Текст книги "Парижские могикане. Том 2"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 52 страниц)
XXXII. КАКУЮ УСЛУГУ САЛЬВАТОР ОКАЗАЛ ФАФИУ И О КАКОЙ УСЛУГЕ ОН ЕГО ПРОСИТ
Фафиу был наивен, до такой степени наивен, что доходил порой до последних границ глупости; зато у него было золотое сердце, и его искренне любили все товарищи, хотя он был всеобщим посмешищем, а иногда и козлом отпущения. Он был способен любить, в чем уже могли убедиться читатели, и умел быть признательным, в чем читателям еще предстоит убедиться.
Только что несчастные комедианты пережили суровую зиму: целый месяц валил снег, их засыпало, как лапландцев, и за этот месяц ежедневные сборы приносили не более десяти су; тогда Сальватор, употребив средства, неведомые даже тем, кого он спасал, пришел им на помощь; с тех пор самый признательный из всех, лучший, наивнейший из всей труппы человек каждый день заходил после встречи с Мюзеттой, жившей на углу площади Сент-Андре-дез-Ар, засвидетельствовать свое почтение Сальватору и спросить, чем он может быть ему полезен в своем нехитром ремесле.
Так прошло три месяца; каждый день от двенадцати до часу Сальватор (если он сидел на своем обычном месте) принимал Фафиу; это объясняет, почему появление Фафиу на рынке вызвало описанный нами эффект и как вышло, что Фафиу, привыкший к производимому им самим впечатлению, не обращал больше внимания на смех толпы; каждый день Фафиу неустанно предлагал своему благодетелю услуги, а тот неизменно отказывался их принять. Но это не охладило пыла Фафиу, он по-прежнему регулярно навещал Сальватора и справлялся, не нужна ли комиссионеру его помощь, – это вошло у верного Фафиу в привычку.
Железная улица, скажут нам, лежала у него на пути, когда он отправлялся с площади Сент-Андре-дез-Ар на бульвар Тампль. Но мы знаем Фафиу и беремся утверждать, что если бы Сальватору вздумалось переехать к заставе Трона, то честный и признательный Фафиу стал бы ходить с улицы Сент-Андре-дез-Ар на бульвар Тампль через заставу Трона. В таком случае, чем можно объяснить, спросят у нас читатели, что этот прямодушный и искренний человек мог лелеять в сердце надежду увидеть своими глазами, как королеву Таматаву сожрет бенгальский тигр или нумидийский лев, и все ради того, чтобы жениться на мадемуазель Мюзетте? Мы ответим только одно: любовь – это такая страсть, которая сводит с ума, ослепляет, ожесточает, а Фафиу был страстно влюблен и потому сошел с ума, ослеп, ожесточился, когда столкнулся с женщиной, которая держала в руке его судьбу и этой же безжалостной рукой захлопывала перед его носом дверь, ведущую к счастью, ставя условием этого счастья постоянный ежемесячный заработок в тридцать франков! Фафиу уже пять лет получал не больше пятнадцати франков в месяц (которые, к тому же, выплачивались ему с такой регулярной нерегулярностью, что в среднем не выходило и пяти франков в месяц); и он даже в самой далекой перспективе не видел возможной прибавки к жалованью. Итак, бракосочетание Фафиу откладывалось, как мудрено выражался г-н Галилей Коперник, до греческих календ, и Фафиу терял рассудок, ничего не видел и ожесточался, а в такие минуты он был способен даже пожелать королеве Таматаве смерти.
Наши читатели понимают теперь (когда мы им объяснили отношения, связывавшие Фафиу и Сальватора) ту самую фразу, которую шут в начале предыдущей главы сказал комиссионеру: «Господин Сальватор! Слово Фафиу, если я могу отплатить вам какой-нибудь услугой, настоятельно прошу: располагайте мной!»
Предложения Фафиу постоянно отвергались; как же он обрадовался, когда впервые за три месяца услышал в ответ: «Возможно, я поймаю тебя на слове, Фафиу», на что Фафиу вскричал: «Клянусь Господом Богом, вы меня осчастливите, это я вам говорю!»
