Текст книги "Парижские могикане. Том 2"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 52 страниц)
XXIX. STABAT PATER 5050
Стоял отец (лат.)
[Закрыть]
Башня Пангоэль – обломок разрушенного во время Вандейских войн феодального замка XIII века (судя по тому, что от него сохранилось, он представлял собой позднюю надстройку романского сооружения) – находилась в нескольких льё от Кемпера, на берегу той части океана, что зовется «диким морем». Расположенная на вершине остроконечной скалы, поросшей можжевельником и папоротником, она возвышалась над атлантическими волнами, словно орлиное гнездо, и напоминала впередсмотрящего, который караулит появление паруса на горизонте.
Со стороны, противоположной океану, – иными словами, с востока, вдоль кемперской дороги, взгляду открывался однообразный пейзаж, но именно в однообразии и заключалось его величие.
Представьте себе холмистую и совершенно безлюдную долину, вдоль которой тянется длинная аллея приморских сосен; она ведет к расположенному в овраге и потому скрытому от глаз селению: выдают его присутствие только завивающиеся колечки дыма, что устремляются ввысь, словно голубоватые призраки с растрепанными волосами.
Одинокая башня, которую мы попытались описать, была когда-то сюзереном деревни Пангоэль.
Все вместе походило на огромный собор: небо было сводом, сосновая аллея – колоннами, башня – алтарем, а голубоватый дымок, поднимавшийся к небу, – ладаном, воскуряемым под его портиком.
Дополнительную живописность этой картине придавал человек, неподвижно стоявший на вершине башни, опираясь о парапет; человека можно было бы принять за гранитную статую, если бы порывистый западный ветер не развевал его длинные седые волосы.
То был красивый, одетый в черное старик; он стоял спиной к морю, всматриваясь в длинную аллею; время от времени взгляд его затуманивался, и он вытирал платком слезы (это было единственное его движение) – слезы, то ли исторгнутые из сердца каким-то глубоким горем, то ли просто-напросто вызванные резким ветром, подобным тому, что хлестал по щекам часовых в «Гамлете» на площадке Эльсинорского замка.
Довольно будет одного слова, чтобы наши читатели догадались о причине слез, застилавших взор старика: этот старик был отец Коломбана, граф де Пангоэль.
Дело происходило примерно в середине февраля.
Тремя днями раньше он получил письмо Коломбана, из которого узнал о смерти своего единственного мальчика.
Отец ожидал, когда привезут тело сына.
Вот почему он неотрывно смотрел на сосновую аллею, которая вела в деревню Пангоэль: по этой аллее должны были привезти тело Коломбана.
Неподалеку от того места, где стоял граф, догорал костер.
Тот, кому довелось бы увидеть высокого старика, печального, застывшего в неподвижности, с развевавшимися по ветру волосами, со слезами на глазах, непременно сравнил бы его со старым греком из Аргоса, который десять лет простоял на террасе во дворце Агамемнона в ожидании минуты, когда на вершине горы зажгут огонь в знак взятия Трои.
Однако теперь на вершине башни стоял хозяин, а не слуга; впрочем, слуга вскоре появился тоже.
Это тоже был старик, седобородый, длинноволосый, в широкополой шляпе и национальном бретонском костюме, только черном, как и у хозяина.
Он принес охапку сосновых дров и собирался, по-видимому, подбросить их в костер. Слуга подошел к благородному старику, с минуту смотрел на него, потом опустился на одно колено, свалил дрова на каменный пол, бросил на хозяина пристальный взгляд, подложил в огонь несколько сучьев. Видя, что граф Пангоэль остался ко всему безучастен, словно статуя Страдания, старый слуга проговорил:
– Умоляю вас, хозяин: спуститесь хотя бы на час, а я подежурю вместо вас. Я развел в вашей комнате огонь пожарче и приготовил завтрак. Если вы отказываетесь поспать и намерены стоять на холоде, так наберитесь, по крайней мере, сил!
Граф не отвечал.
– Монсеньер! – продолжал настаивать старый слуга, подходя к хозяину. – Вот уж двое суток, как вы не отдыхали и за все это время не взяли в рот ни крошки, не говоря уж о том, что словно позабыли о холоде, а ведь сейчас не июнь!
На этот раз граф, кажется, заметил старого слугу и обратился к нему, не отвечая, впрочем, на его вопрос.
