Текст книги ""Болваны""
Автор книги: Александр Галкин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц)
ГЛАВА 8. ПИСЬМО ТАТЬЯНЫ.
1.
Так, стихи он допечатал. Теперь предстояло самое главное – письмо. Письмо Лизе. Миша уже видел, как вложит его между страницами стихов. Он не хотел печатать это письмо-признание: в почерке остается то, что Баратынский назвал «лица необщим выраженьем», – душа, одним словом. Печатный текст душу наполовину выхолащивает.
Смысл письма для Миши был абсолютно прозрачен: она – Беатриче, Ассоль, Эсмеральда; он – безобразный Квазимодо и одинокий Степной волк, в отчаянии мечущийся по чужому, холодному городу, медленно привыкая и приноравливаясь к мысли о самоубийстве. Она – спасительница, которая преобразит его уродство; гадкий утенок превратится в прекрасного лебедя, расправит крылья, и они вместе полетят в южные страны, прочь от суровой, мрачной зимы. Эсмеральда сжалится над горбом Квазимодо. Она исцелит его от "глухоты паучьей", как сказал Мандельштам. Музыка, музыка польется отовсюду. Весь мир зазвучит и заискрится. Белый корабль с алыми парусами поплывет в бухту Радости.
Миша вдруг осекся, потому что поймал себя на противоречии: он думает о том, что непременно случится, как могла бы думать Ассоль, в то время как надо думать, как Артур Грей. Это его, Мишу Лунина, корабль с алыми парусами должен увезти с постылого острова. Это он, точно деревенский дурачок, ждет освобождения от злых людей, тех, что грубо смеются над ним. Получается, Ассоль вдруг оборачивается капитаном Греем, а он, Миша, сам превращается в Ассоль. Господи, какой же он Ассоль?! В этой ситуации изрядная доля абсурда. Он предлагает Лизе свою любовь, в ответ ожидая избавления от бессмысленной, однообразной жизни. Что-то похожее в литературе уже было. Только где?
Прочь сомнения! Он бросился в поэзию очертя голову. Ни к кому не обращаясь, своим изящным каллиграфическим почерком он начал: "Прошло три года с того момента, когда он увидел ее. В больных раковинах рождается жемчуг..."
Без напряжения, почти без помарок потекли строчки о стоявшем у позорного столба Квазимодо, о "человеке из подполья", построившем себе "башню из слоновой кости" и едва не задохнувшемся в ней от смрада одиночества, о гуле колоколов, так и не услышанном Квазимодо, о Сталкере, печально пившем коктейль в кабаке и внимавшем внутреннему голосу, который тихо шептал ему: "Ты доил корову печали своей, теперь ты пьешь сладкое молоко от ее вымени".
"Внезапно в нем запел модернизм, – писал он. – В его душе зажглась отважная истина. Зазвучали синие "Веды", заглушившие музыку сытых. Пронзительный голос с неба зазвенел, как струна: "Ты прав, Степной волк? Этот мир не для тебя..."
Но вот раздвинулись стены, рухнули вековые сосны, черные тучи пронзила белая молния, снеговые торосы с грохотом раскололись на мелкие кусочки и утонули в безбрежном океане. Началось снеготаянье. Густой мрак окутал землю. Звезды зарыдали, и струи слез потекли с небес.
Как вдруг далеко-далеко, на вершине горы, он увидел ее – Беатриче. Показалось ли ему: она протягивала ему руку и грустно улыбалась? Она улыбалась, и он понял, что теперь она – Эсмеральда. Мог ли Квазимодо надеяться на ее сострадание?"
2.
В палате стоял тяжелый запах лежачих больных. Птицын в смущении хрипло поздоровался – ему никто не ответил, впрочем, трое обитателей палаты повернули головы в его сторону. Четвертый спал спиной к Птицыну. Кукес лежал на кровати справа, возле двери, и страдальчески улыбался Птицыну. Одетый в синюю больничную пижаму, изрядно потрепанную, бледный, с запавшими глазами, он был не похож на себя. Только нос торчал, как обычно.
Птицын ненавидел больницы. Серые, обшарпанные стены, унылые землистые лица людей, запах хлорки и лекарств действовали ему на нервы. Больницам он предпочитал кладбища. Там, по крайней мере, спокойней, возле могилы уже не думалось о боли и страданиях. На кладбищах ощущалось безразличие природы и бесчувственная пустота.
