Текст книги ""Болваны""
Автор книги: Александр Галкин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 25 страниц)
Алла Пугачева в телевизоре запела "Миллион алых роз...". За столиками на "Голубом огоньке" уютно сидели улыбающиеся космонавты, Муслим Магомаев, Райкин и Хазанов, пили шампанское. Кукес любил петь эту песню так: "Миллион, миллион алых рож..."
Доктрина прошлой жизни очень удобна, потому что с ее помощью одним махом решаются все вопросы: хочешь понять причины любовных неудач – гляди в прошлую жизнь, ищи там Верстовскую, найдешь – и душа успокоится; надо найти врага – пожалуйста, к вашим услугам. Отработал карму – получи награду, виноват в тысячелетней вине – изволь принять воздаяние, тебя слегка высекут.
Жизнь есть сон, как сказал Кальдерон. Птицын вспомнил один свой странный сон накануне прошлого дня рождения. Обычно ему снились страшно болтливые сны. В них вечно кто-то кого-то убеждал, спорил, доказывал. В сновидениях сновали и мельтешили термины из учебников, особенно в дни перед экзаменами, обрывки фраз и словечки – они превращались в действующих лиц сна, назойливых и утомительных, и всю ночь мучили его своим занудством. Кстати, когда Птицын начал читать Пруста, его поразило, что с первых строк "По направлению к Свану" Пруст пишет о снах, продолжающих прерванное чтение: Пруст в сновидениях становится церковью, соперничеством Франциска I и Карла V. Эти сны не по Фрейду. Фрейд, насколько Птицын его понял, почему-то чаще всего анализирует повествовательные сны. В снах Птицына нельзя было связать концы с концами: ни стройных картин, ни ярких цветных образов, зато непрекращающийся хаос, который после сновидения, в момент просыпания, воспринимался как полный абсурд, так что все попытки понять или хотя бы организовать эту сумятицу впечатлений оказывались безрезультатными.
Однако этот сон перед днем рождения был классическим, как раз для доктора Фрейда.
Поздняя осень. В каком-то небольшом приморском городе по улице прогуливаются люди в плащах и пальто, переходят через дорогу. Народу немного; кажется, это выходной. Здание, похожее на Колонный зал Дома Союзов, небольшое, с колоннами на центральном фасаде, и посередине, между колоннами, большая фотография морского офицера, лет сорока в черной траурной рамке. Позднее, размышляя над сновидением, Птицын решил, что это, скорее всего, капитан второго ранга или что-то в этом роде. Он наклонил голову в фуражке немного набок и улыбался симпатичной улыбкой. Еще во сне Птицын с фатальной неотвратимостью понял, что на фотографии он сам – мертвый. Картина погрузилась в глубокую тьму, и на поверхности непрозрачной черной воды сначала образовалась рябь, сопровождаемая каким-то тревожным гулом в ушах, неизвестно откуда возникшим; вода стала расходиться в стороны, светлеть, как вдруг последовательно, одна за другой во весь экран, который развернулся где-то между лбом и теменем, стали выступать громадные цифры: 1 9 2 9.
Тридцать два года прошло между двумя воплощениями. Он зачем-то снова родился. Точно этот улыбчивый капитан второго ранга не доделал то, что должен доделать после него Птицын.
Птицын собрал грязную посуду, отнес на кухню, свалил в раковину. "Вымою утром: сейчас неохота; пора спать". Авдотья Никитична и Вероника Маврикиевна балагурили с Хазановым, студентом "колинарного" техникума. Птицын стелил постель и никак не мог понять, что смешного они говорят: почему все смеются? Ох, уж эти юмористы, до чего у них тупой юмор!
4.
Птицына разбудил телефонный звонок. На часах было без десяти два: полдня проспал. Звонил Лунин, сказал, что приедет часа через три. Новый год встречал у Лизы Чайкиной, обещал рассказать.
Птицын пошел мыть посуду и завтракать. На кухне в железной пятилитровой банке еще оставались импортные маринованные огурцы. Миша, вручая Птицыну ключи от квартиры, сказал, что он может есть все, что найдет в холодильнике. Птицын ничего не тронул, кроме огурцов. Размышляя о смысле жизни и о прошлых воплощениях, он доставал из почти полной банки огурец за огурцом и с наслаждением их пожирал. Огурцы были маленькие, изящные, пупырчатые, хрустящие и сладко-соленые. Он съел десятка два, и только невероятное усилие воли удержало его от того, чтобы не съесть всю банку. Три самых маленьких огурца он оставил для Миши.
