашей Марии Леонтьевне.

– Алиев! Садись-ка, дружок.

– И-и-и…

– Так. Еще раз.

– И-и-и-и…

– Так-так. Любопытно.

– Фто? – все еще с марлей на языке, испуганно округлив черные глаза, спросил Маратик Алиев.

– Нет, пока ничего.

Мария Леонтьевна мельком, но значительно взглянула на директора училища, сидящего рядом.

– Можешь идти, Марат. Следующий.

– И-и-и…

– Хорошо. Следующий.

– Здравствуйте, Мария Леонтьевна.

– Здравствуй, Женя… Так. Ну-ка.

В лицо мне ударил ослепительный желтый свет, отраженный круглым зеркалом на ее лбу. Я ощутил в горле знакомый металлический холодок ларингоскопа.

– И-и-и…

– Еще раз.

– И-и-и-и…

– Еще.

– И-и…

– Так. Достаточно.

Звякнул отложенный инструмент. Мария Леонтьевна легким движением руки отвела зеркало.

– Ну вот, Женя. Теперь нам придется некоторое время помолчать. Поберечь связки. Такие связки стоит беречь. Ты понял?

Она спокойно и ласково смотрела на меня.

А я почувствовал, как внезапно пересох мой язык, пересохло горло. Зато – я это тоже ощутил – на лбу выступила испарина. Но я молчал.

– Владимир Константинович, – сказала она все так же спокойно и мягко, – Прохорову петь нельзя. У вас не предвидятся концерты?

– В ближайшее время нет. Мы готовим новую программу… Что ж, нельзя – стало быть, нельзя.

Он сосредоточенно протирал очки носовым платком. Кажется, его немного удручило это известие. Хотя, вероятно, он и догадывался, что рано или поздно такого известия не миновать. И все же оно удручило его… Вот почему он решительно воздел очки на переносицу и сурово изрек:

– Нельзя – значит, нельзя. Кстати, Женя, у тебя тройка по геометрии?

Я молчал. Я просто был не в силах выговорить ни слова. Я вдруг онемел.

– У тебя тройка по геометрии, – повторил Наместников. – Вот и приналяжешь, голубчик, на геометрию.

– Следующий.

Я все еще сидел в кресле. Я не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой.

– Ты напрасно так волнуешься, Женя, – наклонясь ко мне, тихо сказала Мария Леонтьевна. – Это совершенно естественно. Это возраст. Ты становишься взрослым. И должен вести себя как настоящий мужчина… Иди же. Следующий.

– И-и-и…

– Хорошо. Очень хорошо… Следующий.

– И-и-и-и…

Мы встретились, как было условлено, после уроков, в том же переулке.

– Дворец культуры металлургов! – сияя от удовольствия, сообщил он. – Только что отгрохали, Тысяча мест. А-кус-ти-ка!

– Виктор Викторович…

– Уже малюют афишу. Начало в девятнадцать ноль-ноль. Дотуда час езды. Значит, собираемся…

– Виктор Викторович…

– Что?.. Ох, чуть не позабыл: тебе тут еще причитается…

Он, улыбаясь, полез за пазуху.

– Виктор Викторович… Я не поеду.

– А? – Брови его поползли вверх. Рука, сунувшаяся было за пазуху, там и застыла, там и осталась. – Как это не поедешь?

– Я не смогу поехать.

– Что значит – не смогу? Там уже афиша висит. Билеты продают… Что за глупость?

– Это не глупость. Правда – я не могу.

– Но почему?

Ноздри его раздувались от возмущения.

Я опустил голову. Мне было неловко и стыдно. Я ведь понимал, что крепко его подвожу – этого Виктора Викторовича. Пускай он и малокультурный тип, и наверняка жулик, однако все же человек. Мотался, хлопотал, договаривался – и на тебе. Мне было очень стыдно, что я подвожу человека.

– Женя, в чем дело?

– Мне… нельзя петь.

– Как это – нельзя?

– Нельзя. Врач запретил. Но это пока, временно, – поспешил я заверить его.

– Ах, вот оно что?

Его рука, оттопыренная в локте, поднятая на уровень плеча, потому что он все еще держал пальцы за пазухой, ожила, задвигалась: он вытащил из-за пазухи сигару, щелкнул зажигалкой, пахнул сизым дымком.

– Ах, вот оно что… – задумчиво повторил Виктор Викторович.

– Да, – кивнул я. – Временно. Может быть, ненадолго. Бывает, что это совсем ненадолго.

– Значит, всё?

– Что – всё?

Я не понял его вопроса. Этого странного вопроса: «Значит, всё?»

– Что – всё?

– Значит, всё, – повторил он.

Однако на сей раз вопроса не было. То есть в его интонации не слышалось никакого вопроса. Он вроде бы и о чем даже не спрашивал. Он просто сказал; «Значит, всё».

– Что – всё?.. – удивленно спросил я.

Я, ну, ей-богу же, ничего не понимал. Какой-то совершенно непонятный и дурацкий разговор шел у нас с этим типом.

– Да, Женя. Всё.

Он сказал это, глядя на меня с откровенной жалостью. С откровенной жестокостью.