– Ты не слышишь стука колес на парижской дороге? – спросил он.
– Нет, добрейший мой господин, – отвечал старый слуга, – я слышу только рев волн да завывание западного ветра в соснах. Нехорошо стоять так с непокрытой головой на утреннем ветру. Умоляю вас, хозяин, войдите в дом!
Граф уронил голову на грудь, словно под тяжестью воспоминания.
– Помнишь нашего мальчика, Эрве? – продолжал он, находясь во власти все той же мрачной мысли. – Когда он появился на свет, когда его мать вручила мне свое дитя, словно то было видимое благословение Небес, ты уже к тому времени прожил у нас пять лет.
– Да, монсеньер, я помню! – отвечал старый Эрве сдавленным голосом.
– Однажды – мальчику было три года – он гулял на вершине башни, откуда мы любовались диким морем. Море в тот день разбушевалось. Женщина, которая вывела нашего сына на прогулку, была его бывшая кормилица, а впоследствии – гувернантка. Она привела мальчика наверх не для того, чтобы его развлечь, а в надежде увидеть издалека баркас своего мужа, рыбака. Графиня, повсюду искавшая своего сына, поднялась сюда и, увидев, что ветер яростно треплет белокурые детские волосы, заметила:
«Кормилица! Ты плохо смотришь за ребенком. Малыш простудится; не забывай, что ему всего три года!»
Однако кормилица, крепкая крестьянка, привыкшая в любую погоду чинить сети на берегу, возразила:
«А как же мой сын?! Ему всего четыре года, а он уже в море, вместе с отцом, потому что я ухаживаю за вашим сыном, госпожа графиня, а у меня нет служанки, и некому за ним присмотреть. Вы думаете, ему не холодно?»
И несчастная женщина снова стала высматривать в тумане баркас мужа.
Тогда ты обернулся и сказал:
«Жанна! Как вам не совестно сравнивать своего мальчика с сыном госпожи графини?! Вы простая крестьянка, а она – знатная дама».
А кормилица ответила:
«Все так, Эрве: госпожа графиня – знатная дама, а я крестьянка; но Жемми – такой же сын мне, как господин Коломбан – сын госпожи графини. Может, перед Богом и есть какая-нибудь разница в положении двух детей, но между сердцами двух матерей нет разницы».
– Видишь, Эрве, – продолжал старик, – сын кормилицы умер, и мой мертв! Значит, нет между ними разницы, раз оба смертны!.. Графиня ошибалась, а кормилица оказалась права: смерть их уравняла.
– Бедный хозяин! – пробормотал Эрве в ответ на печальные речи старого дворянина, которому беда преподала урок равенства.
– Спустя несколько лет, – продолжал несчастный отец, и в его памяти всплыли воспоминания, когда-то трогательные, а теперь горькие, навеянные тем местом, где он сейчас находился, – помнишь, мальчику тогда было лет десять и ты был здесь, ведь ты никогда с нами не расставался, славный мой Эрве! Несчастному мальчику захотелось пострелять, и ты дал ему свое ружье времен гражданских войн; оно было на полфута выше его.
Эрве вздохнул и поднял глаза к небу.
– Помнишь, Эрве, как он держал это огромное ружье в ручонках и умолял научить его стрелять? Но ты наотрез отказался. Он плакал, сердился, топал ногами, а ты в ответ на его гнев и слезы все повторял:
«Монсеньер! Дворянин должен учиться владеть только шпагой».
Но вместо шпаги он овладел пером; вместо того, чтобы послать его в Политехническую школу, я отправил его учиться на юридический факультет. Я не мог сделать из него офицера, потому что настали мирные времена, и решил воспитать из него гражданина. Война, возможно, пощадила бы его, как пощадила нас, а вот мир отнял его и убил!
– Не надо предаваться этим грустным воспоминаниям, достойнейший мой господин, – сказал Эрве.
– Грустные воспоминания! То, что напоминает мне о моем Коломбане, ты называешь грустными воспоминаниями! Напротив, поговорим о нем! А если не о нем, так о чем же мне еще говорить?.. Если я не буду о нем говорить, тишина изгложет меня, как ржавчина разъела старое ружье, которым он тогда играл.
– Раз так, говорите о нем, дорогой хозяин, говорите!
– Помнишь тот день, когда ему исполнилось двенадцать лет? Мы вдвоем вели его, исполненные веры и надежды, по этой сосновой аллее, усеянной розами, как теперь она засыпана снегом. Это был день его первого причастия, и внизу другие дети ждали его в деревенской часовне, потому что он должен был прочитать крестильные обеты. До чего величаво он выглядел, несмотря на небольшой рост! Он и сейчас стоит у меня перед глазами… И вот с правой стороны, напротив двадцать четвертого дерева – мы все их сочли! – подвернулся камешек, и мальчик споткнулся. Свеча выпала у него из рук и погасла. Он тогда заплакал, бедняжка! Кто мог сказать в те времена, что ему суждено и в жизни вот так споткнуться и угаснуть до срока, не дожив до двадцати четырех лет?!
– Хозяин! Хозяин! – вскричал Эрве, разражаясь слезами. – Вы рвете собственное сердце!
– Вскоре ему исполнилось пятнадцать лет, – продолжал граф де Пангоэль, с болезненным наслаждением перебирая мельчайшие подробности прошлого. – Однажды я рассказывал ему историю Милона Кротонского; помню, как он улыбнулся, услышав повесть о треснувшем дубе, который зажал обе руки непобедимому борцу. Мальчик оставил меня, вышел на улицу, и его взгляд упал на дерево, что было вдвое толще его самого. Это была ива. Коломбан прыгнул на дуплистый ствол и, изо всех сил упершись в него, как Милон, расколол дерево надвое, словно яблоко. Я незаметно за ним следил. Услышав, как затрещало дерево, я подумал было, что это хрустнули косточки у моего мальчика… Да-а, он был так же могуч, как его предок Коломбан Сильный. Но к чему эта сила, дорогой Эрве, и что сталось с его железными икрами и стальными руками? Смерть коснулась их и смела с лица земли так же легко, как ребенок разрывает паутинки, парящие в сентябре над убранными полями… Мертв! Мертв! Мой мальчик мертв!
Старый дворянин недаром гордился силой представителей своего рода: он и сам был ее живым примером в этой страшной схватке со страданием. А вот бедному Эрве силы изменили. Он вдруг пал перед хозяином на колени и вскричал:
– Боже! Как же ты наказываешь злых, если добрые получают такие удары?!
Граф де Пангоэль взглянул на старого слугу и раскрыл объятия.
– Обними меня, Эрве, – торжественно произнес он, – только так я могу тебя поблагодарить за твое сочувствие.
Эрве поднял голову; как расстроенный ребенок кидается на грудь к отцу, он бросился в объятия старого дворянина и некоторое время стоял так, тесно к нему прижавшись.
Обняв слугу, несчастный отец покачал головой и продолжал:
– До чего неблагодарны дети, дорогой Эрве! Отец лучшие свои годы тратит на их воспитание, на заботу о них, делает из них мужчин; за этой плотью от своей плоти и костью от своей кости он ухаживает, словно за хрупким растением; как садовник, он с замиранием сердца следит за тем, как набухают почки, развиваются листья, распускаются цветы. При виде этого свежего душистого цветка детства он радуется в надежде увидеть плоды юности… И вот однажды приходит письмо, запечатанное черным сургучом, в котором говорится: «Отец, у меня нет сил сносить жизнь, которую ты мне дал, и я умираю». Вот и живи после этого, если можешь!
– Бог дал, Бог и взял. Благословим Господа нашего, хозяин! – воскликнул старый слуга в религиозном экстазе, какой еще и сегодня можно наблюдать среди простого народа старой Бретани.
– Что ты мне говоришь о Боге? – надменно воскликнул несчастный отец. – Когда ферма твоего отца, когда все плоды в его погребе, когда все зерно в его амбарах, когда весь скот в его стойлах и конюшнях, наконец, когда все, что твой отец, девяностолетний старик, собрал за пятьдесят лет, сгорело полтора года тому назад из-за соломинки, думаешь, твой отец благословлял Бога, Эрве? Когда полгода назад «Марианна», входя в порт, разбилась о скалы прямо против верфей, где ее собирали, разбилась после долгого и тяжелого плавания в Индию и затонула вместе с грузом, восемнадцатью матросами и ста двадцатью пассажирами, думаешь, те, кого поглотила бездна, благословляли Бога? Когда полтора месяца назад Луара вышла из берегов, смывая и унося с собой целые города и селения, думаешь, те, кто взбирался на крыши, моля Господа о пощаде и милосердии, а потом падал в воду вместе с рушившимися стенами, благословляли Бога? Нет, Эрве, нет! Они, как и я…
– Молчите, хозяин! – вскричал Эрве. – Не кощунствуйте!