Миша, как всегда, опоздал на час. Птицын на правах гостя-хозяина накормил Лунина пирогами и "шубой". Они выпили по бокалу "Донского" за Новый год. Лунин сразу обрушил на Птицына водопад слов. Иногда Миша удивлял Птицына чрезмерной болтливостью.
– Помнишь, мы встретились у Библиотеки Иностранной литературы, я отдал тебе ключи от Ивантеевки?.. Это было 28-го. Ты пошел на "Таганскую", а я – в книжный на Котельнической набережной, думал купить на Новый год книжку для маман, какую-нибудь приличную. Чёрта лысого! Один Шундик лежит – "Белый шаман". От нечего делать звоню Егорке Беню. Он сообщает: "У Лизы Чайкиной умер отец. Хоронить не на что. Мы все на бобах. Перед Новым годом денег ни у кого нет! Лиза с мамой ищут... Но пока всё зря..." У меня сразу идея возникла. Звоню Лянечке, слава Богу застал ее, говорю: "Извини, что тебя беспокою, но мне срочно нужны тридцать рублей. Когда ты сможешь их вернуть?" Она молчала-молчала, потом заявляет: "Если они тебе так уж необходимы (представляешь, какая наглость! Она просто не собиралась их отдавать... это для меня тридцать рублей – целое состояние, а для нее...)... – если они тебе нужны, то можем встретиться через два часа в "Кузьминках"". Я с "Каховской" должен переть через всю Москву. "А может, на "Таганке"?" – "Нет, – говорит, – у меня не будет времени". Короче, договорились. Жду ее тридцать пять минут. Притом что приехал я на десять минут раньше. Значит, сорок пять. Почти одиннадцать вечера. Платформа полупустая. Людей нет. Две уборщицы только. Одна с одной стороны платформы толкает перед собой опилки громадной шваброй, а другая ходит с веником, ищет мусор меланхолично, заметает в совок. Думаю: "Ну всё, не придет!" Приходит. Спускается по лестнице и одновременно достает из сумочки кошелек, расстегивает его, я здороваюсь – ответа нет. Достает деньги, делает вид, что протягивает их мне, и вдруг они у нее из ладони как бы случайно выпадают. Тридцать рублей рублями. Разлетелись в разные стороны, как ворох осенних листьев. Стоит и улыбается. Я тоже не шевелюсь, не поднимаю. Выдавливаю улыбку. Сзади уборщица, злобная толстая старуха, фурия, горгона Медуза раскрывает совок, сметает рубли веником: "Я щас деньги-то выброшу... в помойку выброшу! Не нужны если..." Я все-таки бросился подбирать. Никогда себе этого не прощу!
– Но ведь они были нужны Лизе... на похороны отца! – вставил Птицын.
– Если бы не это... Я ползаю по платформе, а Лянечка глядит на меня сверху вниз и улыбается торжествующе: "Вот, мол, пресмыкающееся, быдло (как говорил светлой памяти Джозеф), макака!"
– Вся эта сцена напоминает мне Достоевского. У него все герои кидаются деньгами. Настасья Филипповна даже в печи сожгла... не помню, сколько... тысяч сто, что ли... Литературщина! Лянечка начиталась Достоевского, возомнила себя Настасьей Филипповной – жертвой мужского произвола.
– По-моему, она не читала "Идиота", – возразил Лунин.
– Тем хуже для нее,– отрезал Птицын. – Деньги твои?
– Мои!
– Так чего ж ты беспокоишься? Что Лянечка дура и хотела тебя уязвить?! Так это ее проблемы. Конечно, глупо вообще давать женщинам взаймы. Либо плати за нее, как за любовницу, либо считай ее мужчиной, коллегой по работе, но тогда уж никаких скидок. А у вас какая-то каша заварилась... В любовных отношениях вы не состоите? Нет! Никаких авансов она тебе не делала. За нос только водила. Правда, и коллегами по работе вас не назовешь... В общем, ты – жертва собственной деликатности. Вот что!
– Какая там деликатность! – махнул рукой Миша. – Трусость! Все потому, что я всегда был человекоугодником... Переживал...