И только тут до меня дошло, о чем он говорил. Что он имел в виду. Лишь сейчас я догадался, какой смысл вкладывал он в это «всё».

Я закричал:

– Нет!

Мы стояли с ним на улице. Точней – не на улице, а в переулке, что за комиссионным магазином, близ Пресни. Это был довольно тихий переулок. Не то что сама кипящая, звонящая, дудящая, свистящая, шаркающая, грохочущая Пресня. Нет, это был тихий и малолюдный переулок. Но, конечно же, он был не совсем безлюден: мимо нас шла какая-то бабушка с кошелкой, а ей навстречу шли две маленькие девочки – в зоопарк шли, наверное; чуть поодаль стояла «Волга» с открытым капотом, и под этим капотом, согнувшись, копошился шофер; дорогу от дома к дому не спеша пересекала рыжая кошка…

В общем, тут было тихо.

И в этой тишине я закричал во весь голос:

– Не-е-ет!!!

В то мгновенье у меня будто помутилось в глазах, помрачилось в голове, но я все же заметил, как рыжая кошка опрометью бросилась в подворотню; как из-под капота «Волги» высунулась лохматая голова; как оглянулась бабушка с кошелкой, а две маленькие девочки, которые шли в зоопарк, вдруг рассмеялись…

Виктор Викторович недовольно и встревоженно огляделся по сторонам.

– Ну что ты, что ты? – забормотал он. – Ну зачем же, зачем же…

– Когда? – спросил я.

– Что – когда?

– Когда ехать?

Я стоял, сжимая кулаки с такой силой, что ногти впились в ладони.

– А ты… сможешь?

На лице его появились одновременно тень сомнения и свет надежды.

С каким наслаждением вот сейчас я ударил бы по этому лицу.

– Когда?

– Завтра. В половине шестого. Как обычно, здесь.

– Хорошо. Я буду, до свиданья.

– Женя, погоди. – Он стал опять суетливо шарить за пазухой. – Тут тебе еще…

Но я повернулся и зашагал не оборачиваясь.

– …наш советский Робертино Лоретти!

Наконец-то. Впервые он правильно выговорил это имя.

Хоть чему-то я его научил.

Забухало, заскрипело: это он опускал штангу микрофона, прилаживая к моему росту.

И теперь предстояло выполнить то, чему научил меня он.

Я вышел из-за кулис, улыбаясь простодушно и застенчиво, с деланным смущением моргая на лучи софитов, на встречные, пока еще жидкие аплодисменты. Я приблизился к микрофону, осмотрел его с одной стороны, с другой стороны, постучал пальцем по сеточке, недоуменно пожал плечами: мол, зачем это? – и, ухватив поперек железину, понес ее на край сцены – заберите, мол, нам такие штуки без надобности…

Этот фокус действовал безотказно.

По залу покатился одобрительный смех, и меня еще до того, как я начал петь, вознаградили рукоплесканиями. Половина успеха, таким образом, была в кармане. Мерси за науку, Виктор Викторович.

Я милостиво кивнул Асечке.

Этот зал в подмосковном городе металлургов действительно был великолепен. Просторный, высокий, облицованный деревянной рейкой, кажется еще пахнущей сосновым лесом. Ряды расходились полукругом, круто ниспадали к сцене, и, наверно, каждому, кто там сидел, было все хорошо видно, хорошо слышно.

И насчет акустики Виктор Викторович не ошибся.

Я сам чувствовал, как ясно звучит мой голос, как отчетлива любая интонация. Ни одно усилие не пропадало зря, ни одно тишайшее вибрато не оставалось неуслышанным.

И та же акустика сделала совершенно оглушительными аплодисменты, когда я вслед за «Лючией» и «Солнцем» выдал на полной страсти и честной слезе «Вернись в Сорренто».

Ряды бушевали.

Асечка украдкой, перелистывая ноты, сморкалась в платочек.

Виктор Викторович, околачивающийся меж кулис (я победно оглянулся на него), улыбался во весь рот.

Я же в эту минуту окончательно понял, что Мария Леонтьевна ошиблась. Хотя она и доктор, но ведь бывают, как я слышал, такие отдельные случаи, когда доктора ошибаются. И вот это был именно такой случай. Она ошиблась. Наверное, у меня еще не началась мутация. Или же – вот было бы здорово! – она уже состоялась, минула. Дело в том (об этом я тоже слышал), что бывают мгновенные мутации: сутки – и уже другой голос. Правда, у меня не появился другой голос, он у меня остался прежним, и это было загадочно. Но каких только чудес не бывает на свете! Во всяком случае, Мария Леонтьевна, безусловно, ошиблась. Я буду петь. Я пою.

Шуберт. «Аве Мария».

Ровно, сберегая дыхание, я начинаю это тягучее, смиренное, молитвенное «А-а-а…».

Все идет хорошо. Теперь – верха.

И на первой же верхней ноте произошел «кикс». Голос вдруг сам собой соскочил, нечаянно соскользнул, как соскальзывает, соскакивает с бильярдного шара нацеленный кий – там, кажется, это тоже называется «киксом»…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю