355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Дюма-сын » Роман женщины » Текст книги (страница 3)
Роман женщины
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:01

Текст книги "Роман женщины"


Автор книги: Александр Дюма-сын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц)

IV

Все устроилось так, как предполагала графиня. Женщины делают иногда такие соображения, которых не расстраивает даже случайность; на другой день г-н д’Ерми пригласил барона де Бэ провести вместе с ними в Поату два месяца. Барон принял с благодарностью приглашение.

Графиня при каждом случае давала понять своей дочери, что ее отцу так же необходим барон в деревне, как и в городе. Оба дня, предшествовавшие отъезду, прошли в закупках, в прогулках, в спектаклях. Все было ново и занимало молодых девушек. Утром графиня вставала рано, приходила в комнату Мари, как некогда, будучи еще ребенком, Мари приходила в ее комнату, графиня садилась на ее кровать – и тут-то начиналась между ними та милая болтовня о чувстве и туалете, о воспоминаниях и надеждах. Когда графиня уходила, обе девушки вставали, потом завтракали; тут являлся и г-н д’Ерми со своей доброй и любезной улыбкой. После завтрака они переодевались – туалет важнейшее занятие женщин, и, чтобы заметить это, не надо быть строгим наблюдателем, – потом подавали экипаж. В три часа графиня с дочерью и Клементиной гуляли в Булонском лесу – и здесь начинались восхищения: прекрасные экипажи, прелестные платья, свет, шум, жизнь, солнце. Любопытнейшие из женщин высовывались до половины из окон карет, чтобы посмотреть хорошенько на двух красивых девушек, сидевших в экипаже г-жи д’Ерми; мужчины тоже обращали внимание на эти головки; знакомые графини отдавали ей самые почтительные поклоны; тут же встречали барона де Бэ, с ним разговаривали, приглашали его к вечеру, а в 6 часов лошади во всю прыть мчались на улицу Святых Отцов, оставляя за собою много толков и еще более желаний…

На долю Клементины выпала тоже половина этих восторгов: одетая, как и ее подруга, она была также прелестна, и если бы спросили мнение пансионерок, то – несмотря на то, что Париж порядочно опустел уже – они бы единодушно согласились отложить день отъезда. Да и точно: с наступлением лета деревня имеет свою прелесть для людей, утомленных от дел или от зимних удовольствий, и которые едут туда, чтобы запастись здоровьем и силами к следующей зиме; что же касается наших героинь, которые прожили целый год в деревне; – для них даже опустелый Париж показался волшебным городом, полным очарований и увлечений, с которыми им жаль было расстаться; а вечера, столь скучные и однообразные в провинциях, дополняют так приятно парижский день. По случаю Новоприбывших графиня нарушила свои привычки: эти два вечера она провела в театре, удовольствие почти неведомое в провинциях; так что на третий день, когда нужно было ехать, подруги были очень скучны. В это время барон де Бэ любезничал с пансионерками, и так искусно, что Мари нашла его милым, Клементина молодым, и обе были в восторге, что он приедет в Поату вслед за ними. Сам же граф д’Ерми гордился возвращением дочери.

Эта чистая привязанность, эта девственная любовь молодила и веселила его сердце; и хотя с нравственной точки зрения многое в графе было достойно порицания, но зато в отношении Мари он делался добрым руководителем и строгим наставником. Когда он глядел в ее прекрасные голубые глаза, когда он брал ее руки, когда он отвечал улыбкою на ее улыбку, принадлежащую только ему и Клотильде, – тогда в душе его гнездились возвышенные и благородные думы, которые могли искупить многое. Ему казалось, что всю остальную жизнь он мог провести в этом безгрешном созерцании. И действительно – нет ничего выше, ничего поэтичнее, как видеть молодую девушку, бросающуюся из объятий отца в объятия матери, – девушку, еще чуждую людских страстей, которые толпятся на ее дороге; каким благодеянием была бы возможность сохранить ей и невинность и неведение сердца, эти источники ее красоты и спокойствия. Граф как бы ревновал свою дочь, он хотел не отдалить ее от себя и вместе с ней и существование, полное любви к ней, полное забот о ее счастье, о ее радостях, о ее туалете, – существование, которое казалось ему высшим благом.

К несчастью, он понимал, что, несмотря на всю любовь свою, ее слишком было недостаточно, чтобы Мари была вполне счастлива; он знал, что наступит день, когда молодая девушка должна будет сделаться женщиной, и что житейские страсти займут место семейных привязанностей; что иная любовь осветит эти глаза иным огнем, а может быть, и омрачит их горькими слезами – этого-то он и боялся. Жизнь, которую он понимал немного странным образом, когда дело касалось его жены, казалась ему невозможною для его дочери; будь у нее муж с таким же направлением, как он сам, – он бы первый убил его. Такие-то мысли волновали графа, когда он сидел около дочери и когда сквозь чистую лазурь ее глаз он видел ясную лазурь ее души.

Что же касается нас, то мы не знаем ничего прекраснее молодой девушки и не сомневаемся, что среди всевозможных красот, созданных Богом, нашлось бы что-нибудь, что могло дать более убедительное доказательство Его совершенства. Оставляя свет с его ложными впечатлениями и поддельным чувством, среди которых начинается жизнь с 18 лет, и переселясь в другой, который тоже, быть может, не лучше, но по крайней мере старающийся сколько возможно скрывать, что он хуже, трудно не найти утешения при виде молодой девушки, которая думает, что на земле нет других забот и стремлений, кроме танцев, платьев и цветов; губы которой еще не испытали яд поцелуев и сердце – отраву любви; которая верит в искренность каждой улыбки, в возможность дружбы, в чистоту чувств, душа которой, не зараженная сомнением, отвергает существование зла, и которая, увидя в театре или на гулянье падшую женщину, наивно восхищается ее красотой, быть может, завидует ей, не подозревая даже, что неизмеримая бездна лежит между ними…

Такою-то была Мари, сказать проще – это был ангел; ее глаза, ее душа могли заметить или встретить дурные помыслы других, но не могли уразуметь их; жизнь была для нее книгой, написанной непонятным ей языком, но украшенной прекрасными гравюрами, которые ее восхищали.

После этого, понятно, что в опасениях графа не было ничего сверхъестественного; он сделался благоразумен, потому что испытал многое, и вследствие чего, не шутя, дрожал за будущность своей дочери.

«Если я предоставлю ее судьбу ее собственному выбору, – говорил он сам себе, – она изберет красивого юношу, который будет то же, что я, и который через год разлюбит ее и сделает из нее то же, что я сделал из Клотильды. Но быть может, для нее это будет еще счастьем, потому что Клотильда кажется счастливою, а для меня… это ужасно – и я убью ее, если она пойдет по следам матери. Если же я сам выберу ей мужа, я отдам ее человеку лет сорока, который состарится, когда она только что сделается женщиною, она не будет в состоянии любить его, и тогда она будет иметь право требовать от меня отчета в ее будущем, которое я испортил, и в несчастии, которого я был причиною, чем заплачу я ей за счастье, которым она меня наградила?»

И граф вставал после такого размышления, отправлялся к дочери, которую заставал всегда веселою в обществе матери или Клементины; он целовал ее и думал: «Подождем».

Быть может, покажется странным, но г-н д’Ерми, занятый до сих пор интригами, заботился так будущностью Мари. Но ни равнодушие, ни разврат, которыми свет заражает человека, не могут уничтожить в сердце то чувство, которое Бог вложил в самую глубину его, и которое называется чувством отца; это-то чувство проснулось теперь в душе графа.

К тому же, любив многих, он знал женщин и никогда ни у одной из них он не видел того взгляда, той чистоты, той девственной души, какую нашел он в своей дочери; граф начинал понимать людей и потому боялся слить существование Мари с одним из тех образчиков, которые он встречал на каждом шагу своей жизни. Впрочем, граф всегда одинаково сильно любил Мари: когда она еще была в колыбели, он уже забывал для нее и свет, и его удовольствия, и свои страсти, и целые вечера наслаждался, играя с нею; он целовал ее ручонки, восхищался ее крошечным, улыбающимся ему ротиком, всматривался в ее светлые, голубые, как небо, глаза; конечно, такие минуты были редки, но тем не менее они были искренни – и ночи, которые следовали за ними, были для графа лучшими в его жизни.

Все свои надежды в будущем граф основал на этой любви к ней – что, впрочем, не удерживало его от легких и непродолжительных привязанностей. Супруге же своей граф не сообщал этих мыслей – и это было бы совершенно бесполезно: она не могла ничего изменить в ее судьбе; она не думала даже о будущей жизни своей дочери, потому что никогда не думала о своей собственной; она не только не создала для этого будущего каких-нибудь планов, но, казалась, и не подозревала необходимости заниматься им; а между тем она любила Мари, любила до того, что не задумалась бы пожертвовать для нее и своим счастьем, и даже жизнью, и при всем том, если б отдать судьбу ее дочери на ее волю, то Мари или никогда не вышла бы замуж, или же вышла бы самым печальным образом, т. е. графиня отдала бы ее за первого встречного, который бы ей понравился.

Окруженная двумя чувствами, так тождественными и так различными, Мари, разумеется, занималась не будущим, но настоящим, не возможным, но действительным; а действительность была: выпуск из пансиона, вступление в свет, состояние, красота и осуществление всех предположений сердца. В эти два дня она должна была сделаться предметом многих толков; но, подобно зеркалу, она не сохранила отражения прошедших мимо нее предметов. Она встретилась со многими из молодых людей, которых она нашла не так странными, как тех, которых встречала на провинциальных балах; но как ни была она впечатлительна и романтична, мы должны сказать, что никто не мог приковать ее взгляда, ни занять ее мыслей, и что после прогулок или после спектакля она приезжала домой, как будто бы возвращалась в свою комнату, будучи еще в пансионе г-жи Дюверне.

Но если грустила она, оставляя Париж, так ей жаль было расстаться с этой новой жизнью, которую, впрочем, она возобновит снова, через каких-нибудь два месяца – и которая, быть может, будет еще более шумна и блестяща.

Что же касается Клементины, ехать или оставаться ей, казалось, было одно и то же: она везде была одинаково счастлива.

Но что было сказано, то и сделано: на третий день четверка почтовых лошадей, запряженных в великолепный дорожный экипаж, ожидала минуты отъезда.

Скоро все уселись и отправились.

V

Надо сказать, что замок, принадлежащий графу около Поату, был великолепным убежищем. Игриво, среди роскошной зелени, возвышались его башни, его остроконечные крыши; современник Людовика XIII, он сохранил внешность и характер этой эпохи. И точно, жаль было видеть сходящие с его крыльца лица, одетые в черные платья, пасмурные и истощенные, ибо, глядя на замок, воображение населяло его блестящими кавалерами в богатых кафтанах, в бархатных мантиях, в широких шляпах с длинными перьями, разгуливающих, высоко подняв головы и опираясь рукою на рукоятку шпаги.

К тому же, мы всегда вспоминаем с сожалением о костюмах времен прошедших – и отчего это? Может быть, те, кто носил их, имели вид угрюмый; может быть, они не знали, куда девать свои широкие шляпы, и вонзали повсюду свои длинные шпаги, и если бы они воскресли ныне, было бы им приятно смотреть на нас, носящих узкие панталоны, уродливый фрак, пальто и вместо шляп какую-то трубу, более или менее длинную. Во всяком случае, если костюм их был и не так удобен, зато был красив, и нельзя не подосадовать, что народ, носивший шпаги, дошел до того, что променял их на трости.

Итак, праздник во вкусе Людовика XIII не мог не понравиться в наше время, особенно в этом великолепном парке, окружавшем замок и мрачном, как гнездо коршуна. Тут были сделаны лужайки для увеселений толпы и тайные убежища для любителей уединения вдвоем; тут можно было потеряться в этой чаще, откуда, испуганные шумом, по временам выскакивали дикие козы. Любуясь этой великолепной картиной зелени, света и тени, гуляя по бесконечным аллеям, усаженным вековыми деревьями, заглядывая в уединенные хижины, разбросанные там и сям, как розаны, и окруженные песком и узкими дорожками, ведущими невесть куда, изолирующими в одно и то же время и шаги и мысли от остального мира и полных благоуханий и прелести мечтаний, можно было незаметно выйти на равнину. Тут возвышалась ферма, со своим обыкновенным шумом, со своим обыкновенным движением; вдали виднелись жнецы, облитые солнцем, пасущиеся стада и беспокойно озирающиеся коровы, побрякивающие своими колокольчиками: здесь жизнь меняла уединение и шум – на мертвую тишину. Окружающее было прекрасно, внутреннее – еще лучше: везде были лошади, повозки, люди, птицы: здесь были и утки, и петухи, и курицы, и голуби – все роды пернатых, какие только могут жить около человека и шуметь вокруг него, начиная с пяти часов утра до семи часов вечера.

Первым делом Мари и Клементины, по прибытии их в замок, было подняться с рассветом и осмотреть это поместье, не известное совершенно Клементине, но полное воспоминаниями детства для Мари. Они с полным увлечением предались этому занятию: исходили парк, лужайки, лес по всем направлениям, углублялись в самые густые чащи, смеялись, и, переходя из аллеи в аллею, они добрались до фермы, где были встречены фермерами и их семействами возгласами радости и криками ужаса пернатых обитателей. Таким образом, они побывали везде, оставляя за собою следы своей доброты; они хвалили радушных фермеров за порядок, всем восхищались, пили молоко, ели плоды и бегали без устали; потом, поласкав играющих детей, они сели на лошадей и, видя приближение урочного для завтрака часа, отправились домой с возможною поспешностью.

Завтрак уже ожидал их; приготовленный в одной из роскошных зал, во вкусе старого времени, где так и кажется, что встретит вас приветствием какой-нибудь суровый и гостеприимный рыцарь забытой легенды. Сквозь стекла двух громадных шкафов виднелись чудовищные блюда наследственного серебра, блестящие, как луч солнца; вдоль стен, обтянутых темной и дорогой материей, уставлены были стулья черного дерева, которым современный комфорт придал и роскошь и удобство в виде бархатных подушек. Солнце, врываясь сквозь раскрытые окна, ярко освещало золотые узоры на тканых занавесях; с потолка, укрепленного массивными балками, спускалась огромная люстра, тоже старинного фасона, и под нею-то на квадратном столе был подан завтрак. Окончив его, Мари повела Клементину осматривать внутренности замка.

Позади столовой находилась широкая каменная лестница с чугунными перилами, она вела в широкий коридор, едва освещаемый двумя небольшими окнами; в этом коридоре помещались фамильные портреты, начиная со времен Людовика Святого до нашего времени; каждое лицо было снято в строго-картинном положении, чтобы возбудить к себе большее уважение потомства. Одни казались суровыми и сухими под своими латами, другие – гордыми и высокомерными в своих богатых кафтанах; те сохраняли воинственную осанку, другие – смиренные позы, смотря по тому, начальствовали ли они войсками или были аббатами. За ними следовали портреты лиц, приближающихся к нашему времени: одних – отошедших в вечность во время мира и благоденствия, других – во время гроз и кровавых потоков; под одними были числа царствования Людовика XV, под другими – революции и войны республики. Тем не менее, что-то торжественное царствовало в этой галерее, как-то невольно чувствовалось, что под этими костюмами, латами, фраками бились благородные сердца и великодушные порывы; понятно, что последнему потомку этих славных предков было чем гордиться и что он, показывая их постороннему, мог сказать: «Вот история моего происхождения». Но подруги недолго предавались созерцанию этих личностей и отправились осматривать другие комнаты.

Каждая эпоха оставила свою печать и свой след в этом чудном замке; от века, в котором он начал свое существование, сохранилась мрачная живопись и те массивные кресла, украшающие столовую залу; от времен Людовика XIV и Людовика XV – облитые позолотой будуары, украшенные живописью мифологического содержания; от времени империи – белая зала, украшенная позолотой и обитая алым штофом, но без фарфора, мебели и украшений, лишенных вкуса, что составляло отличительную черту этой воинственной эпохи. Эту-то залу г-жа д’Ерми превратила в свое гнездышко, очаровательное, как мечта женщины, убранное атласом и кружевами, куда едва проникало солнце; где спалось под живительным дыханием ночи, где пушистые ковры скрадывали шум шагов и отогревали ноги и где, наконец, звуки рояля, вызванные нежными пальчиками графини, были так приятны, так мелодичны, что казались не земною музыкою, а какою-то небесной гармонией.