– Много чести – из-за нее переживать... по пустякам! Выбрось из головы. Давай лучше выпьем "Донского". Как раз по бокалу осталось.
Они чокнулись, молча выпили. Птицын включил телевизор – опять пел Леонтьев. Что за наваждение! Выключил.
– Давай выпьем чаю? – предложил Птицын и отправился на кухню.
– Давай! – Лунин пошел за Птицыным. – Я еще недорассказал.
– Ну?
Птицын начал заваривать чай: он умел и любил это делать.
– 29-го была консультация... у Ханыгина... Ты на нее не пошел, – продолжал Миша. – Ты ведь вообще не ходишь на консультации.
– Зачем они нужны? Ханыгин с пафосом воскликнет: "Читайте Шекспира! Он хороший писатель!"?
– Нет, он в основном пугал... Между прочим, полконсультации рассказывал, как выгнал Лизу вместе с рыжей дурой.
– Вот видишь! Черные очки на нём?
– В черных очках, – кивнул Миша. – Сегодня, я вспомнил, он мне снился: снимал очки и протирал их ватой, а потом ножницами подрезал себе брови. Они у него, как у Брежнева, были. И еще кричал нам с Лизой: "Эй вы, Тристан и Изольда! Я вам покажу кузькину мать!"
– Кошмарные тебе снятся сны. Брежнев, Хрущев, Ханыгин. Троица в одном лице. Да еще и Лиза Чайкина. Не к добру. До экзамена по зарубежке. Лучше Ханыгина видеть после экзамена. По крайней мере, не так страшно.
– Так я дальше дорасскажу?
– Да-да... Тебе сахару сколько ложек... две-три? – Птицын разлил чай. – Бери плюшки... пироги... бабушкины... Отличные!
– Спасибо. Две ложки. Так вот, после этой встречи с Лянечкой я долго не мог заснуть. Воображал, как нужно было сказать уборщице: "Тут какая-то женщина рассыпала деньги. Помогите ей, пожалуйста!" Такой печоринский аристократизм. И она, Лянечка, стоит раскрыв рот, а уборщица подбирает рубли и сует ей в руки.
– Ты поэт! Еще хорошо бы подключить сюда вторую уборщицу. Она бы укладывала рубли в контейнер и пересыпала их опилками, как стекло.
Птицын аппетитно уплетал пироги с капустой.
– Ну вот, – продолжал Миша, – 29-го консультация. Я был почти уверен, что Лянечка придет. И не ошибся. Так получилось... В раздевалке была очередь, и я встал за Лянечкой... Она сделала вид, что меня не замечает, а может, на самом деле не видела: она ведь страшно близорука. Одним словом, она держит пальто в руках, а я – сзади. И я подсунул незаметно ей в карман пальто записку.
– Что за записка?
– "Поблагодари своего Пер Гюнта за столь изящно рассыпанный ворох осенних листьев". Без подписи.
Птицын посмеялся:
– Пер Гюнт – это хорошо, остроумно. А она – Сольвейг! Ты, действительно уверен, что вся режиссура принадлежит Голицыну?
– Убежден на сто процентов!
– А я не уверен. Он придумал бы что-нибудь позаковыристей. Это как-то по-женски. Глуповато. Я даже вижу, как она эти сорок минут, что ты ее ждал, меняла три десятки по рублю... Магазины уже закрыты, она обходила все окошки в метро... с двух переходов в "Кузьминках". Кстати, после того, как ты собрал с пола дань, вы с ней переговорили?
– Она испарилась... – задумчиво отвечал Лунин, отхлебывая чай. – И след простыл!
– То-то и оно! Похоже, я прав.
– Но это еще не всё...
– Ну, выкладывай всё, – покачал головой Птицын.
– Я заведу музыку? – Миша пошел в комнату.
– Заведи, – вдогонку Лунину бросил Птицын.
– Какую? – крикнул Миша.
– Грига! – усмехнулся Птицын. – "Пер Гюнта".
– "Песню Сольвейг"? – переспросил Лунин.
– Её, – отозвался из кухни Птицын.
Лунин поставил пластинку на свою старенькую "Ригонду". Сколько раз он слушал эту музыку, мечтая о Лизе и ни на что не надеясь! Вернулся на кухню. Птицын меланхолически мыл посуду.