От Ксюши Смирновой Птицын знал, что Кукесу в тот же день, как с ним случился припадок, вырезали аппендицит, но что Кукес так плох, Птицын никак не ожидал. Опираясь на локоть Птицына, Кукес с трудом выбрался из палаты, в полусогнутом виде доковылял до сортира, после чего Птицын усадил его на кушетку в коридоре. Пока они разговаривали, мимо шныряли медсестры, врачи, санитарки с судками и суднами.
Кукес хотел как можно быстрее вырваться из больницы, чтобы сдать политэкономию вместе с Ксюшей. Он, как огня, боялся Чижика, и только Ксюша, по его словам, могла выручить Кукеса своими конспектами. Частью конспектов, написанных под копирку, она его уже снабдила. Но в больнице наука не шла.
Птицыну казалось, будто Кукес ходит вокруг да около, никак не решаясь высказать главное. Он мямлил, тянул, что называется, говорил не о том. Наконец, спросил, как выглядел его припадок и что думают студенты. Птицын скупо описал все, что видел; он попытался успокоить Кукеса: перед экзаменами, мол, все думают об экзаменах, никому не хватит энергии снова вспоминать, как именно Кукес упал в обморок. Надо готовиться, как сумасшедшим, тем более придурки из деканата экзаменационную сессию начали до Нового года. Один или два экзамена назначить в конце декабря! Это редчайший идиотизм! Чтобы кому-то испортить настроение на весь следующий год...
Вдруг Кукес на полуслове прервал Птицына и принялся рассказывать о припадке. Поначалу он говорил путано и сбивчиво, потом вошел во вкус, и Птицын ясно представил вереницу скрипящих телег, жалобно мычавшего быка, колесницы египетских воинов, фараона в доспехах с изгибающейся металлической змейкой над высоким лбом, огненный столп и гибель конницы фараона в волнах моря, а потом и смерть быка.
– Что ты об этом думаешь? – спросил Кукес.
– Это какая-то седая старина. Огненный столп... это откуда? Из Библии?
– Пятикнижие Моисеево. "Исход", – пояснил Кукес. – Стыдно не знать.
– Почему это? Я же не монах, – обиделся Птицын.
– Я не о том спрашивал. Почему я все это увидел? Как ты думаешь?
– Сон. Необычный, согласен... ну пускай чуть-чуть болезненный. Хотя ... интересный. Ты перед этим Библию не читал?
– В том-то и дело, что нет. Вчера был папа. Я спросил. Он вспомнил всю эту историю с огненным столпом. Я, как ты, почти ничего не слышал...
– Постой. Ты хочешь сказать, что ты когда-то, при царе Горохе или, точней, при каком-то там фараоне Моменхотепе Двенадцатом, был быком... и утоп?
– Слава Богу, ты начинаешь что-то соображать, – удовлетворенно усмехнулся Кукес. – Причем быком у евреев, выходящих с Моисеем из Египта. У евреев! Это важно... А женщина с ребенком, которых вез бык и которые тоже погибли, знаешь кто?
– Кто?
– Ксюша! – торжественно выпалил Кукес.
– Ну а ребенок? – улыбнулся Птицын.
Кукес задумался. Птицын посмеялся.
– Это, конечно, любопытно, что ты говоришь... Даже немного фантастично, – медленно начал Птицын, чтобы ненароком не обидеть Кукеса, к тому же больного, – но... сомнительно. Нервы, раздраженное воображение, боль от аппендикса или как это называется?...
– Нет! Нет! – запротестовал Кукес. – Я уверен... не сон это. И не иллюзия. Слишком все это материально; тебе трудно понять... надо на собственной шкуре...
Они помолчали. Кукес пожаловался, что страшно хочется курить, да нельзя.
Теперь Птицын вылил на Кукеса все свои переживания по поводу Верстовской, кстати, рассказал о "выразительном чтении", и погоне за Верстовской, и о своем фиаско. Всё зря! Бессмысленно.
– Ты вообще веришь в любовь? Есть на свете любовь? – выпалил Птицын.
– Я верю, – тихо и печально ответил Кукес.
Он устал после длинного рассказа и легонько указательным пальцем трогал недавно зашитый бок. Кукес распахнул пижаму и показал шрам Птицыну.