– Я рассчитывал на твою добрую волю, Фафиу, – с улыбкой продолжал Сальватор после изложенного нами отступления по поводу мадемуазель Мюзетты. – И я уже распорядился тобой без твоего ведома.
– Продолжайте, господин Сальватор! Продолжайте! – снова воскликнул Фафиу, глубоко растроганный доверием, которое оказывал ему Сальватор. – Ведь вы знаете, что я предан вам телом и душой!
– Знаю, Фафиу. Итак, слушай.
Фафиу умел вертеть носом сорока двумя разными способами, а ушами – двадцатью тремя способами; он во всю ширь распахнул свои уши и сказал:
– Я слушаю, господин Сальватор.
– В котором часу начинается твой парад, Фафиу?
– Мы даем два парада, господин Сальватор.
– Тогда скажи мне, когда они начинаются.
– Первый – в четыре часа, второй – в восемь часов вечера.
– Четыре часа – слишком рано, восемь – чересчур поздно.
– Ах, дьявольщина! К сожалению, время представления перенести нельзя, это запрещено.
– Фафиу! Нужно сделать так, чтобы первый парад начался сегодня вечером не раньше шести; многие из моих друзей, пожелавшие принять участие в твоем триумфе, освободятся лишь от пяти до семи часов; они-то и поручили мне передать тебе эту просьбу.
– Дьявольщина! Господин Сальватор, вот дьявольщина!
– Ты хочешь сказать, что это невозможно?
– Этого я вам никогда не скажу, господин Сальватор, вы и сами это отлично знаете.
– Значит?..
– Значит, господин Сальватор, парад должен начаться в шесть часов, раз вы желаете, чтобы он начался не раньше шести.
– Ты знаешь, как это устроить?
– Нет, но я что-нибудь придумаю.
– Я могу на тебя положиться?
– Да, господин Сальватор. Даже если меня будут резать на куски, раньше шести я на сцену не выйду.
– Хорошо, Фафиу… Однако это лишь половина услуги, о которой я хотел тебя попросить.
– Тем лучше, а то что же это за услуга?!
– Так ты готов ради меня на все?
– На все, господин Сальватор!.. Если бы ради вас мне пришлось… проглотить, к примеру, мою будущую тещу, как я глотал горящую паклю, я и это готов сделать.
– Нет, тебе пришлось бы объясниться с бенгальским тигром и нумидийским львом, которым ты ее торжественно обещал: слово свято, тем более – обет!
– О чем же вы хотели меня попросить, господин Сальватор?
– Речь вот о чем… Сегодня вечером ты должен вернуть своему хозяину то, что он дает тебе каждый вечер.
– Господин Коперник?
– Да.
– То, что он мне дает каждый вечер?
– Да.
– Он никогда ничего мне не дает, господин Сальватор.
– Прошу прощения: в конце каждого представления он дает тебе пинка в одно и то же место, если я не ошибаюсь.
– Под зад… да, это правда, господин Сальватор.
– Так вот когда он тебе даст сегодня вечером пинка, ты должен дождаться, когда он повернется к тебе спиной, и вернуть ему этот удар.
– Что?! – закричал Фафиу, решивший, что он чего-то не понял.
– Вернуть ему этот удар, – повторил Сальватор.
– Пинок под?..
– Да.
– Господину Копернику?
– Вот именно.
– Это совершенно невозможно, господин Сальватор! – сильно побледнев, отвечал несчастный Фафиу.
– Почему же невозможно?
– Потому что в жизни он мой директор, а на сцене – хозяин, ведь он всегда исполняет роль Кассандра, а я – Жиля… Впрочем, это оговорено.
– Что оговорено? – не понял Сальватор.
– В моем ангажементе сказано, что я обязуюсь быть брадобреем-цирюльником-парикмахером труппы; исполнять роли Жилей, Жанно, паяцев, дураков, «краснохвостых»; получать пинки под зад, но «никогда их не возвращать»…
– Никогда не возвращать? – повторил Сальватор.
– Никогда не возвращать! – подтвердил Фафиу. – Да я вам сейчас покажу свой ангажемент: он всегда при мне.
Фафиу вынул из кармана засаленную бумажку и подал ее Сальватору. Тот развернул ее двумя пальцами.
– Верно, – кивнул Сальватор, – здесь написано: «никогда их не возвращать».
– «Никогда не возвращать», так и есть! Ну, господин Сальватор, возьмите, если угодно, мою жизнь, только не просите меня нарушить мои обязательства.
– Обожди! – остановил его Сальватор. – В твоем ангажементе также сказано, что ты берешься исполнять все вышеперечисленное за пятнадцать франков в месяц, которые тебе будет платить Галилей Коперник.
– Которые мне будет платить господин Галилей Коперник… Совершенно верно, господин Сальватор.
– Кажется, ты мне говорил, что он тебе задолжал.
– Да, это так, к сожалению.
– Хотя ты каждый вечер аккуратно получаешь свой пинок.
– Два, сударь; один во время четырехчасового представления, другой – восьмичасового.
– Мне кажется, дорогой Фафиу, что, раз господин Галилей Коперник не выполняет своих обязательств, ты тоже можешь нарушить свои.
Фафиу широко раскрыл глаза.
– Об этом я не подумал, – признался он. Потом он покачал головой.
– Впрочем, это не важно, – прибавил он. – Возьмите мою жизнь, но не требуйте от меня вернуть господину Копернику пинок под… Нет, это невозможно!
– Отчего же, если он тебе не платит, хотя ты регулярно получаешь этот пинок?
– Вы полагаете, что это дает мне право?..
– Еще бы!
– Нет, нет! Он нарушает свои обязательства в малом, я же должен нарушить в большом. Невозможно, господин Сальватор! Невозможно! Прикажите лучше отдать за вас жизнь!
– Давай рассуждать здраво, Фафиу.
– Давайте, господин Сальватор.
– Вы по большей части импровизируете во время этих выступлений, и ты, на мой взгляд, проявляешь истинный талант.
Скромный паяц порозовел от удовольствия.
– Вы очень добры, господин Сальватор… Как вы правильно заметили, мы почти всегда импровизируем.
– Что тебе мешает сымпровизировать удар ногой, как ты импровизируешь свои нелепицы? Сам увидишь, какой успех будет иметь твоя импровизация!
– Нет, господин Сальватор, где это видано, чтобы Жиль давал пинка Кассандру?
– Тем более неожиданно это будет и, значит, принесет тебе еще больший успех.
– Ах, черт побери! – вскричал Фафиу, представив себе смех и аплодисменты зрителей, и в нем заговорил артист. – Черт побери! В этом я не сомневаюсь!
– Значит?.. Как, Фафиу, тебя ожидает огромный успех, а ты еще колеблешься?
– А если папаша Коперник рассердится?
– Это пусть тебя не беспокоит.
– А если он меня выставит за дверь за нарушение одного из главных пунктов ангажемента?
– Я дам тебе работу.
– Вы?
– Я.
– Вы собираетесь стать директором театра?
– Возможно.
– И приглашаете меня к себе?
– Да… Обещаю тебе тридцать франков в месяц, а если понадобится, готов выплатить тебе содержание за год вперед.
– Стало быть, если я буду получать тридцать франков в месяц, – вскричал Фафиу, и голова его закружилась от счастья, – стало быть…
– Что?
– Ах, Боже мой!
– Да что с вами?
– Я смогу… я смогу жениться на Мюзетте?
– Разумеется… Впрочем, будь спокоен: он тебя не уволит, потому что именно ты, мой мальчик, лучший актер в его труппе. И он тебя не только не уволит, но, если ты завтра попросишь удвоить твое содержание, он исполнит твою просьбу.
– А если нет?
– Я буду стоять наготове с тридцатью франками месячного жалованья или тремястами шестьюдесятью пятью франками годового содержания.
– Да вы предлагаете мне целое состояние, сударь! Больше чем состояние – счастье!
– Неужели ты откажешься от своего счастья, Фафиу?
– Нет, черт возьми! Нет, господин Сальватор! Будем считать, что договорились! – радостно вскричал шут. – И если хотите знать правду, я очень рад случаю отплатить папаше Копернику его же монетой! Сегодня вечером, даю вам слово, он получит два хороших пинка под…
– Нет, не два, – поторопился перебить его Сальватор. – Не увлекайся, Фафиу: один пинок!
– Хорошо, один, но такой, который будет стоить двух, это я вам обещаю.
И Фафиу жестом показал, как он это сделает.
– Это твое дело, – отвечал Сальватор, – но ударить ты должен один раз.
– Да, да, один, как договорились… Итак, вам нужно, чтобы я ударил один раз?
– Да, только один.
– На кой черт вам это нужно?
– Это моя тайна, Фафиу.
– Ладно, так и быть, он получит один, вот так: бац! И шут повторил свой выразительный жест.
– Именно так.
– О, я уже представляю физиономию хозяина! Скажите, можно мне сразу же после этого спрыгнуть с подмостков?
– Почему бы нет?
– Я ведь знаю папашу Коперника: в первую минуту гнева он будет страшен!
– Да, но за тридцать франков в месяц и руку Мюзетты…
– О, ради этого стоит рискнуть!
– Ступай, повтори свою роль, мой мальчик, и устрой так, чтобы твой финальный удар пришелся от половины седьмого до без четверти семь.
– Господин Сальватор! В шесть часов тридцать пять минут я нанесу ответный удар.
– Хорошо, Фафиу, спасибо тебе.
– Прощайте, господин Сальватор.
– Прощай, Фафиу.
Почтительно поклонившись Сальватору, шут оставил таинственного комиссионера и, напевая старинную песенку, слышанную им в Ярмарочном театре, пошел прочь в веселом расположении духа, словно узнал, что королеву Таматаву все-таки съел бенгальский тигр или большой нумидийский лев.
Сальватор провожал его совсем не таким взглядом, каким он одарил двумя часами раньше папашу Фрикасе и его флегматичного должника.
Но оставим Сальватора, чтобы последовать за Фафиу; если хотите, дорогие читатели, давайте отправимся на бульвар Тампль и посмотрим на уличное представление, которое с радостным нетерпением ожидает толпа, не подозревая (так нам, во всяком случае, кажется), какую неожиданную развязку задумал Сальватор.
XXXIII. ПСИХОЛОГИЧЕСКИЙ ПОРТРЕТ ГАЛИЛЕЯ КОПЕРНИКА
Подмостки г-на Галилея Коперника были расположены, как мы уже говорили, между театром г-жи Саки, превратившимся впоследствии в Театр канатоходцев, и зданием Императорского цирка, называвшимся раньше Олимпийским цирком, а чаще цирком Франкони.
Эти подмостки высотой в пять-шесть футов имели задник: огромное раскрашенное полотно, поделенное на множество частей, где были изображены великаны и великанши, белые негры, карлики, тюлени, сирены, петушиные бои; скорпионы, убивающие буйволов; скелет, играющий на лютне; Латюд, совершающий побег из Бастилии; Равальяк, убивающий Генриха IV на улице Железного ряда; наконец, маршал Саксонский, одерживающий победу при Фонтенуа (постановки о сражениях времен Республики и Империи были категорически запрещены). Кроме того, целая коллекция тканей с прошлых и настоящих известных ярмарок была прикреплена рейками; полотнища развевались на ветру, словно латинские паруса; от этого заведение г-на Галилея Коперника приобретало сходство с огромной китайской джонкой, плывущей в людском океане.
Подмостки – мы вынуждены снова к ним вернуться – представляли собой площадку в семь-восемь футов шириной и примерно двадцать футов длиной; они ярко освещались рампой, состоявшей из четырнадцати лампионов, от которых поднимался густой дым, напоминая перистиль храма, воздвигнутого в честь бога искусства.
Их зажгли в пять часов; освещение заставило притихнуть толпу, вот уже час ожидавшую начала представления; но вот прошло еще двадцать минут, а на сцену никто не выходил, хотя в афише ясно говорилось, что точно в четыре часа «господа Феникс Фафиу и Галилей Коперник сыграют большое представление»; толпа, не заплатившая ни су, кипела от возмущения.
С тех пор как я пишу для театра, я заметил (и приглашаю философов и ученых поразмыслить над моим наблюдением), что, чем меньше зритель заплатил, тем больше он требует, а на премьерах самые резкие критики и самые озлобленные свистуны – те, кто, входя в театр, не потрудились даже сунуть руку в жилетный карман.
Ее величество толпа, вот уже больше часу ожидавшая начала представления, была в этот вечер (неизвестно почему) втрое больше, чем обычно, и потому считала себя вправе протестовать против преступления, которое выразилось в неуважении к ней; она испускала угрожающие вопли и проклятия, заимствованные из разного рода наставлений для тех, кто изучал нравы простого народа: они имели хождение в описываемое время и публиковались для юношей из хороших семей.
Наконец около половины шестого сьёр Галилей Коперник появился на подмостках в костюме Кассандра: он слышал возмущенные крики ничего не видящих зрителей и ничего не слышащих слушателей и по тому, как стал раскачиваться его балаган, счел, что буря разыгралась не на шутку, а толпа ведет себя слишком буйно.
Однако появление сьёра Галилея Коперника, вопреки ожиданиям, не успокоило возбужденных зрителей, а напротив, еще больше их взволновало. И хотя сьёр Галилей
Коперник держался с необыкновенным достоинством, толпа встретила его шиканьем и свистом, да таким громким, что он в течение нескольких минут не мог произнести ни слова.
Он обернулся, приставил к губам руки рупором и попросил подать что-то из-за кулис: белоснежная ручка мадемуазель Мюзетты подала ему ключ от ворот; метр Галилей Коперник в него свистнул и на мгновение заглушил свист толпы; зрители замерли от восторга, слушая, как насвистывает метр Коперник. Это было похоже на соло удава в концерте гремучих змей.
Но все на свете надоедает, даже свист. Сьёр Галилей Коперник отнял ключ от губ, и наступила никем не нарушаемая тишина.
Он воспользовался этим обстоятельством, вышел к рампе и, величаво поклонившись, сказал:
– Милорды и господа! Надеюсь, ваш свист имеет отношение не ко мне?
– К тебе! К тебе и к Фафиу! – закричало множество голосов.
– Да, да, да, к обоим! – подхватила толпа. – Долой Коперника! Долой Фафиу!
– Милорды и господа! – продолжал Коперник, как только снова все стихли. – Было бы несправедливо обвинять меня в этом прискорбном опоздании, ведь ровно в четыре часа я в костюме Кассандра готов был иметь честь предстать перед почтеннейшей публикой.
– Что ж вы не выходили? – кричали из толпы. – Где вы были? Что делали?
– Где я был и что делал, милорды и господа?
– Да, да, да, где вы были? Почему опоздали? Вы не уважаете публику! Извинения! Пусть извинится!
– Как объяснить это таинственное опоздание? Кто тому виной, милорды и господа? Надо ли об этом говорить? Да, мне кажется, вполне уместно дать объяснения из уважения к публике.
– Говорите! Говорите! Говорите!
– Ну, делать нечего! Этому опозданию виной огромное несчастье, страшное, неслыханное несчастье, постигшее недавно вашего любимого артиста, нашего товарища и друга Феникса Фафиу. Как всем известно, он должен был исполнять роль слуги, без которой нельзя обойтись в пьесе, где занято всего четыре актера и где роль слуги – важнейшая.
В толпе произошло движение, свидетельствовавшее о том, что она сочувственно относится к несчастью, каково бы оно ни было, раз оно произошло с Фафиу.
Коперник жестом дал понять, что хочет говорить, и зрители, которым не терпелось забыть о полуторачасовом ожидании, сейчас же затихли.
Кассандр продолжал:
– Какое же несчастье постигло Феникса Фафиу, в один голос спросите вы меня. Милорды и господа! С ним случилось то, что может произойти с вами, со мной, с этим господином, с этой сударыней, с нашими друзьями, с нашими врагами; ведь все мы смертны, о чем сообщил мне однажды по секрету князь Меттерних.
Снова волнение в толпе.
– Да, милорды и господа! – вскричал Коперник, воспользовавшись произведенным эффектом, чтобы окончательно завоевать публику. – Да, Фафиу, ваш любимый артист, только что был близок к смерти!
У многих зрителей, и в особенности зрительниц, при этих словах вырвался пронзительный стон.
Коперник поблагодарил толпу жестом и взглядом и продолжал:
– Я изложу вам, милорды и господа, все так, как оно было, без прикрас, во всей пугающей простоте. С некоторых пор мы с беспокойством стали замечать, что Фафиу стремится к уединению, Фафиу стал печален, Фафиу начал худеть. У него появились круги под глазами, скулы с каждым днем все больше приобретали лихорадочный румянец и выдавались вперед, зубы стали шататься, подбородок начал задираться к носу, а нос, как у несчастного отца Обри, с которым я познакомился на берегах Миссисипи, грустно клонился к могиле… Что случилось с Фафиу? Какое мучительное страдание подтачивало изнутри этого талантливого артиста? Может, у него ухудшилось пищеварение? Или у него стала болеть грудь? Нет, Феникс Фафиу расти перестал. Может его преследовала нищета, обычная нищета? Или он был вынужден ходить по улице с непокрытой головой за неимением шляпы, босым – за неимением башмаков, в одной рубашке – за неимением сюртука? Нет, и в этом вы могли убедиться сами: у Фафиу новая треуголка, новые туфли, новая куртка – все это я позволил ему выбрать из моего старого гардероба. Может быть, Фафиу оплакивал скончавшегося родственника? Проводил в последний путь отца или мать? Или умер дядюшка, ничего ему не завещав? А может, скончался его племянник, оставив ему свои долги? Нет, милорды и господа. У Фафиу не было ни отца, ни матери, ни дяди, ни племянника, у Фафиу не было семьи. Что же такое приключилось с Фафиу, спросите вы, милорды и господа. Что же с ним приключилось, господа? Что же?
– Да, да, что с ним такое было? – закричали из толпы.
– У него было то, что может произойти со всеми нами: великими и малыми, богатыми и бедными… Фафиу испытывал сердечные муки! Фафиу был влюблен!.. Я слышу, как кое-кто из военных говорит: «Это неправда. У Фафиу нос трубой, а с таким носом влюбиться невозможно!» Позволю себе заметить господам военным всех званий, от капралов до маршалов Франции, что они, по-моему, чересчур презрительно относятся и к носу Фафиу, и к инструменту, по образу которого его нос сработан. Было бы несправедливо, если бы человек, у которого нос трубой, был лишен человеческих радостей; какой закон, Божий или человеческий, дает исключительное право на страсть тем, у кого нос, как у попугая, в ущерб тем, у кого нос похож на охотничий рог? Я согласен, что нос Фафиу несовершенен; но все остальное у него как у людей. Неужели из-за того, что у человека нос с горбинкой или, наоборот, курносый, вы ему говорите: «Ступай прочь!», вы ему бросаете слово «Рака!». Фи, господа! Ни за что не поверю! Вы можете сказать, что Фафиу, возможно, непутевый, но его нельзя назвать бесчувственным. А доказательство тому, милорды и господа, следующее. Как я вам имел честь сообщить, Фафиу влюблен, влюблен безумно, страстно! Вот в чем, милорды и господа, секрет худобы и печали Фафиу. Как в данном случае он поступил, что себе вообразил, несчастный? Не могу думать об этом без содрогания, я и теперь дрожу, когда рассказываю об этом… Он решил покончить с собой, утопиться, застрелиться, сжечь себя, повеситься или отравиться! Средств для исполнения задуманного у Фафиу было хоть отбавляй. Наоборот, он никак не мог остановить свой выбор на чем-нибудь одном. Впрочем, средство средству рознь, как сказал мне однажды по секрету господин граф Нессельроде.