– Вечером того же дня на Азовскую позвонил Джозеф, – продолжил Лунин.– Подошла тетка: "Не могли бы вы попросить Михаила?" Подхожу. "Это ты написал письмо Белинского к Гоголю?"
Птицын хохотнул:
– Талантливо! Все-таки ему не откажешь в остроумии!
– Я трепетал этого звонка, предчувствовал его... Отнес телефон в подсобку. Таким, как он, я бил морду в школе. "Хамло", матом кроет Маяковского. Помнишь тогда в первый день... на помойке завода "Каучук", где мы с тобой познакомились?
– Тогда он крыл матом Маяковского? – не понял Птицын.
– Тогда и потом... Я отдавал себе отчет: я его боялся! Почему? В чем причина? Он же лезет в патриции. А сам он – быдло, по его терминологии! Как уживаются в одном человеке Вечная Женственность, Блок, лучшее, что есть у Уайльда, с этим приплюснутым носом, маленькими глазками, с этой фельдфебельской физиономией?!
– Он о себе, поверь мне, совсем другого мнения, – вставил Птицын.
– Понятно! Сколько раз я тебя ревновал: ты с ним общаешься – и предаешь мои идеалы. Когда ты изменял мне с Джозефом, буфер между мной и миром исчезал – я чувствовал себя незащищенным, как рак без клешней, без панциря. "Ад – это другие". Я влюбился в эту фразу Сартра. И еще в словечко "солипсист". Я всегда считал себя патрицием, а в этом институте, поганой конторе (Миша с ненавистью ударил на это слово) они все меня считают плебеем, говорят о бабах, бесчисленных позах, сколько "палок" кто бросил, Кама Сутрах... Я всегда боялся железного отношения к своей персоне: либо я начну орать, либо буквально, дрожа от страха, я пугаюсь. Я чувствовал, что Джозеф догадывается, что я отношусь к нему подобострастно, как Смердяков к Ивану Карамазову...
– Ну и зачем он звонил? – прервал Птицын этот поток откровений, завернув воду в кране и вытирая руки.
– Он говорит: "В какую дебильную голову могло прийти такое нелепое предположение?.. Записка написана пэтэушным стилем!" Я отвечаю: "Ну, извини, что таким стилем... Какие у тебя ко мне претензии?" У него была одна цель – оскорбить, еще раз показать, что я плебей.
– Ну а он?
– Он всё о своем: "У меня претензии исключительно к стилю..." И дальше каскад словечек, злобный бисер слов... Теперь даже не могу вспомнить, что он говорил. Что еще поставить? (Музыка Грига кончилась.)
– Поставь Баха.
– Не слишком мрачно?
– В самый раз!
Зазвучала прелюдия и фуга фа минор, которую и Птицын, и Лунин слушали вместе в Консерватории. В тот день играл Гарри Гродберг. А потом, когда смотрели "Солярис" Тарковского, там тоже звучала эта музыка. Миша очень любил этот фильм, с его помощью он уходил подальше из этого мерзкого мира. Некоторое время, рассевшись на диванах, они молча слушали. Потом Птицын спросил:
– А что с Лизой Чайкиной?
– Я позвонил Ахмейтовой. Сказал насчет денег. Та очень обрадовалась. Перезвонила Лизе. Получил приглашение на Новый год. Отца пока похоронить не удалось. У всех выходные. В том числе и у гробовщиков. Они пьют горькую. В общем мы впятером сидели: я, Лиза, ее мать, Бень, и еще один Лизин одноклассник, с ушами... Он только что вернулся из армии... не знает, что ему делать... Я его выспрашивал о "дедовщине"... вот мы все встречали Новый год... В соседней комнате стоял гроб. Зеркала занавешены. И вообще какая-то тяжелая атмосфера. Отец был пьяница, развелся с ними... Попал под электричку... пьяный. Почти около дома... Переходил через пути... Шел к Лизе... Его хотели везти в морг... Да соседка его признала... Притащили домой... Бень говорил: он чувствует, как его дух здесь витает... рядом, над столом. Задевает за Беня: на щеке холод, и волосы шевелятся.
– Ну а ты? Что-нибудь чувствовал? – заинтересовался Птицын.
– Ничего я не чувствовал. Скучно было. И спать хотелось страшно. А у них негде. Поэтому часов в шесть, на первой электричке я оттуда сбежал. И лег спать на Азовской.
5.