Но прежде чем старый слуга успел выговорить эти слова, граф де Пангоэль пал на колени и воскликнул:
– Всемилостивый Господь! Прости меня! Вон везут тело моего сына…
В конце длинной сосновой аллеи, со стороны деревни Пангоэль, где, как мы сказали, в небо поднимался дым от труб, по заснеженной дороге медленно продвигалась на фоне серого неба похоронная процессия; впереди шел монах в черно-белой шерстяной сутане, высоко подняв большой серебряный крест.
Позади него четыре человека несли гроб, а за гробом шло около пятидесяти мужчин с обнаженными головами и женщин с надвинутыми на глаза коричневыми капюшонами.
Старый дворянин произнес краткую молитву, потом поднялся.
– Что Бог ни делает, все к лучшему, – сказал он, обращаясь к слуге. – Эрве, пойдем встречать последнего отпрыска Пангоэлей, который возвращается в замок своих предков.
Он твердым шагом спустился по лестнице и вышел, по-прежнему с непокрытой головой, к парадному подъезду башни Пангоэлей, выходившему на сосновую аллею.
XXX. «DE PROFUNDIS» НА БЕРЕГУ МОРЯ
Когда граф де Пангоэль в сопровождении старого слуги появился на пороге башни, похоронная процессия уже миновала две трети аллеи и до слуха графа начали долетать самые высокие ноты скорбного псалма, который пел священник и подхватывали шедшие за гробом.
Едва заслышав это пение, Эрве упал на колени, граф же остался стоять; он едва слышно вторил Эрве: погребальный гимн словно замирал у него на губах.
Когда до башни оставалось не более двадцати пяти шагов, священник знаком приказал несшим гроб остановиться.
Остановились и крестьяне.
Похоронная процессия замерла, пение стихло.
Священник отделился от толпы и подошел к графу. Тот попытался сделать хотя бы несколько шагов навстречу, но не мог оторвать ноги от земли.
По бледности, заливавшей его лицо, Эрве понял, что творится с хозяином. Он двинулся было с намерением подать руку и помочь несчастному отцу сойти с места, к которому его будто пригвоздило горе, а в случае необходимости поддержать его. Но хозяин жестом приказал ему оставаться на месте.
Слуга, приподнявший было одно колено, вновь опустился на землю.
Тем временем священник преодолел расстояние, отделявшее его от крыльца. На пороге он увидел человека; взглянув на его побелевшее лицо, он понял, что это отец Коломбана.
– Сударь! – обратился он к старику. – Я сопровождал от самого Парижа тело виконта де Пангоэля, и теперь оно в замке предков.
– Да благословит Господь благочестивую руку, что привела сына к отцу! – отвечал старый дворянин, склоняя голову перед величием религии и смерти.
Священник подал знак.
Четверо несших гроб медленно двинулись вперед; два человека с козлами следовали за ними: они поставили козлы на землю, гроб был опущен на них, после чего все шестеро отступили назад и смешались с толпой провожавших.
Аббат Доминик – это был он, и наши читатели несомненно уже узнали его – снова подал знак: вся процессия приблизилась, и крестьяне встали на колени перед гробом, образовав полукруг.
Все участники этой печальной сцены словно сговорились избавить отца от страшного зрелища – гроба сына – и заслоняли его собой.
Стояли только граф и священник.
Граф, вначале не сводивший глаз с гроба, с трудом оторвался от скорбного зрелища и теперь оглядывал одного за другим всех участников процессии, но будто не узнавал тех, кого ожидал увидеть.
Наконец он обратился к аббату Доминику:
– Сударь! Я уже поблагодарил вас за то, что вы сделали для моего сына и меня, и еще раз вас благодарю. А почему с вами нет пангоэльского кюре?
– Я просил его сопровождать процессию, – отвечал Доминик, – но он отказался.
– Отказался?! – изумился граф. Монах поклонился.
– С каких это пор кюре деревни Пангоэль отказывается молиться за упокой души графов Пангоэлей?
– Виконт Коломбан де Пангоэль умер насильственной смертью, – пояснил аббат Доминик, – он покончил с собой.