– А я не верю! – заявил Птицын, осмотрев шрам. – Ее нет, не существует. Первая любовь у меня была через пень колоду, и вторая – как... как... как гвоздем – по стеклу.
Птицын опустил кончики губ вниз: наверно, это должно было означать улыбку.
– Как всё это объяснить? Прошлой жизнью?! Чёрта с два! – воскликнул Птицын.
– Почему бы и нет? Карма... – назидательно проговорил Кукес. – Грехи прошлых жизней. Раньше тебя любили, теперь ты любишь. Неизвестно, что лучше.
– Лучше головой – в петлю! – покривился Птицын.
– Не кощунствуй. Тебе не хватает страданий... настоящих страданий... Например, операции по вырезанию аппендикса... Было бы полезно... Тогда бы ты не бросался словами...
Птицын промолчал, понимая, что Кукес, в общем, прав.
– Я тебе не рассказывал про свою первую любовь? – вдруг спросил Кукес.
– Нет!
– А о том, как я стал мужчиной?
– Тоже нет.
– Сначала я стал мужчиной. А потом влюбился. Вот странность. В девятом классе Витя Бодридзе... Жаль, ты его не видел. У него церебральный паралич... и ходит он как утка, переваливается с боку на бок. Маленький, невзрачный, но женщины от него ловят кайф. Он перед этим готовится несколько дней... у него свой рецепт... сам разработал: гоголь-моголь, какао добавляет, зёрна, и перец. Я пробовал – выплюнул. Гадость! Пьет дня три подряд. Однажды он подцепил пятерых, и с каждой – по два раза! Представляешь?
– Это он тебе сам рассказывал? – поморщился Птицын.
– Я несколько раз был свидетелем чего-то подобного... Так вот, я не о том. В девятом классе это было... Зимой, как сейчас, перед Новым годом... Витя Бодридзе часов в восемь утра мне звонит, говорит: "Давай, ко мне, быстренько..." Прихожу: у него на кровати спит какая-то шлюшка. Он говорит: "Ну, давай! Пора уже... И так засиделся в девках..." Я залезаю под одеяло. Она спит. У меня никакого желания. Витя на кухне ест. Приходит. "Ну как?" Расталкивает девку. Она зевает. Прижимается ко мне. Я с некоторым трудом попал куда нужно. Вот так я стал мужчиной.
– А первая любовь? – спросил Птицын.
– Наш класс поехал на экскурсию на автобусе. Не помню, куда. В автобусе тесно. Ко мне на колени посадили Лену Кузьмину. Она такая изящная, тоненькая. Ну, с этого и началось. Гуляли, заходили друг другу в гости. Месяца четыре это длилось. Потом как-то раз я к ней зашел... родители ее куда-то умотали дня на три... Прихожу, она встречает меня в махровом халатике... в прихожей... Снимаю куртку. А она вдруг, ни с того ни с сего развязывает поясок, распахивает халатик – а под ним ничего. Помнишь у Пастернака:
Ты так же сбрасываешь платье,
Как роща сбрасывает листья,
Когда ты падаешь в объятье
В халате с шелковою кистью.
Ты – благо гибельного шага,
Когда житье тошней недуга,
А корень красоты – отвага,
И это тянет нас друг к другу...?
Гениальные стихи. В Лене Кузьминой на самом деле было что-то гибельное, роковое. Ну, в общем, тут и началось. Три дня я от нее не вылезал. Восемь раз подряд!
– Гигант! – удивился Птицын. – Не хуже Вити Бодридзе, даже без гоголь-моголя.
– Ты не представляешь, как здорово после этого, если ты любишь женщину. А если нет, это все равно что пописать... Чувствуешь опустошение – и больше ничего.
Есть в близости людей заветная черта,
Ее не перейти влюбленности и страсти...
та-рам-па-рам... та-рам-па-рам...
Когда душа свободна и чужда
Медлительной истоме сладострастья.
Стремящиеся к ней безумны, а её
Достигшие – поражены тоскою...
Теперь ты понял, отчего моё
Не бьется сердце под твоей рукою?
– Это кто?
– Ахматова.
– Ну а с Верстовской, как ты думаешь, может хоть что-нибудь получиться? – жалобно переспросил Птицын.
Кукес пожевал губами, потрогал зашитый шрам, пробормотал:
– Любви нет... нет любви...
3.
Миша шел по парку Мандельштама и курил «Беломор». До встречи с Лизой Чайкиной было еще, по крайней мере, два с половиной часа. Он приехал так рано от нетерпения и внутреннего зуда, не дававшего ему сидеть на месте.
– Мишель! Comment Гa va?1
– Гa va bien.2
На мостике через ручей Миша нос к носу столкнулся с Голицыным. Некстати. Голицын был в черных очках.
– Попробуй "Филипп Мориц". Бывший муж Цили привез из Бельгии. Вкус изумительный!
Миша поблагодарил. Они закурили. Черные длинные сигареты показались Мише по сравнению с "Беломором" слабоватыми, но он ничего не сказал Джозефу: чего доброго заподозрит его в патриотизме.
– Странные на тебе очки... – заметил Миша.
– Ты хочешь сказать, что сейчас не лето?
– Ты угадал... Солнцем сегодня, по-моему, даже не пахнет.
– Ты не первый интересуешься... Человек десять уже подбегали с дурацкими вопросами... Я всем говорю одно и то же: черные очки прописал окулист... пока глаза не пройдут. Только Кукес единственный знает, в чем дело... Ну и ты... сейчас поймешь...
Голицын снял очки – и Миша разглядел под левым глазом Джозефа здоровенный синяк, уже поплывший книзу и пожелтевший по краям.
– Ударился? – участливо спросил Миша.
– Подрался! – в тон ему назидательно ответил Голицын.
– Неужели?
– Представь себе! Хочешь знать, с кем?
– Если не секрет... Я его знаю?
– Близко. Ты его видишь раза три в неделю... регулярно...
– Понятия не имею!
– Наш общий любимец Ханыгин!
– Ну-у! – недоверчиво протянул Миша: это казалось уж слишком фантастичным. – Как тебя угораздило?
– С легкой руки Цили... Это длинный рассказ... Давай сойдем с дороги... Вон не очень загаженная скамейка... Можно покурить...
Они свернули в сторону. Миша сел на дипломат. Джозеф запрыгнул на скамейку, натянул на руку перчатку, осторожно потрогал обледенелую спинку, подложил под задницу книгу (кажется, это был птицынский Шекспир), и уселся сверху скамейки.
– Вчера мы отправились в гости к ее подруге Луизе... – начал Джозеф. – Циля называет ее Луиза Вячеславовна. Может, помнишь из второй группы? Такая крупная блондинка... в матовых очках... Похожа на состарившуюся Мэрилин Монро... Баба не промах!..
– Не помню... Во второй группе все такие...
– Ну неважно... Эта Луиза Вячеславовна три дня подряд названивала Циле... умоляла приехать... Говорит: спасай, ради Христа, приедешь – все объясню на месте... Ну, мы поехали... К четырем часам... Она нас принимает, поит чаем... У нее громадная трехкомнатная квартира на Полянке... Родители на даче. Выясняется, что к пяти тридцати она ждет Ханыгина... Он ее жестоко припугнул: она к нему ходила сдавать экзамен дважды. Результат всегда одинаковый. Вылететь из института ей нельзя... никак: родители ее сожрут с потрохами... А ее папочка – человек солидный... зам. министра мясомолочной промышленности или что-то в этом роде... Она уже один раз вылетела из Мориса Тореза... папочка дал большую взятку, а она не оправдала надежд... Короче говоря, МГПИ – последнее прибежище для такой уникальной дуры. На месте Цили я бы не стал ее спасать из человеколюбия... Пусть гибнет! Туда ей и дорога!...
– Непонятно только, при чем здесь Ханыгин? – перебил Миша.
Миша вспомнил, как недели три назад он вместе с Птицыным по приказу Идеи Кузьминичны тащил тяжелую стремянку с первого этажа наверх по крученой узкой лестнице. В это время по ней весело сбегал Ханыгин. Он злорадно склонил голову на сторону, хитро осклабился и выкрикнул: "Носить вам не переносить!"
– Ханыгин при чем... В том-то и дело!... – продолжал Голицын. – Он ей прозрачно намекнул: ты, мол, баба не глупая... должна понимать, что нужно мужчине от женщины, чтобы с экзаменом не было проблем... Луиза обрадовалась. Говорит: приезжайте в воскресенье...
– А вас-то она зачем позвала?
– Со страху. Вдруг он ее придушит!
Миша рассмеялся, возразил:
– Ханыгин же тщедушный, маленький мужичонка... Похож на таракана...
– Вот-вот, – подтвердил Голицын. – Это ее и пугало. По статистике, сексуальные маньяки – ничем не примечательные, хлипкие уродцы. Клерки с комплексом неполноценности. Комплекс как раз толкает их на скользкий путь преступления. Любопытно, что Луизу почти не обманули предчувствия... Так вот, засели мы с Цилей в дальней комнате, пьем чай, базарим о Джоне Фаулзе... Приезжает Ханыгин. Луиза Вячеславовна ведет его в гостиную... Там стоит массивный диван, стенка с постельным бельем... Словом, минут пятнадцать все тихо-мирно... Я листаю книжечки... У нее шикарный том Босха... Немецкое издание. Вдруг – истошный вопль: "Мамочка! Помогите!" Мы с Цилей в оцепенении. Опять тихо. Потом снова: "Спасите! Мама! Мама!" Врываемся в гостиную... спотыкаемся о какое-то тряпье: прямо у двери валяются брюки с юбкой. Жуткая вонь. Ханыгин в пиджаке сидит на горшке... заметь, стеклянном прозрачном горшке, трусы в цветочек висят на коленях, двумя руками держит руку Луизы Вячеславовны и лобызает ее с таким благоговением, как будто он трубадур перед Прекрасной Дамой. А Луиза неглиже бьется в истерике у батареи, дико визжит... Волосы всклокочены... вся в соплях... Караул! Этот подлец привязал ее к батарее за руку и за ногу... Ногу он пристегнул ремнем, а руку галстуком прикрутил... Представляешь, какой садист! Мы с Цилей охренели, разинули рты... Ханыгин вскочил с горшка, прижал его к груди, точно любимого кота... Жалкая фигура: усишки топорщатся, трусы в горошек, худые волосатые ноги... И у груди – стеклянный горшок с дерьмом... А вонь!..
– Фу! – поморщился Миша. – А зачем ему горшок?
– Извращенец!
– В смысле? – не понял Миша.
– Луиза дуреха: думала – ну трахнутся, подумаешь, какое дело... Не на того напала... Черт ее угораздил попасть к Ханыгину! Мы с Цилей после часа два ее отпаивали... теплым молоком...
– Так все-таки, – настаивал Миша, – чего же он хотел?
– Ты и сейчас не понял? Какой же ты не сообразительный... Судя по всему, Ханыгин начитался маркиза де Сада... Он же специалист по французской литературе. У него диссертация... что-то по 18 веку... По-моему, "Манон Леско" или Шодерло де Лакло... Он на месяц ездил в Сорбонну на стажировку... Там, наверно, и прочитал. А может, и здесь в Библиотеке Ленина... оформил бумагу в закрытый доступ – и наслаждался...
– То, что он садист, я понял... Это и по нему видно... Но горшок?
– Анальный комплекс. Это вместо полового акта. Циля, после того как Ханыгин слинял, нашла мельхиоровую ложку... Спросила у Луизы, та говорит: "У нас таких нет". Мы переглянулись с Цилей... Луиза, к счастью, ничего не поняла... Ну а мы ее расстраивать не стали... Ей и так досталось, бедняжечке... на всю оставшуюся жизнь...
– Ложка Ханыгина?
– Наконец-то ты начал понимать... Ханыгин, помимо горшка, привез с собой ложку... Зачем? Чтобы накормить Луизу собственным дерьмом!
– Мерзость! – Миша даже плюнул. – Меня сейчас стошнит!
Голицын похихикал:
– Согласен. Но ты только слушаешь, а я там был! Луизу рвало... Вонь невыносимая! Целый час проветривали... в такой мороз. Ложку эту я выкинул в форточку. Полчаса мыл руки цветочным мылом. Да, самое главное я не рассказал... Почему, слава Богу, я сдержался при дамах... Меня не стошнило от боли! Значит, вырвал я женщину из рук насильника, а точнее, отвязал Луизу от батареи... Ханыгин за это время спрятал свой горшок в спортивную сумку, натянул брюки... Перенес я Луизу на диван... Циля ее откачивает... А Луиза в истерике, рыдает, рвет на себе волосы и вдруг выкрикивает мне с таким напором: "Убей его! Убей! Слышишь?" Как тебе ситуация? Хорошенькая?
– Правильно! Ты его убил?