Птицын сидел в горячей ванной и созерцал громадной величины клеенчатую пятку нежно-голубого цвета, висевшую на гвозде под душем. По-видимому, она служила подстилкой для ног. Вообще, все в этом доме отличалась изысканной декоративностью и претендовало на тонкий эстетизм. Стена была снабжена аккуратными деревянными полочками, на которых в правильном порядке разместились разноцветные шампуни – яичные, цветочные, витаминные, – разнообразные лосьоны, кремы и пудры. Вокруг дверной ручки мама Лунина наклеила прыгающих чертиков. А на двери, прямо напротив ванной, во всю длину висело широкое зеркало. Птицын задумался, зачем его сюда повесили: обозревать обнаженное тело в полный рост?
Свое тело Птицыну не понравилось. Он встал на доску, лежавшую поперек ванной, и его голова оказалась отрезанной верхней рамой зеркала, просто ушла за пределы видимости – на экране осталось одно тело: грудь заняла место глаз, пупок превратился в остатки носа у сифилитика, фаллос – в дразнящий, вывалившийся из волосатого рта язык.
Птицын спрыгнул с доски на пол и присел – теперь исчезло туловище, а голова разрослась как на дрожжах. Он сидел на корточках и с тревогой вглядывался в свое лицо, потому что оно начало течь книзу: вот нехотя поплыли глаза и скулы, медленно смыло черно-рыжую бороду, мокрые волосы расползлись в стороны, как тараканы. Из глубины на него выплывали иные лица. Сначала Птицын увидел себя лет четырнадцати с цыплячьей шеей, прыщами на лбу и черными кругами под глазами; потом семилетним улыбающимся ребенком с щербатыми зубами; пухлым младенцем, скроившим кислую мину; мрачным небритым старцем с яйцеобразным лысым черепом, дряблыми морщинистыми щеками, отдаленно напомнившим Птицыну отца, если б ему теперь стукнуло девяносто; потом он нашел себя женщиной – светловолосой худосочной девой в пенсне и папироской в зубах, постепенно размытую черными тенями и превратившуюся в макаку, сначала энергично корчившую рожи, а потом утопившую глумливую образину в трагически сомкнутых на лбу кривых и когтистых пальцах; с трудом он узнал себя в членистоногом чудовище – безглазой летучей мыши, какая прилепилась к черному каменному своду головой вниз в самой глубине зеркала; он осознал себя крокодилом, лениво приоткрывшим правое веко и оскалившим желтые зубы; кривым, бесформенным камнем с отколотым верхом, обросшим снизу мхом; наконец, бело-розовой медузой, тело которой ритмически сжималось в сморщенный кулачок и вслед за тем разжималось, превращаясь в пухлую склизкую ладонь без пальцев. Последний образ показался Птицыну особенно противным: он ненавидел и боялся медуз. Сразу же вылезал из моря, едва они появлялись и прикасались к нему своими мерзкими водянистыми телами.
Птицын прервал этот отвратительный морок тем, что накинул на голову полотенце и стал яростно вытирать голову и тело. Взглянув в зеркало снова, он увидел свое бородатое испуганное лицо и вытаращенные глаза – именно то, что и должен был увидеть в зеркале.
6.
Лунин на кухне пил кофе. Птицын долил чайник, поставил его греться.
– Что ты думаешь о прошлой жизни? – спросил Птицын Лунина.
– Ты уже спрашивал, когда тебя загипнотизировал Аркадий Соломоныч Гринблат.
– Ты ничего толком не ответил...
Птицын пространно рассказал Мише о своем разговоре с Библией (он не поленился сходить за книгой и показал страницу о пророке Урии), потом пересказал давний сон с загадочной символикой цифр.
Миша скептично отнесся к этим рассказам:
– Во-первых, кто сказал, – заметил он, наливая вторую чашку кофе, – что ты действительно говорил на древнееврейском?! Неужели этот Соломоныч – знаток языков? Сомневаюсь! Разве он способен отличить древнееврейский, скажем, от арамейского?.. По звучанию это близкие языки. Или от вавилонского, шумерского, аккадского?..
Лунин сел на своего любимого конька: он мог часами рассуждать о языках, с энтузиазмом неофита, поставившего себе целью стать полиглотом.
– Во-вторых, – продолжал Миша, – почему ты связал акт мочеиспускания с пророческим словом, как ты там его называешь?.. Урией? Конечно, оно приятно... гадишь на золотого тельца – стало быть, обличаешь грехи израильского народа и прочее... Ну а вдруг... ладно, если угодно, пусть это будет в твоей прошлой жизни ... вдруг ты ни много ни мало как бранишься с женой... например, по поводу солодового пива; ты им изрядно накачался? А?! И вот, хвала Творцу, наконец-то ты добежал до древнеизраильского теплого сортира. Кстати, были там теплые сортиры? В Библии об этом ни слова.
Лунин по ходу речеговорения вспомнил, как жестоко он терпел в кабаке, ёрзая возле Лянечки и хохла, флегматично гуторившего о сале, и какое наслаждение доставило ему освобождение от мук в квартире Птицына.
Птицын кивал головой и похохатывал.
– Вряд ли я добрался до теплого сортира, – подхватил он импровизацию Лунина, – скорее всего, я вывалился из двери и оросил ближайшую колючку в этой каменной израильской пустыне, где ни деревца, ни травы, один чахлый кустарник. Ну а сон с капитаном второго ранга? Что ты об этом скажешь?
– Не знаю. Это ведь сон! Я здесь тоже не вижу прямой связи с реинкарнацией. Мало ли что может присниться! Не понимаю, что тебе дает эта идея? Какой в ней смысл?
Птицын пил чай и думал, как лучше ответить.
– Смысл есть. Понять, зачем нас сюда закинули.
– Ты убежден, что, если вспомнишь прошлые жизни, это поможет тебе жить здесь и теперь?
– Почему нет? Пифагор, говорят, вспомнил все двадцать предыдущих жизней.
– Ну да! И Будда тоже... пятьсот прежних воплощений, сидя под деревом Бодхи в позе лотоса.
– Вот видишь!
– Пускай ты когда-то был слоном или китайским мандарином, – продолжал Миша, – ну и что? Сейчас ведь ты Птицын. Студент педвуза. И баста! Мне кажется, мы все влачим грехи Адама, изгнанного из рая. Нас облекли в "ризы кожаные", то есть тело. И мы не знаем, что с ним делать. "Дано мне тело. Что мне делать с ним? Таким единым и таким моим".
– Мандельштам?
– Он. Наше тело болеет, страдает, умирает, превращается в тлен – сгнивает, одним словом. В восьмом классе я прочитал в учебнике литературы строчку Некрасова: "О Муза! Я у двери гроба!.." Она меня пронзила. Я вдруг буквально, физически почувствовал, что смертен. Вот я живу, а через минуту меня нет: полная аннигиляция. Помнишь, как писатель в "Сталкере" говорит: "А потом от тебя останется куча не скажу чего..."
– Ну и что из этого следует? – прервал его Птицын.
– А то и следует, что если бы не Ассоль, не Эсмеральда, ни Патриция Хольман, меня бы уже здесь не было... Они меня и спасли. А теперь вот таблетки. Тазепам. Фенозепам. Реланиум. Транквилизаторы – мой Бог!
Лунин достал из кармана таблетки, проглотил одну, запил водой. Птицын разглядел название: "Тазепам".
– Всё это полумеры и самообман, – поморщился Птицын, допивая чай с плюшкой.
– Странно, что тебе никогда не хотелось напиться... – Лунин закурил. – И не курил ты ни разу.
– Ну почему? – возразил Птицын. – Однажды я раскуривал сигарету для Верстовской. Стрельнул у прохожего и раскурил... боялся, не донесу.
– Это не в счет!.. – задумчиво протянул Лунин. – О чем мы говорили?
– О реинкарнации. Ты обещал объяснить, почему не видишь смысла в этой идее. Потом перешел на Адама и на то, как он съел яблоко, – насмешливо перечислял Птицын. – В результате тебе приходится тяжело болеть... и пить таблетки, впрочем, ты их любишь... а также водку и... курить, как паровоз.
– Вот именно! Я тебе не рассказывал, как чуть не утонул в коровьем навозе?
Птицын с трудом выкарабкался из своих мыслей:
– Утонул? Когда это?
– В детстве.
– В навозе? Как это?
– В пять лет шел я с бабушкой по Ивантеевке. Меня облаяла паршивая, мерзкая собачонка, помесь таксы с пуделем... С тех пор терпеть ненавижу собак, а кошек люблю. Так вот, идет она на меня и рычит, а я от нее пятюсь... пячусь... задом. Бабушка ее отгоняет, но тоже боится. Я рукой махнул: пошла вон, пигалица! – а эта сволочь как прыгнет, как вцепится в руку. Вот, до сих пор шрам.
Миша показал почти затянувшийся, рваный шрам на тыльной стороне ладони. Птицын провел по нему пальцем.
– После этого мне сорок уколов в живот кололи... от бешенства.
– В живот? Кошмар! А навоз при чем?
– С перепугу я угодил в навозную яму. Бабушка вытащила меня за шиворот. Если б не она, я бы здесь с тобой не сидел... не встречал Новый 82-й год.
– Удивительно! Такая маленькая, худенькая старушка. Как у нее хватило сил тебя вытянуть?
– Она была тогда помоложе. Да и мне всего пять лет было.
– Хороший город – Ивантеевка... – усмехнулся Птицын. – Гоголевский. Ямы с навозом граждане выкапывают прямо у дороги. Бешеные таксы бросаются на младенцев. Бабушки-Геркулесы ныряют в канализацию и отлавливают внуков. Не хватает только центральной площади с гигантской лужей; там копошится большая свинья и заглатывает цыпленка. Ну и забора с мусором. Все-таки непонятно, какое это имеет отношение к прошлой жизни.
– Тону я в навозе... чуть не захлебнулся... мне показалось, всё это уже было: и в дерьме я барахтался... Вдруг вижу: золотой яркий свет... В кромешной тьме. Представляешь? И тут бабушка меня вытащила.
– Интересно! – удовлетворенно кивал Птицын, в то время как Лунин принялся мыть посуду. – Между прочим, ты сам почти ответил на свой вопрос.
– Какой?
– В чем смысл идеи реинкарнации? Предположим, ты умер в прошлой жизни в выгребной яме... На редкость трагическая смерть! Я бы сказал – фатальная. Как ты там оказался? Тебя бросили враги? Или ты сам туда угодил, глядел в небо, на звезды, и бац?.. Неизвестно, да и не суть важно. Другое важно: ты начинаешь новую, сознательную жизнь с того же самого эпизода, которым закончил прошлую. Ты заново проживаешь одно и то же – тогда и сейчас. Как сказал Наполеон, история повторяется дважды: сначала – в виде трагедии, потом – фарса.
– Знаешь, я много раз представлял, как выглядит ад. И всякий раз одинаково: грешники барахтаются в каловых массах, только не коровьих, стараются выбраться на берег, а черти на берегу топят их железными крючьями, бьют по головам, по рукам...
– Вспомни Федора Павловича Карамазова: "Я отказываюсь верить в ад с железными крючьями... Это значит, что у них там, у чертей, железоплавильная фабрика. Не верю!"
– Господи! – вздохнул Миша, поставил тарелки на мойку и закрыл воду. – Нет ни одной мысли, о которой бы уже кто-нибудь не высказался... из великих. Все мысли застолбили...
Они перешли в комнату. Птицын ходил вдоль книжных полок и рассматривал корешки книг.
– Мне рассказывала маман, – продолжал Лунин, по-прежнему погруженный в свои мысли, – отцу перед смертью несколько раз снился один и тот же сон: как будто он падает в яму – всё глубже, глубже, точней, не в яму – в колодец, узкий черный колодец... И чем дальше летит, тем шире колодец... Отец просыпался, так и не долетев до дна.
– А от чего твой отец умер?
– Сердце. Инсульт. У меня в детстве тоже нашли врожденный порок сердца... Могу повторить судьбу отца.
– А сколько ему лет было?
– Дожил до скольких? До тридцати восьми.
– А тебе тогда?
– Одиннадцать. В последние годы он начал пить. Вообще, с его смертью странная история.... Маман не говорила, но, похоже, он ревновал.
– Были поводы? – уточнил Птицын.
– Не знаю. К дяде. Может, и были... Сразу после смерти отца мать не могла спать: он преследовал ее в сновидениях. Снился весь в крови, в бинтах... окровавленных бинтах... и потом их с себя сдирал... вместе с кожей. Или разбивал головой оконное стекло, резался, истекал кровью. Будто хотел прорваться куда-то... Маман стала пить снотворное. Прекратилось.
– Дядя – брат отца? – спросил Птицын.
– Двоюродный брат, – уточнил Миша.
– У дяди была семья?