Как я уже сказал, можно утопиться в реке; река течет для всех, и Фафиу мог броситься с моста Нотр-Дам; но, спохватившись, что он умеет плавать и что на дворе десять градусов мороза, он понял, что не утонет, а только заработает насморк! Пришлось ему отказаться от способа расстаться с жизнью, доступного всем, кроме него. Он мог пустить себе пулю в лоб. Но Фафиу вспомнил, что он ужасно боится выстрелов и, когда выстрел грянет, он убежит со всех ног, пуля вылетит, но шлепнется наземь, так и не долетев до него! Можно было себя сжечь. Лег бы он, как Сарданапал, на костер, приказал бы подать завтрак, обед или ужин, развести огонь и так, за едой, сгорел бы незаметно; но тут ему пришло на ум, что зовут его Феникс, а он читал у Плиния и Геродота, что птица феникс обладает способностью возрождаться из пепла, и ему показалось, что ни к чему сжигать себя в воскресенье, если в понедельник или во вторник придется ожить. У него оставалась веревка – иными словами, он мог повеситься, но, представив себе целую толпу, которой он доставит удовольствие, если оставит после себя бесценный талисман, называемый «веревкой повешенного», он злорадно ухмыльнулся и отказался от этого филантропического средства. Был еще яд, роковой, мрачный способ расстаться с жизнью, ведь будь то яд Митридата, Ганнибала, Локусты, Борджа, Медичи или маркизы де Бренвилье – яд всегда яд, как сказал мне однажды в частной беседе господин князь де Талейран. И Фафиу остановил свой выбор на этом последнем средстве, на роковом, мрачном яде. И когда я увидел недавно Фафиу – бледного, изменившегося в лице, задыхающегося, наводящего ужас, – я задрожал всем телом и с первого взгляда догадался: он только что наложил на себя руки. Я спросил его с чувством:
«Что с тобой, идиот! Почему ты целый час заставляешь, ждать публику и меня вместе с ней?»
«Господин Коперник, – ответил Фафиу, – я покончил с собой».
Такая откровенность меня тронула. Однако должен вам признаться, что было во всем этом нечто весьма меня удивившее: печальное известие о его кончине я узнал из его собственных уст. Но я видел и не такое и потому продолжал допрос.
«Как же ты покончил с собой?» – спросил я у него голосом, слишком взволнованным для моего возраста и положения.
«Я отравился», – отвечал Фафиу.
«Чем?»
«Ядом».
Признаться, этот ответ показался мне чем-то возвышенным, оставившим позади себя известную реплику «Умереть!» старика Горация, а также «Я!» Медеи.
«Где ты взял яд?» – спросил я невозмутимо, как человек, знакомый с тридцатью двумя противоядиями.
«В вашей спальне, в шкафу», – замогильным голосом отвечал Фафиу.
При этих словах парик встал у меня на голове дыбом, а борода, которую я только что приклеил, выросла на целый дюйм. Я смертельно побледнел и пошатнулся.
«Несчастный! Я запретил тебе открывать этот шкаф!» – прерывающимся голосом вскричал я.
«Это верно, господин Коперник, – с безнадежным видом признался Фафиу. – Однако я видел, как вы ставили туда два горшочка».
«Не я ли тебя предупреждал, несчастный, что в них находится мармелад с мышьяком? Великий персидский шах, у которого я служу главным лекарем, заказал мне этот мармелад, дабы отделаться от крыс, заполонивших его дворец».
«Я это знал!» – с выражением отчаянной решимости выкрикнул Фафиу.
«И ты съел один горшочек?»
«Оба!»
«И сами горшочки тоже?»
«Нет, сударь, только их содержимое».
«Целиком?»
«Целиком».
«О несчастный!» – вскричал я.
Я трижды повторил это слово, как нельзя лучше, по-моему, определяющее положение Фафиу. Его отравление, милорды и господа, причина, что привела к несчастью, многочисленные непредвиденные происшествия, явившиеся его следствием, слезы, которыми все товарищи, боготворившие Фафиу, встретили известие о его самоубийстве, – все это и многое другое, господа, что незачем доводить до вашего сведения, заставило, к моему величайшему сожалению, задержать начало представления. Если в вашей душе есть хоть крупица жалости – а я смею думать, что это так, – если этот печальный рассказ тронул ваши сердца, вы извините нас за это опоздание, причиной которого послужила смерть, и разрешите нам продолжать представление и предложить вашему вниманию, как сказано в афише: «„ Два срочных письма «, комический спектакль в одном акте“, в котором Фафиу исполнит роль Жиля, а ваш покорный слуга сыграет Кассандра.
Однако, вы спросите меня – толпа обожает задавать самые неожиданные вопросы, – как произошло, что, с одной стороны, Фафиу вроде бы умер, а с другой – тем не менее исполняет роль Жиля? Ответ прост, милорды и господа: мне приходилось при многих европейских дворах, а особенно во дворе Фонтанов, отвечать еще не на такие вопросы, какой я имею честь слышать от вас! Действительно, милорды и господа, я объясню вам эту загадку всего в нескольких словах. Кое-кто из вас, по-видимому, слышал о вошедшей в поговорку страсти Фафиу к сладостям. Все вы встречали его на улицах Парижа и видели, как он в зависимости от времени года грызет то чернослив, то каштаны, то мушмулу, то орехи. Катастрофическое влияние, которое это постоянное потребление сладостей неизбежно должно было оказать на кишечный тракт нашего несчастного друга, я исследовать не берусь; я не хочу этого знать и ни у кого об этом не спрашиваю. А вот как сказывается это неумеренное поглощение сластей на моей кладовой – этот вопрос обойти молчанием я не могу; тут мне и спрашивать никого не надо, это я и сам отлично знаю.
Решив, что пора положить конец разорительной прожорливости Фафиу, я стал думать, какую ловушку ему раскинуть. Вы понимаете, что, если человеку довелось попивать белое вино в обществе изысканнейших европейских дипломатов, он не мог не позаимствовать у них немного их хитроумной прозорливости и чудесной изобретательности… Одна иноземная принцесса, которой я имел счастье спасти жизнь, излечив ее от недуга, когда от нее отказались другие доктора, прислала мне в конце прошлой осени два горшочка грушевого варенья, к которому, как я ей сообщил в непринужденной беседе, я питаю слабость. Внезапно я вспомнил, что упомянутый Фафиу, который восторгается всем на свете, еще больше меня обожает грушевое варенье. И я решил раскинуть вышеупомянутую ловушку этому глупому шуту. Я под огромным секретом рассказал ему о двух горшочках с отравленным мармеладом, якобы нарочно мною приготовленных по заказу великого персидского шаха с целью, о которой я вам уже говорил. Фафиу в те времена не вынашивал ужасных замыслов по поводу своей особы и вздрогнул при одном виде горшочков! Но позднее он, как вам известно, впал в отчаяние и вспомнил о мармеладе с мышьяком; сначала он подумал о нем уже с меньшим ужасом; потом, смирившись с мыслью о самоубийстве – с хладнокровием и даже с радостью…
Теперь вы знаете все, милорды и господа. Дойдя до полного отчаяния, решившись умереть, Фафиу съел оба горшочка варенья по фунту в каждом. Первые симптомы были похожи на отравление. Но благодаря срочным мерам, которые я принял в сложившихся обстоятельствах, я полагаю, что могу поручиться за жизнь нашего друга Феникса Фафиу. Ему ничто не угрожает, и мы через несколько секунд будем иметь честь начать представление. – Ал-л-л-ле, музыка!
Из глубины балагана послышались звуки тромбона, кларнета, барабанов – большого и маленького; это напоминало грохот в котельной мастерской.
Под эту сомнительную музыку сьёр Галилей Коперник отвесил низкий поклон и исчез под аплодисменты и радостные крики толпы; рассказ любимого Кассандра привел публику в восторг. Как говорит Экклесиаст, есть на свете три переменчивые вещи: толпа, женщины и волны!
В ту самую минуту как оглушительная музыка возвестила о начале долгожданного представления, с обеих сторон бульвара, то есть от площади Бастилии и от ворот Сен-Мартен подошло много людей в длинных коричневых плащах по моде тех лет; они смешались с толпой и тут же растворились в ней.
Невнимательному прохожему могло показаться, что эти люди незнакомы между собой. Однако умный наблюдатель сразу бы понял, что они каким-то образом друг друга знают: еще издали, подходя, незнакомцы в коричневых плащах подавали едва уловимые знаки тем, кто находился среди зрителей. Но очень скоро, как мы уже сказали, вновь прибывшие смешались с толпой, рассеялись, словно пришли исключительно ради представления, и никто не обращал внимания на этих зрителей, присоединившихся к постоянной публике сьёра Галилея Коперника.