– Почти. Я скроил мрачную рожу и иду на Ханыгина со сжатыми кулаками... как будто сейчас буду его бить... До смерти! По правде говоря, мараться не хотелось... о такую гнусь. И вдруг он как взвизгнет: "Сукин сын!" – и ткнул мне кулачонком в глаз. Скотина такая! Я отмахнулся. Тоже куда-то в глаз засветил. Он дико заверещал – и дал дёру! Глаз болит, синяк растет на глазах... Приложил половник – не помогло. Но ведь каков мерзавец: меня назвать сукиным сыном!
Миша ухмыльнулся:
– Точно по Фрейду: он осуществил перенос. С больной головы на здоровую!
– Тонкое замечание! – парировал Джозеф. – Во всяком случае, мне пришлось нацепить черные очки... Как-то несолидно сдавать экзамен по политэкономии с фингалом.
– Не боишься, что Ханыгин тебя зарежет на экзамене, как эту Луизу?
Миша во все время рассказа Джозефа ловил себя на мысли, что не верит ни одному его слову, впрочем, исправно смеялся.
– Наоборот! Теперь он при виде меня должен прятаться в сортире! Я буду его шантажировать: пусть ставит пятерку, не то я воспользуюсь свидетельскими показаниями в деканате... Кроме того, у меня есть вещественное доказательство: я приду на экзамен с его галстуком, которым он прикручивал Луизу Вячеславовну к батарее... Я заложил его в целлофановый пакет.
– Предусмотрительно! – посмеялся Миша.
– Как только я сяду к нему за стол, вместе с билетом и зачеткой, рядышком выложу целлофановый пакет с галстуком, медленно развяжу пакет и начну отвечать по билету... Пусть попробует задать мне хоть один вопрос, вонючий извращенец! А может быть, я буду молчать и смотреть ему в глаза сквозь темные очки. После тихо протяну зачетку.
– Жестокая месть!
– Око за око! Мой синяк под глазом требует возмездия!
Джозеф докурил, бросил окурок и встал.
– Ты в институт? – поинтересовался Джозеф.
– Куда ж еще... Вообще, у меня еще часа полтора...
– Так ты не спешишь?
– Как сказать... – Мише не особенно хотелось общаться с Голицыным, с другой стороны, что ему делать все это время?
– Может, зайдем на Погодинку... там магазинчик симпатичный... Я там видел "Брют"... Полусладкое последнее время меня что-то не привлекает... Пошлое шампанское... Его пьют только на Новый год... в узком семейном кругу. Помнишь у Чехова: "Для меня нет теперь более тяжелого зрелища, чем счастливое семейство, пьющее чай"?
– Это откуда? – переспросил Миша.
– Кажется, из "Крыжовника".
Они опять закурили по "Филипп Морицу", и Миша понуро потянулся за рослым, мускулистым Джозефом. Джозеф остановился и, брезгливо поморщившись, указал Мише на девицу в красном спортивном костюме, игравшую в футбол с тремя лысыми толстяками.
– Женщина-футболистка – это все равно, что кастрат – Герой Советского Союза.
Миша хмыкнул:
– Почему нет? Такие случаи наверняка были.
– Навряд ли! Женщина должна пахнуть хорошими французскими духами, "Шанель N 5" например, а не потом.
– Я помню... твоя теория орхидеи. Женщина – орхидея, ее нужно выращивать, культивировать, удобрять...
– Но не дерьмом, заметь... – возразил Голицын. – Здесь я не соглашусь с Ханыгиным. Чем, собственно, плоха теория? Что ты имеешь против?
– Да нет, нет... Ничего...
– Взгляни... у нее же совсем нет бюста! Здесь не поможет даже рабоче-крестьянский цвет.
– Какой? – не расслышал Миша.
– Цвет пролетарского знамени, – уточнил Джозеф.
Лысый толстяк в маленьких воротах поймал мяч и, как ребенок, засмеялся от радости. "Как мало человеку нужно для счастья!" – подумал Миша. Толстяк выбросил мяч из ворот прямо под ногу девице в красном. Она, не долго думая, с силой ударила по мячу, так что тот, пролетев высоко над воротами, шлепнулся недалеко от Джозефа и Миши. Миша прикрыл глаза и встряхнул головой: пока еще футбольный мяч крутился в воздухе, ему привиделась вместо мяча голова Джозефа – окровавленная голова, с запекшейся на шее кровью, с обрезанным ухом, с усами – такими, как теперь у Джозефа, и расплывшимся желтоватым синяком под правым глазом. Приземлившись на снег, голова-мяч напугала Мишу вывернутой наружу, порванной надвое нижней губой и злорадным оскалом беззубой челюсти. Пока Джозеф подавал мяч, Миша прогнал от себя это идиотское видение.