– Безусловно. Мы до сих пор общаемся с его сыном, моим троюродным братом. Он дзюдо занимается... Ты как-то спрашивал меня про седую прядь на темени. Помнишь? Она не слишком заметна, потому что у меня светлые волосы... Но ты рассмотрел...
– Ты сослался на недостаток пигмента, – заметил Птицын, снимая с полки альбом Ван Гога и усаживаясь на диване.
– На самом деле эта седина от отца.
– Наследственность?
– Нет, – Лунин энергично покачал головой. – Не то... Года через два после его смерти... Мы переехали из Ленинграда в Ивантеевку... Дядя провернул родственный обмен... Двухкомнатную в Ленинграде – на однокомнатную в Ивантеевке... Так вот, мы переехали; я ходил в эту поганую ивантеевскую школу. В субботу... да, в субботу это было, под воскресенье... я не пошел на следующий день в школу... в апреле месяце... В субботу вечером приехал дядя, привез торт, маман – букет цветов. Меня уложили на кухне. (Когда приезжали гости, я спал на кухне.) Ночью истошные крики: "Отюль... Отюль..." Так маман отца называла. Он же ведь Отюльшминальд: Отто Юльевич Шмидт на льдине. Так моя бабка-коммунистка его назвала. Просыпаюсь, слышу: "Помогите!... Не надо! Отпусти его!" Вбегаю в комнату (дверь открыта): горит ночник, мать в ночной рубашке стоит на кровати, прижалась к стене, дрожит и рыдает. А на дяде, верхом на груди, сидит отец в военном френче и душит его... Тот уже посинел. Хрипит.
– Призрак? Отец – призрак?
– Призрак... или привидение... Назови, как хочешь ... Кричу: "Папа! Папа!" Он перестал душить, поглядел на меня, ничего не сказал... ни полслова, поднялся с кровати и ме-е-дленно, переваливаясь, как бы нехотя пошел по коридору в ванную... Мать откачивает дядю... Капает валидол. Я дрожу, дня три не мог зайти в ванную... Мне казалось там, за дверью, – отец. Придушит... И мать тоже... умывалась на кухне. Вот у меня на темени эта прядь... седая... с того дня.
– А что, дядя и мать, они что... всегда спали вместе, на одной кровати?
– Нет, конечно... Дяде стелили на кресле.
– Тогда всё понятно! – кивнул Птицын, листая альбом. – Хороший портрет... с отрезанным ухом! Дядя пришел в себя?
– С трудом. Реже стал у нас бывать и никогда не ночевал. Только учил меня держать молоток в руках, стамеску, гаечный ключ. К жизни готовил. Мне эти умения не пригодились.
– А тебе отец не снился?
– Снился, но редко. Последний раз дней пять назад... Мы с отцом будто садимся в один автобус. Втиснулись в двери... Спрашиваю: "Так ты, значит, не умер?.. Нужно на кладбище пойти – все там убрать". (Его похоронили под Ленинградом, семьсот километров от Москвы.) Едем в автобусе... на Азовскую. Думаю: куда поселить отца? Жить ему негде. Несомненно. Но ведь и в теткиной квартире страшно мало места. Придется нам: тетке, матери и мне – втроем спать в большой комнате, а отца положить в маленькой. Все-таки он военный врач... бывший. Привык к удобствам! Только где тогда мне заниматься? Отец все время будет торчать дома, он же зануда!.. Приехали в теткину квартиру. Отец уселся на краешек кресла, озирается из-под очков. Я думаю: "Какой же ты поистрепавшийся! По бабам, что ли, шлялся?" А он мне вдруг: "Всё возвышенные проблемы решаешь?! А я без этого никак не могу... Там только сексом и спасаюсь. Это отдых хороший. Рекомендую! Не понимаю, как ты без этого обходишься..."
– Забавный сюжет! Ну и что ты сам обо всем об этом думаешь? Ты как-нибудь для себя объясняешь эти события? Это что – карма? И тебе отдуваться за своих родителей? Или эта отрыжка прошлых жизней отца, впрочем, ты в прошлую жизнь не веришь? Что это?
Резко зазвонил телефон.
7.
– Кто бы это мог быть? Маман? – удивился Лунин. – Аллё? Спасибо! Тебя также... Да... да... Я понимаю... На самом деле... Нет, не обижаюсь... С чего ты взяла?