– Да, святой отец, – подтвердил старый дворянин, – однако чем больше несчастный мальчик заблуждался, тем больше он нуждается в том, чтобы к нему призвали милосердие Божье. Он умер не по-христиански, но как честный человек, в чем я совершенно уверен.
– Я знаю это, господин граф.
– Откуда?
– Я был его другом, и перед смертью он пожелал, чтобы именно я исполнил то, что привело меня сюда.
– Значит, вы здесь только в качестве друга?
– Друга и священника, господин граф.
– Однако вы рискуете навлечь на себя неудовольствие ваших начальников?
– Я боюсь лишь Божьего гнева, господин граф.
– Тогда отведите этот гнев от моего сына, сударь, и попросите у Господа снисхождения к нему.
Священник поклонился и, повернувшись к гробу, затянул «De promndis clamavi ad te» таким уверенным и громким голосом, что его пение непременно должен был услышать Господь.
– «De profiindis clamavi ad te», – так же громко подхватила толпа.
– «De profundis clamavi ad te», – шептал граф де Пангоэль.
Окончив заупокойную молитву, все встали. Аббат Доминик подошел к старому дворянину.
– Господин граф! – сказал он. – Где прикажете похоронить вашего сына?
– Разве у моей семьи нет фамильного склепа на пангоэльском кладбище? – удивился граф.
– Кладбище закрыто, и сторож отказался отпереть ворота.
– С каких пор, – спросил старик, – пангоэльское кладбище закрыто для графов Пангоэлей?
– С тех пор как они отдали Богу душу раньше того срока, который наметил Бог, подаривший им жизнь, – как можно мягче отвечал аббат Доминик.
– Раз так, святой отец, соблаговолите следовать за мной, – твердо проговорил старый дворянин, гордо подняв голову; Эрве занял место за гробом.
Четверо – те, что несли гроб, – по знаку аббата Доминика вышли из толпы и взялись за свою ношу; траурная процессия во главе с графом де Пангоэлем и аббатом Домиником медленно двинулась в путь.
Они обогнули башню, прошли развалины старого замка, поднялись на гребень скалы и очутились на западном склоне берегового утеса лицом к лицу с ревущим, бушующим океаном.
Высоко вздымались темные валы; седые волосы старика развевались на ветру.
Никакое другое зрелище, как то, что открылось взглядам провожавших молодого человека в последний путь, не могло бы дать большего представления о Божьем могуществе и Божьем гневе. Однако неужели Господь в своем безграничном могуществе, в своем неутишимом гневе, что способны вздыбить морские волны и столкнуть в небе тучи – эти небесные колесницы, на которых несутся бури, – стал бы принимать во внимание ничтожные вопросы, обсуждаемые на соборе несколькими праздными кардиналами?
В это никак не мог поверить аббат Доминик, великодушный и мыслящий человек, при виде развернувшегося перед ним грандиозного зрелища.
Горькая усмешка мелькнула на его губах; он взглянул на гроб, в котором покоилось бездыханное и бесчувственное тело, и подумал, что с силой Божьего могущества может сравниться лишь горе отца.
Граф остановился против небольшого песчаного пригорка, поросшего папоротником и можжевельником.
– Я хочу, чтобы тело моего сына похоронили здесь, – сказал он.
Несшие гроб снова остановились, козлы снова были установлены, как недавно у входа в башню, и на них опустили гроб.
Старик огляделся по сторонам: он искал могильщика, но пангоэльский кюре запретил тому следовать за процессией.
– Эрве! – проговорил граф. – Принеси две лопаты. Несколько крестьян бросились было к замку.
Граф поднял руку.
– Пусть сходит Эрве! – непреклонным тоном приказал он.
Крестьяне послушно остановились; Эрве спустился так скоро, как ему позволяли его годы, и скрылся в старой потерне, зиявшей у еще уцелевшей стены.
Вскоре он снова появился с двумя лопатами в руках.
Крестьяне хотели было забрать их у старого слуги.
– Благодарю вас, дети мои, – возразил граф. – Это наше с Эрве дело.
Он взял лопату из рук старого слуги.
– Ну, дружище Эрве, – сказал он, – давай приготовим последнее ложе последнему из графов Пангоэлей.
Он стал копать могилу.
Эрве последовал его примеру.