Они пошли к выходу из парка.
– Я здесь летом смотрел чемпионат Европы... – снова заговорил Голицын. – Футбол. Меня посетила странная идея: что это такое – футбол? – Суррогат, выдумка нашего тщедушного, технократического века. Великая иллюзия! А какие страсти! Куда там Шекспиру до футбола! Включаешь телевизор – и, пожалуйста, страдай, борись, кричи от отчаянья или радуйся!.. Вот новая культура потребления!
– Терпеть ненавижу футбол! – угрюмо буркнул Миша. – Мне всегда казалось, что футболистам нечего делать, а еще больше тем, кто за ними подглядывает...
– В твоем сравнении футбола со стриптизом есть резон. Кстати, ты не обращал внимания, насколько футбол сексуальная игра. Насквозь сексуальная!
– Что же в ней сексуального? По-моему, она только отбивает охоту к женщинам... по крайней мере, у футболистов и болельщиков.
– Вот тут ты не прав! Вдумайся: ворота – это женские половые органы, а футбольный мяч – сперматозоид, оплодотворяющий женское лоно. Ну а нога... по Фрейду, конечно, мужской член. Его, между прочим, фрейдисты иногда называют третьей ногой.
– Позволь... позволь... – усмехнулся Миша. – Но ведь ворота чужие!
– Правильно! – с энтузиазмом подхватил Голицын. – В этом-то вся интрига... Несомненно, игра подразумевает адюльтер.
– А если мяч забьют в свои ворота? – подавил смешок Миша.
Миша с Голицыным дружно прыснули:
– Тогда да здравствует онанизм! – озвучил Мишину догадку Джозеф. – За это надо выкурить еще по "Филиппу Морицу"!..
Джозеф протянул пачку Мише. Они снова закурили.
– А зачем тебе, собственно, в контору? У вас консультация? – поинтересовался Голицын.
– Нет, мы встречаемся с Лизой Чайкиной, – Мише не хотелось говорить правду, но врать было еще противней.
– О! Мои поздравления! Ты успешно реализуешь план, намеченный в квартире Джеймса!
Миша промолчал. Получилось именно то, чего он боялся: Джозеф своими грязными лапами стремился все испоганить. С другой стороны, он сам был виноват: он ведь разоткровенничался потому, что втайне ему хотелось пококетничать и похвастаться.
Они подошли к магазину. Джозеф бросил окурок в урну, открыл дверь, предлагая Мише войти первым. Мише хотелось докурить, и он остался ждать Голицына на улице. Минут через пять Джозеф вышел с бутылкой шампанского. Он запихнул шампанское в сумку, повесил на плечо и сказал:
– Если не возражаешь... еще одно маленькое дельце... Три минуты... Циля просила меня узнать о бирюзе... Она очень любит этот камень... Здесь ювелирный... в двух шагах...
Некоторое время они шли молча. Миша мерз и думал о теплой квартире на Азовской, о чашке чая с печеньем, о бабушке с "Беломором" в зубах.
– Чижик теперь добивает Кукеса... – как бы отвечая своим мыслям, прервал молчание Джозеф. – Еврей – еврея... Говорят, Чижик – антисемит... Еврей-антисемит – это тяжелый случай.
– Чижик разве еврей?
– А то кто же?! Ты меня удивляешь...
– Я думал, такая фамилия... Чижик-пыжик, где ты был? На Фонтанке водку пил... Мне казалось... у евреев не бывает...