Обе подруги имели свои отдельные комнаты, которые им отделали заново; они выходили окнами в парк, так что и солнце, и птицы приветствовали первыми их обитательниц. В нижнем этаже замка помещалась капелла; Мари и Клементина вошли в нее; и под их пальцами раздались торжественные аккорды органа.

Все мы, молодые люди, которых счастье сделало скептиками и которые, при одном приближении страданий, начинали верить, все мы, говорю я, когда входили в храм Божий, то видели в нем один только непонятный символ чего-то, одно сомнительное предание; все мы, драпируясь в атеизм, которым так гордятся некоторые, думали, что жизнь не нуждается ни в молитве, ни в верованиях, и между тем все мы безотчетно исповедовали религию, основанную на догматах церкви. И действительно, если кто-нибудь и выказывает ложное сомнение, то все-таки в сердце своем боготворит иное существо, которое он чтит выше всего и которое незаметно приводит его к отвергаемой же им истине. Так дитя обожает мать, юноша – женщину, и их-то имена призывает человек в минуты горя и бедствий, забывая, что прежде этих имен существует имя Всевышнего; он, как мореход, который, вместо того чтоб обращаться непосредственно к Богу, обращается к звездам. Но, предполагая даже, что он действительно не верит, – то, видя страдания близких и дорогих ему существ, он поневоле прибегает к молитве, а особенно, когда он находится лицом к лицу с таким несчастием, против которого бессильны людские средства: когда он стоит у одра болезни любимого существа и видит смерть, готовую похитить его сокровище, – о, тогда он вспоминает о существовании высшего могущества, которое одно может остановить и смерть, и море и которое по благости своей всегда прощает кающихся. Да, счастлив тот, кто может сказать себе: «Если некому поддержать меня в моей скорби, если у меня нет ни родных, ни друзей, если некому разделить моих слез, если стоны души моей не находят на земле отголоска, то, не требуя ничего от людей, я войду в один из храмов, воздвигнутых Спасителем и находящихся почти на каждом шагу, как станция для страждущего путника, преклоню перед алтарем колени, и, присоединив голос сердца к раздирающимся вокруг меня торжественным звукам молитвы, я забуду страдания и предамся новым надеждам; в эти минуты, как бы кратки они ни были, небо ниспошлет мне утешение и силы, и я выйду из храма лучшим, чем вошел в него; я твердо вынесу гнетущее меня горе».

Так действуют на душу звуки органа; они взволновали сердце и мысли обеих подруг, и, рождаясь под их пальцами, они увлекали их все более и более, так, что уже сумрак распространился в капелле, а они все еще оставались на тех же местах, подобно незримым гениям ночи, которым приписывают эту дивную музыку природы, так обаятельно действующую на человека. Наконец, орган умолк: его последний, дрожащий звук глухо раздался под сводами капеллы и слился с тишиною.

Обе девушки взглянули друг на друга, как будто они очнулись в одно и то же время и от одних и тех же грез; они инстинктивно схватились за руки, ибо им обеим было страшно.

– Уже поздно, – сказала Клементина, – уйдем отсюда.

А между тем ни та, ни другая не трогались с места; им казалось, что среди окружающей их темноты они встретятся с бледным призраком привидения, вызванного их же игрою, и которого появление должно быть ужасно: они близко прижались одна к другой и шепотом обе проговорили: «Мне страшно».

Потом, как бы руководимые одною и тою же мыслью, они взяли несколько сильных аккордов, и под мгновенно раздавшиеся звуки они быстро сбежали с лестницы. На последней ступени остановившись, они прислушались к умирающим звукам и взялись за ручку двери; но в это время они услышали шелест платья и шепот. На этот раз они не могли более сомневаться; никого, кроме них, не могло быть в капелле, и потому они остановились, пораженные ужасом и почти без движения. Страх еще более усилился, когда тот же таинственный голос, приближаясь и делаясь слышнее, проговорил: «Мари!» Молодые девушки были убеждены, что это была тень одного из предков, и с инстинктивною надеждою ребенка, который всегда призывает на помощь тех, кого более любит, Мари вскрикнула: «Мамаша!»