Никто из присутствовавших не мог сдержать слез, глядя, как два старика с развевающимися на ветру седыми бородами и волосами роют могилу юноше, которого один из них произвел на свет, а другой баюкал на руках.
Доминик смотрел вдаль, туда, где бесконечное небо сливалось с таким же бесконечным океаном; он стоял скрестив на груди руки, молча, без слез, застыв точно в экстазе.
Красавец-монах в необычном одеянии своим видом словно дополнял живописную и драматическую сцену, в которой мудро отвел ему роль милосердный Господь.
Почва была рыхлая, и дело подвигалось быстро. Скоро яма глубиной около шести футов была готова.
У одного из несших гроб были при себе веревки; с их помощью гроб опустили в могилу.
Теперь очередь была за святой водой.
Доминик заметил в углублении одной из соседних скал лужицу воды, сиявшую, словно зеркало.
Он подошел к скале, произнес над этой водой слова освящения, отломил сосновую ветку, будто предназначенную для того, чтобы стать кропилом, обмакнул эту ветку в воду и, вернувшись к могиле, окропил гроб:
– Во имя Отца, Сына и Святого Духа благословляю тебя, брат мой, призываю на тебя благословение Всевышнего.
– Аминь! – отозвались присутствовавшие.
– Один Господь, знавший твое намерение, мог остановить твою руку и нарушить твою волю – он этого не пожелал. Прощение и благословение да снизойдет на тебя, брат мой!
– Аминь! – хором подхватила толпа. Монах продолжал:
– Я знал тебя на земле и могу сказать собравшимся здесь людям, твоим землякам, что они должны тобой гордиться: ты был истинным сыном Бретани, у тебя были все мужские качества, что дарует эта достойная мать своим сыновьям: благородство, сила, величие, красота. Ты исполнил роль, предначертанную тебе на этом свете, и хотя тебе еще не было двадцати трех лет, твоя жизнь была жертвоприношением, а твоя смерть – мученичеством. Благословляю тебя, брат мой, и молю Бога благословить тебя.
– Аминь! – вторили собравшиеся.
Доминик снова взмахнул сосновой веткой и передал ее графу де Пангоэлю.
Стоя на самом краю могилы, тот принял ветвь из рук монаха и обвел всех взглядом, в котором читались тоска, гордость и презрение. Сначала глухим, а потом все более звучным голосом он произнес:
– О мои предки! Вы, чьей щедрой кровью полита каждая песчинка этой земли во время титанических битв, что вы скажете об этом, о мои предки?.. Стоило ли принадлежать к племени завоевателей; стоило ли брать Иерусалим приступом вместе с Готфридом Бульонским, Константинополь – с Бодуэном, Дамьетту – с Людовиком Святым; стоило ли устилать вашими трупами пути, ведущие на Голгофу, если христианский священник отказал вашему последнему представителю в христианском погребении?! О мои предки! Вся Бретань осенена вашей добродетелью, словно тенью от огромного раскидистого дуба, и вот теперь вашему отпрыску отказано в клочке земли, которую вы защищали!.. О мои предки! До чего грустно, до чего жалко видеть, как моему благородному мальчику, единственному и горячо любимому сыну, отказывают в праве войти в усыпальницу его предков, когда Господь, может быть, более снисходительный, чем люди, не откажет ему в праве взойти на небеса!.. О мои предки! К вам я обращаюсь с мольбой! Решите сами, достоин ли последний из рода Пангоэлей покоиться вместе со всей семьей. Соберитесь на совет, величественные и светлые тени, в том мире, где вы живете, назовите друг друга по именам, начиная с Коломбана Сильного, погибшего на равнинах Пуатье в бою с сарацинами в семьсот тридцать втором году, до Коломбана Верного, который в тысяча семьсот девяносто третьем году сложил голову на эшафоте и умер со словами: «Слава Господу на небесах! Мир добрым людям на земле!» Соберитесь же и судите моего сына, вы, единственные судьи, которых я признаю! Судите того, для кого я только что вырыл могилу, кого я опустил в землю и чей гроб я сейчас окроплю небесной водой, припасенной Господом в этой выемке в скале! Я не судья ему, а отец и потому прощаю его и благословляю!
Он взмахнул сосновой веткой над могилой и хотел было передать ее Эрве, но силы несчастного отца иссякли; он смертельно побледнел, голос его осекся, из груди вырвался душераздирающий крик. Старик рухнул на песок, словно поверженный громом дуб.