– Чижик – типично еврейская фамилия... Чижик, Шубик... Учитель, Пекарь... Не обязательно Айзерман или Розенбаум... Я, к счастью, в отличие от Кукеса, довольно быстро отстрелялся... А всё благодаря женщинам. Представляешь, в помощь Чижику прислали аспирантку-практикантку... Деканат проявил трогательную заботу... о студентах... Это очень мило с его стороны... Я, разумеется, сел к ней... Сначала мы погнездили о том, о сём... Например, какой изящный предмет – политэкономия... и что ее может просечь исключительно интеллектуал, обладающий незаурядными математическими способностями... Потом я поинтересовался, какой именно политэкономической проблемой она занимается в аспирантуре... Она ответила, что проблемой экономики развитого социализма... Я грубо польстил, что в этой проблеме по-настоящему может разобраться только такая привлекательная женщина, как она. Она зарделась. Я закусил удила: сделал комплимент по поводу ее безукоризненного костюма, и особенно галстука. Отметил, что сейчас это высший шик, когда женщина использует некоторые детали мужского костюма. Это необычайно заманчиво и загадочно. Моим единственным козырем была стремительность. Не давая ей передышки, я потянул воздух и чрезвычайно интимно заметил, что она душится изумительными духами. "Шанель N 5". Мы оба похвалили мадам Коко за ее изобретение. Я сказал, что моя мамочка тоже предпочитает эти духи всем другим. И уже, не долго думая, напрямую спросил, что она делает сегодня вечером после этого дурацкого экзамена... Ибо, подчеркнул я, я отказываюсь верить, что она, обладая таким вкусом, изяществом, женским обаянием, все дни напролет занимается проблемами развитого социализма. Это было бы нелепо и несправедливо. У меня есть на примете очень уютный бар недалеко от института. Я куплю бутылку шампанского (Джозеф, усмехаясь, расстегнул сумку и приподнял шампанское за горлышко), стало быть, мы очень мило проведем время... Это, без сомнения, вылечит ее от той ужасающей глупости и занудства, которые ей придется еще терпеть на протяжении двух часов от нерадивых студентов. Я описал, как пройти в этот бар от дверей института. Получил согласие от аспирантки: она мило, без всякого жеманства улыбнулась и едва заметно кивнула. Наконец, я потряс зачеткой перед своим носом и громогласно заявил в расчете на Чижика, сидевшего довольно далеко от нас и мучившего Кукеса уже битый час: "Итак, я заканчиваю. Одним словом, формула Маркса, несомненно, верна и действует во всех указанных мною случаях". Я всучил этой девице зачетку, и она мне мелким аккуратным почерком вывела: "Отлично". Так я сдал политэкономию. Это называется: люди, я любил вас, будьте бдительны! Взгляни.
Голицын показал Лунину зачетку, в которой действительно стояла пятерка. Они посмеялись. Джозеф – в своей обычной манере: мелким рассыпчатым смешком.
– Аспирантка на самом деле красивая? – поинтересовался Миша не без зависти.
– Не то чтобы очень... Простовата... Впрочем, боковая линия у нее офигительная... Скорее всего, она мать-одиночка, истосковавшаяся по мужчине... Это такой немного печальный тип. Грустная брюнетка. В них есть своя прелесть... Увядающая прелесть... Что-то осеннее... Таких женщин любил Иван Алексеич Бунин. Они еще только подходят к рубежу тридцати, а им кажется, что жизнь уже прошла... Они еще закрашивают седые волосы... Многие обреченно махнули на себя рукой... втайне продолжая надеяться на Принца... Хотя это свойственно женщинам любого возраста... Ну а если Принц появится, тогда эти женщины оказываются необыкновенно страстными... Они хотят, чтобы их закат был похож на рассвет... И отдаются как сумасшедшие... Вот мы пришли. Ювелирный здесь, за углом...
В ювелирном Джозеф долго осматривал витрины, спросил что-то у продавца насчет серёжек из бирюзы. Покачал головой, услышав цену. Потом поинтересовался, бывает ли у них селенит. Тот ответил, что чрезвычайно редко, потому что это очень редкий камень и не очень дорогой: его сразу разбирают. Джозеф пояснил Лунину, когда они вышли, почему Циле нужен именно селенит: "Это женский камень... Он растет вместе с растущей луной, и наоборот, сжимается, когда луна на ущербе. Для женщин, у кого проблемы с их лунным циклом, этот камень незаменим. Этот камень я бы и Лянечке тоже купил. Она блудлива как кошка. Селенит успокаивает страсти".
Джозеф помолчал, задумался, потом встрепенулся:
– Слушай! У меня идея. Ты уже подумал, как будешь встречать Новый год?
– Как обычно. На Азовской... у тетки... С родственниками.
– Фу! Как это скучно! А что если тебе пригласить Лянечку? Вместе встретите Новый год в Ивантеевке! Тет-а-тет. Она к тебе очень хорошо относится... Да и тебе она, по-моему, симпатична. А?