– Да, это я, – отвечал тот же голос, в котором теперь она не могла не узнать голоса графини, – я напугала вас, – говорила г-жа д’Ерми.

– Я думаю, – отвечала Мари, целуя ее.

– Мы не знали, я и граф, куда вы делись, и вот уже два часа как мы ищем вас повсюду.

– Где папа? Что он делает?

– Он плачет.

– Что заставляет его?..

– Ты, или, правильнее, вы своею игрою.

– Добрый папа!

– Не найдя в саду, мы стали искать вас в доме и, проходя мимо капеллы, где мы никак не подозревали вашего присутствия, но, услышав орган, вошли. Я хотела позвать тебя тотчас же, потому что умираю с голоду, но отец твой остановил меня, сказав: «Послушаем немного». Тогда мы пробрались за колонны, уселись, и, вероятно, если бы вы не перестали играть, мы не перестали бы вас слушать; эти звуки, до того забытые твоим отцом, что он внимал им как бы впервые, произвели на него такое впечатление, что он плакал как ребенок; у меня тоже выступили слезы. Но когда вы окончили, он сказал мне: «Я скроюсь, а то они, увидев мои красные глаза, будут смеяться надо мною», и он ушел в дверь, ведущую в ризницу. Теперь пойдемте обедать, и если еще раз вам вздумается повторить сегодняшнее, то будьте внимательны к звукам обеденного колокола: орган чарует сердце – но ничего не дает желудку.

И г-жа д’Ерми схватила за руки обеих подруг, сбежала с лестницы и вошла с ними в столовую, где граф уже дожидал их; Мари, увидев его, бросилась ему на шею. После обеда пошли гулять в сад – графиня с Клементиною, Мари с графом.

Первые разговаривали о нарядах.

– Добрый папа! – сказала Мари графу. – Простите меня; я была причиною ваших слез.

– Кто тебе сказал это?

– Мамаша.

– Очень нужно было ей говорить; я хотел, чтобы ты не знала впечатления, произведенного на меня твоей игрой, потому что, как эгоист, я хотел наслаждаться, но без твоего ведома; я хотел бы тебя слушать еще, притаясь где-нибудь в уголке, а теперь мне уже нельзя будет этого сделать; если ты когда-нибудь и войдешь в капеллу, то будешь думать, что и я там.

– Что ж, разве я хуже буду играть?

– Ангел! – сказал граф, целуя дочь. – А когда же ты доставишь мне это удовольствие?

– Не знаю, сегодня мне было так страшно…

– Тебе было страшно?

– Да; когда смеркалось, когда стихли звуки, наконец, когда мы остались одни, посреди этой тишины – я не смела даже пошевелиться.

– На будущее время тебе нечего будет бояться, я буду с тобою.

– Конечно, нечего!

– И ты будешь играть?

– Сколько вам угодно.

– Чем же я отблагодарю тебя за это?

– Лишним поцелуем – и тогда я останусь еще у вас в долгу.

– Милое дитя, должно быть, я сделал какое-нибудь добро, которого и сам не знаю, что Бог послал мне в тебе своего ангела.

– Вы любите меня, папа, и этого слишком довольно, чтобы Бог оставил меня вам, к тому же не я, а вы даете мне счастье, о котором вы говорите, и потому-то мне нужно благодарить Бога.

– Так ты будешь думать обо мне до той минуты, пока не станешь молиться за другого…

– А за кого же стану я молиться, как не за вас и за матушку?

– За мужа.

– За мужа!

– Конечно, ведь нужно же будет тебе выйти замуж и расстаться с нами.

– Быть может! Пока я об этом не думала; но разве обязательно я должна выйти замуж? Мне не хотелось бы расставаться с вами.

– Это невозможно, милое дитя! Чувства изменяются – таков закон природы. Любовь твоя к нам скоро будет для тебя недостаточна, а когда нас не будет, нужно же, чтоб оставался кто-нибудь, на кого бы ты могла обратить это чувство, и чтобы живое существо утешило тебя в этой потере.

– Что вы это говорите, папа!

– Истину, дитя мое! Нужно, чтоб и ты была для других тем же, чем и твоя мать – для тебя. Бог по благости своей допустил, что в сердце человека потухающее чувство заменяется другим, которое и ожидает только совершенного уничтожения первого, чтобы занять все его место; и ты сама увидишь впоследствии, что своих детей ты будешь любить сильнее, чем любишь нас. Я сам потерял мать, хотя грустил и плакал о ней, но в то же время утешался мыслию о тебе; и так надежда всегда заменяет воспоминание, а колыбель – могилу.

– Вы не правы, папа, – возразила молодая девушка, увлеченная против воли к откровенности, – потому что, оставаясь одна в пансионе, я часто думала о многом, что может составить мое счастье или горе: возможность счастья я видела только в нашей взаимной любви, а горе – в ее исчезновении, с тех пор я не изменила своих мыслей. И даже сегодня, будучи в церкви – все призраки, являвшиеся предо мною, все мысли, рождающиеся в душе, – были вы и матушка; моя последняя молитва, когда я засыпаю, моя первая мысль, когда встаю, – вы. О нет, папа! – продолжала она, обнимая отца. – Я одного прошу у Бога, это – не разлучаться с вами.

– Хорошо, но выслушай меня. Быть может, ты всегда будешь так думать, за что ручается твое доброе, твое чистое сердце; но если когда-нибудь изменится твой образ мыслей, то не скрывай их от меня в силу ложного стыда, не думай, что, любя нас, ты не должна никого любить, а в особенности – не говорить об этом мне. Если в свете, в котором ты должна явиться и которого тревоги и обольщения тебе неизвестны, тебе покажется, что ты встретила человека, от которого может зависеть твое счастье, ты мне скажешь об этом, ты мне укажешь этого человека, и, если я найду его достойным, чтобы вверить ему мое благо, мое сокровище, – ты будешь счастлива. Знай, что Бог, создавая душу, создает в то же время и другую, родственную ей; он разделяет их и удаляет иногда одну от другой на бесконечные пространства, но случай, как говорят люди, или провидение, как следует думать, сближает их, и они узнают друг друга по каким-то тайным, но понятным для них признакам, и, родясь в одном и том же отечестве, они вернутся в него вместе; в этом заключается воля Творца, противиться ей – значит, не только желать себе несчастья, но делаться преступником; и потому все, что я прошу у тебя, дитя мое, это откровенности; сделай меня единственным поверенным твоих волнений, потому что никто более меня не может заботиться о твоем счастье. Ты видишь, я говорю с тобой как друг; я знаю, сердце женщины развивается ранее нашего, и все, что я ни скажу тебе, должно сберечь для тебя покой в будущем; затем, если мы перейдем к материальным отношениям в жизни, ты рождена для счастья: ты молода, прекрасна, богата и носишь имя, которое может быть слито с самыми славными происхождениями. Итак, милая Мари, воля твоя, без сомнения, будет волею провидения, а следовательно, и моею; а между тем, оставайся возможно долее с нами и не забывай того счастья, которое ты дала мне сегодня и которое ты можешь дать мне в будущем.

Граф поцеловал свою дочь, которую его слова погрузили в глубокую задумчивость; они прошлись еще немного, но наступающий холод ночи заставил их уйти из сада. Графиня и Клементина вошли вслед за ними; девушки простились и отправились в свои комнаты.

– А мы говорили с графиней о нарядах; ах, сколько у нее вкуса, – сказала Клементина и принялась передавать Мари свой разговор.

Мари рассеянно слушала болтовню своей подруги и думала об отце; вошла Марианна, чтобы помочь им улечься.

– Спасибо, добрая Марианна, – сказала Мари, – сегодня мы обойдемся без тебя. Вы говорили о тряпках, – продолжала Мари, обращаясь к Клементине, когда Марианна вышла, – мы о будущем, если ты находишь, что моя мать женщина со вкусом, то я убедилась, что в груди моего отца бьется теплое сердце.

– В таком случае оба они владеют всем, что нужно для твоего счастья, – заметила Клементина, – и если ты не будешь счастлива – то потому только, что сама не захочешь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю