355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Михайлов » Маяковский » Текст книги (страница 9)
Маяковский
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:23

Текст книги "Маяковский"


Автор книги: Александр Михайлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 39 страниц)

«...ГЛАШАТАЙ ГРЯДУЩИХ ПРАВД»

В автобиографии о войне сказано: «Принял взволнованно. Сначала только с декоративной, с шумовой стороны. Плакаты заказные и, конечно, вполне военные. Затем стих. «Война объявлена».

Таковы самые первые впечатления. Стихотворение «Война объявлена» свидетельствует о том, что у поэта еще нет своей четкой позиции.

Первая мировая война втянула в кровавый конфликт не только народы Европы, так или иначе в нее было вовлечено 38 государств с населением в полтора миллиарда человек. Это, как известно, была война империалистическая, захватническая с обеих сторон, война за передел мира. А кроме того, война, по расчету тех, кто ее затеял, должна была ослабить, расшатать интернациональное единство рабочих и подавить революционное движение внутри стран.

Расчеты буржуазии во многом оправдались: почти все партии II Интернационала выступили в своих странах в поддержку войны, то есть сомкнулись в ее целях со своими буржуазными правительствами, голосовали за военные бюджеты – предали интересы рабочего класса, интересы революции. В России это были меньшевики и эсеры. Предательский лозунг «ни побед, ни поражений», выдвинутый Троцким, В. И. Ленин охарактеризовал как сознательное или бессознательное проявление шовинизма, как враждебный пролетарской политике, пособнический царскому правительству и господствующим классам.

Партия большевиков была единственной партией в России, которая со всей твердостью и последовательностью выступала против войны, призывала народ к борьбе за превращение войны империалистической в гражданскую, – за свержение буржуазного правительства.

Официальная пропаганда, взывая к чувству национальной гордости, единству перед лицом опасности для Отечества, всеми средствами внушала народу, что каждый человек, «без различия состояния и партий», должен, защищая Отечество, идти на любые жертвы.

Маяковский в это время уже не был связан с большевиками, прервались даже личные контакты, и он тоже, как и большинство писателей, подпал под влияние официальной пропаганды, не сумел понять политический смысл событий. По заказу сочинял подписи к лубкам, как он признается, «вполне военные», то есть отражающие дух и содержание официальной политики. Осенью принимал участие в кружечном сборе «на помощь жертвам войны». И в конце октября подал прошение московскому градоначальнику на выдачу свидетельства о благонадежности, чтобы поступить добровольцем в действующую армию.

Вряд ли можно сомневаться, что Маяковский в это время считал службу в армии и участие в боевых действиях на фронте патриотическим долгом. Статью «Штатская шрапнель», опубликованную 12 ноября 1914 года, он закончил такими словами: «Как русскому мне свято каждое усилие солдата вырвать кусок вражьей земли...» В другой статье – «Будетляне» – он говорит о войне до победного конца: «...русская нация, та единственная, которая, перебив занесенный кулак, может заставить долго улыбаться лицо мира».

В автобиографии Маяковский попытался связать два момента – желание пойти на фронт добровольцем и отобразить происходящее на войне в искусстве: «Чтобы сказать о войне – надо ее видеть. Пошел записываться добровольцем». В ответ на прошение о благонадежности была положена резолюция: «Свидетельства не давать».

С середины ноября и весь декабрь 1914 года Маяковский заведует литературным отделом московской газеты «Новь», где публикует целую серию статей и фельетонов по вопросам политики, войны и главным образом – искусства. И помимо активной пропаганды футуристических идей и взглядов на искусство ратует за создание маршей и гимнов, которые вдохновляли бы солдат на войне.

В «Нови» поэт подготовил литературную страницу, но включенные в нее рассказ, а также стихи Асеева, Пастернака и свои («Мама и убитый немцами вечер») под общей шапкой «Траурное ура» – настолько разошлись с победительным пафосом газеты, что редактор немедленно отстранил его от составления литературной страницы. Но ни маршей, ни гимнов для воюющей армии поэт не создал. Верно было сказано, что в «стихах писалось у Маяковского совсем не то, что он проповедовал в своих статьях» (В. Перцов). В стихотворениях, написанных в это время – «Мама и убитый немцами вечер», «Скрипка и немножко нервно», «Мысли в призыв» – есть ощущение ужаса войны и нет, не видно никакой внутренней потребности воинского подвига, ожидания победы... В то же время он критикует «Красный смех» Л. Андреева: «Война рассматривается только как ужас»... Поэт растерян: «Знаете что, скрипка? Мы ужасно похожи: я вот тоже ору – а доказать ничего не умею!»

По поводу войны Маяковскому еще нечего «доказывать», и он – в статьях и фельетонах, напечатанных в «Нови», – развивает футуристические концепции искусства, правда, уже с оглядкой на войну. Война и вымученные стишки, вызванные ею к жизни, появлявшиеся в печати, дали Маяковскому новый повод со всей силой обрушиться на поэзию символистов, напоминающую, по его словам, «теплое одеяло, сшитое из пятачковых лоскутьев фельетонной мысли...».

В критике произведений литературы, искусства на военные темы он беспощаден. Но тезис: «Можно не писать о войне, но надо писать войною!» – звучит пока риторически. Маяковский знает, как не надо писать о войне.

Как пишет Северянин, например:

 
Друзья! Но если в день убийственный
Падет последний исполин,
Тогда ваш нежный, ваш единственный,
Я поведу вас на Берлин.
 

Эти салонно-напыщенные строки раздражали Маяковского: «Впечатление такое: люди объяты героизмом, роют траншеи, правят полетами ядер, и вдруг из толпы этих «деловых» людей хорошенький голос: «Крем де виолет», «ликер из банана», «устрицы», «пудра»! Откуда? Ах да, это в серые ряды солдат пришла маркитантка. Игорь Северянин – такая самая маркитантка русской поэзии».

Приговор убийственный.

Но как надо писать войною?

Маяковский не может ответить на этот вопрос. Ему кажется только, что развитие событий, время призвали к действию футуристов, именно их выдвинули на первый план искусства. Интуиция поэта подсказывает: «Сегодняшняя поэзия – поэзия борьбы», а футурист Маяковский утверждает: «Цель поэта – слово», «Слово – самоцель».

Подобный дуализм в сознании Маяковского, во взгляде на искусство, имевший продолжение и в двадцатые годы, вовсе не случаен. В революционности юного Маяковского все-таки было нечто от стихийного бунтарства (вспомним хотя бы его поведение в тюрьме). Уроки большевистского подполья не прошли, конечно, даром, поэтому он решил: надо делать социалистическое искусство, хотя не имел ясного представления, что это такое. Но семена футуристического бунта нашли отклик в его душе. Заманчивой показалась идея полного обновления языка поэзии, нахождения никому доселе неизвестных форм. «Ненависть к искусству вчерашнего дня» питалась ненавистью к буржуазному миропорядку. Максималист и бунтарь Маяковский зовет «сломать старый язык, бессильный обогнать скач жизни». Он опять уверяет: «слово – цель писателя», полагая: «Не идея рождает слово, а слово рождает идею». В этом ключе трактуется Чехов, любимый писатель молодого Маяковского. В противоречие сказанному вступают другие слова: «Причина действия поэта на человека... в способности находить каждому циклу идей свое исключительное выражение». Социалист в прошлом, участник большевистского подполья Маяковский борется с анархическим бунтарем в искусстве Маяковским, и перипетии этой борьбы находят отражение в статьях, выступлениях, стихах поэта. Ее отголоски мы будем слышать на протяжении многих последующих лет.

Плодотворным было обращение Маяковского к национальным истокам, к народным традициям. В статье «Россия. Искусство. Мы» он цитирует воззвание Хлебникова к славянам студентам, написанное в 1908 году и зовущее к единению, клеймит унизительную, обывательскую привычку оглядываться на заграницу – в быту, в искусстве.

«Вместо чувства русского стиля, вместо жизнерадостного нашего лубка – легкомысленная бойкость Парижа или гробовая костлявость Мюнхена», – возмущается Маяковский. Но при этом считает позором исключение под нажимом шовинистической пропаганды из репертуара русских театров Вагнера, Гауптмана и др.

Он и футуризму хочет придать национальную окраску, считая, что «плеяда молодых русских художников – Гончарова, Бурлюк, Ларионов, Машков, Лентулов и друг. – уже начала воскрешать настоящую русскую живопись, простую красоту дуг, вывесок, древнюю русскую иконопись безвестных художников, равную и Леонардо и Рафаэлю».

К народной же традиции Маяковский подводит и футуристические эксперименты со словом, утверждая, что литература (поэзия), имеющая в своем ряду Хлебникова, Крученых, «вытекала... из светлого русла родного, первобытного слова, из безымянной русской песни».

Война, как событие не рядовое, мобилизует и духовные ресурсы, она заставляет думающего человека оглянуться назад, в историю, осмыслить опыт народа. В публицистике Маяковского нет прямых аналогий, но все же не случайно взгляд его обращен на национальные истоки искусства. Много позднее, в очерках о Париже, он расскажет такой грустно-забавный случай, бывший перед войной. Состоялась совместная выставка французов и русских. Один из критиков назвал русских жалкими подражателями и выхваливал какой-то натюрморт Пикассо. На другой день выяснилось, что служитель перепутал номера, восхваляемая картина оказалась кисти В. Савинкова, ученика «жалких подражателей», а сам Пикассо попал в «жалкие». Конфуз был тем больший, что на натюрморте красовались сельди и настоящая великорусская краюха черного хлеба, совершенно немыслимые у Пикассо...

Национальное чувство было оскорблено и бездарностью правительственной и военной верхушки, из-за чего русская армия, несмотря на героизм ее солдат и офицеров, несла тяжелые потери.

Легальная публицистика в это время не имела возможности поднять свой голос против правительства, да и вряд ли Маяковский был к этому готов. Но в спорах об искусстве он со всею искренностью выразил национальное самосознание и горячо ратовал за самостоятельный путь его развития, за то, чтобы русский человек стал «делателем собственной жизни...».

Перспективу для изобразительных искусств Маяковский видит в том, чтобы «откопать живописную душу России», он призывает молодых художников «диктовать одряхлевшему Западу русскую волю, дерзкую волю Востока!» И здесь устремления Маяковского связаны с истоками, с национальными традициями и национальной самобытностью живописи.

К теории же «самовитого», «самоцельного» слова прибавляются радикальные поправки. В статье «Без белых флагов» Маяковский пишет: «Нам слово нужно для жизни. Мы не признаем бесполезного искусства». И одно из требований жизни, уже в статье «Война и язык», Маяковский формулирует так: «сделать язык русским». Это означало, что эксперимент со словом должен быть целиком подчинен внутренним законам русского языка.

В начале 1915 года Маяковский впервые хоронит футуризм – тот, что был представлен «особенной группой». Поэт возвещает, что тот футуризм «умер», и провозглашает осанну тому, что с «чертежом зодчего» готовится творить новое искусство. В поэзии он делает новые шаги, уводящие в сторону от автономных, эстетски ограниченных задач и целей этого течения. Стихотворения «Я и Наполеон», «Вам!» «гимны», написанные в 1915 году, уже отчетливо выявляют позицию поэта, разводят его не только с официальной пропагандой и подхватывающей ее мотивы литературой, но и с футуризмом.

1915 год остудил некоторые горячие головы, одурманенные победно-патриотическим угаром. Уже в начале его русская армия терпит поражения, на фронте не хватает снарядов, командование шлет в ставку и военное министерство запросы, в войсках растет недовольство, буржуазия греет руки на военных заказах. И вместе с этим происходят такие события, как выпуск первого номера нелегальной газеты Петербургского комитета «Пролетарский голос», возобновление большевистского журнала «Вопросы страхования», – первые явные признаки революционного протеста.

Именно в это время Маяковский по-настоящему ощутил трагедию войны и выразил ее в стихотворении «Я и Наполеон». А стихотворение «Вам!», впервые, очевидно, прочитанное в артистическом кабачке «Бродячая собака» 11 февраля 1915 года, вызвало настоящую бурю негодования у буржуазной публики.

И было от чего негодовать!

В «Бродячей собаке», пристанище литературной и артистической богемы Петрограда, где вовсе не ощущалось, что идет война, армия терпит поражения, льется кровь, любила бывать буржуазная публика, искавшая острых ощущений. Ее допускали сюда за высокую плату, презрительно именуя таких посетителей «фармацевтами». Вот к ним-то и обратил поэт свои гневные строки:

 
Вам, проживающим за оргией оргию,
имеющим ванную и теплый клозет!
Как вам не стыдно о представленных к Георгию
вычитывать из столбцов газет?!
 
 
Знаете ли вы, бездарные, многие,
думающие нажраться лучше как, -
может быть, сейчас бомбой ноги
выдрало у Петрова поручика?
 

Эти стихи привели присутствующих в шоковое состояние. В воспоминаниях Т. Толстой-Вечорки рассказы-ется об этом подробно. Публика застыла в изумлении: кто с поднятой рюмкой, кто с куском недоеденного цыпленка. Раздалось несколько возмущенных возгласов, но Маяковский, перекрывая их, громко продолжал чтение.

Скандал разразился после последних строк:

 
Вам ли, любящим баб да блюда,
жизнь отдавать в угоду?!
Я лучше в баре б... буду
подавать ананасную воду!
 

Раздались «ахи» и «охи» женщин, мужчины остервенились, раздались угрожающие возгласы, свист...

«Маяковский стоял очень бледный, – вспоминает Т. Толстая-Вечорка, – судорожно делая жевательные движения, – желвак нижней челюсти все время вздувался – опять закурил и не уходил с эстрады.

Очень изящно и нарядно одетая женщина, сидя на высоком стуле, вскрикнула:

– Такой молодой, здоровый... Чем такие мерзкие стихи писать, шел бы на фронт.

Маяковский парировал:

– Недавно во Франции один известный писатель выразил желание ехать на фронт. Ему поднесли золотое перо и пожелание: «Останьтесь, ваше перо нужнее родине, чем шпага».

Та же «стильная женщина» раздраженно крикнула:

– Ваше перо никому, никому не нужно!

– Мадам, не о вас речь, вам перья нужны только на шляпу.

Некоторые засмеялись; но большинство продолжало негодовать, словом, все долго шумели и не могли успокоиться. Тогда распорядитель вышел на эстраду и объявил, что вечер окончен».

Газета «Биржевые ведомости» лицемерно восклицала: «Эти ужасные строки Маяковский связал с лучшими чувствами, одушевляющими нас в настоящее время, с нашим поклонением тем людям, поступки которых вызывают восторг и умиление!..»

Стихотворение «Вам!» и его «премьера» в «Бродячей собаке» (опубликовать его удалось только в альманахе «Взял» в конце 1915 года), без сомнения, знаменует критический момент, внутренний поворот в понимании характера войны Маяковским. На все происходящее он посмотрел как бы другими глазами и с другой стороны. Маяковский не стал пораженцем, но он увидел фальшь и лицемерие, лжепатриотизм буржуазной публики и открыто, гневно обвинил ее в этом.

В начале этого же года Маяковский вернулся к поэме «Облако в штанах», первые наброски которой были сделаны еще во время поездки футуристов по городам России. Жить он переехал в Петроград, перебиваясь на случайных литературных гонорарах, на лето поселился в дачном поселке Куоккала («Вечера шатаюсь пляжем. Пишу «Облако»). До революции – в 1915 и в 1916 годах – поэма издавалась с многочисленными цензурными изъятиями. Полностью была опубликована в 1918 году. В предисловии к этому изданию поэмы «Облако в штанах» Маяковский так определил смысл произведения: «Долой вашу любовь», «долой ваше искусство», «долой ваш строй», «долой вашу религию» – четыре крика четырех частей».

Он тогда был настроен революционно, говорил Шкловскому: «Нельзя думать о мелком. Надо говорить о революции на заводах».

Поэмой «Облако в штанах» он покушался на нравственные и социальные устои буржуазного общества, бросал ему открытый вызов и предсказывал приход революции:

 
Где глаз людей обрывается куцый,
главой голодных орд,
в терновом венце революций
грядет шестнадцатый год.
 

Война ускорила социальное прозрение Маяковского, и вслед за этими строками он уже мог заявить: «А я у вас – его предтеча...» Художник, поэт – в нынешнем понимании Маяковского – должен жертвовать, служить революционному будущему, его людям (»...вам я душу вытащу, растопчу, чтоб большая! – и окровавленную дам, как знамя»). Он выступает от имени тех, кто живет на нижних этажах общества, – от имени «каторжан города-лепрозория», видит в солидарности людей труда могучую силу: «Мы – каждый – держим в своей пятерне миров приводные ремни!»

В поэме бурлит молодая кровь, ее символика утверждает наступательную мощь молодости:

 
У меня в душе ни одного седого волоса,
и старческой нежности нет в ней!
Мир огромив мощью голоса,
иду – красивый,
двадцатидвухлетний.
 

Поэма – все ее четыре части – связывается воедино любовным мотивом. Искусство, религия, социальный уклад – все направлено против любви, все искажает естественное и благородное человеческое чувство.

Замысел поэмы и начало ее возникли во время турне футуристов по России. В Одессе Владимир Владимирович познакомился с прелестной юной Марией Александровной, девушкой редкого обаяния, тут же и нареченной им Джиокондой. И в поэме она появляется как Мария, а потом: «Помните? Вы говорили: «Джек Лондон, деньги, любовь, страсть», – а я одно видел: вы – Джиоконда, которую надо украсть!» Тогда еще у многих в памяти было похищение знаменитой картины Леонардо да Винчи из Лувра и возвращение ее в музей (1911-1913).

В Одессе произошло то, что должно было произойти с Маяковским. Ему было двадцать лет. Сердце молодого поэта еще не обожгло любовное пламя, его страстная натура еще не подверглась испытаниям любви.

Мария Александровна – Машенька Денисова – была не только хороша собой, но вообще оказалась незаурядным человеком. Недаром и Каменский, тоже познакомившийся с Денисовой, отметил в ней «высокие качества пленительной внешности и интеллектуальной устремленности ко всему новому, современному, революционному».

Происходила она из многодетной крестьянской семьи, но в Одессе жила у старшей сестры, муж которой, Филиппов, был состоятельным человеком. Училась в частной гимназии, бросила, не закончив. Поступила на курсы художника Ю. Р. Бершадского, занималась скульптурой. Сочувствовала революционным идеям.

Сестра Маши, Екатерина Александровна, устраивала у себя дома литературные «обеды», куда и были приглашены накануне выступления в театре уже порядочно нашумевшие к тому времени московские «гастролеры» Маяковский, Каменский и Бурлюк. Но это была не первая встреча Маяковского с младшей Денисовой. Тремя неделями раньше они виделись в Москве на вернисаже художников «Мира искусства». Встреча была мимолетной, Маяковский тогда даже не назвался. В Одессе он сразу влюбился. Любовь вспыхнула в нем с необыкновенной силой. Встречи с Марией, по воспоминаниям Каменского, буквально преобразили Маяковского. Он не находил себе места, метался по номеру гостиницы, звал своих друзей посмотреть на ночное море, надолго исчезал, а на вечере в театре, кажется, превзошел себя, читая стихи как никогда вдохновенно и все время поглядывая туда, где сидела его Джиоконда.

Маяковский был влюблен. Он, как считает Каменский, невероятно торопился со своими чувствами и страдал, не желая считаться ни с какими, на его взгляд, условностями. А они могли быть и не условностями вовсе. Мария Александровна, девушка достаточно независимая (на этой почве они и расходились с сестрой), тем не менее не расположилась к футуристам, не прониклись сочувствием к богемной стороне их жизни. Маяковский ей нравился, она увлеклась им, но от решительного шага отказалась. И не потому, что была нерешительна. Наоборот, вся ее последующая жизнь – цепь смелых, иногда даже сопряженных с огромным риском поступков. Было что-то другое, что мешало сделать еще один шаг навстречу Маяковскому, что-то другое, обо что билось терзаемое нетерпением и страстью сердце поэта.

Любовь – тайна, и никому не дано разгадать ее.

После последнего свидания с Марией Маяковский был мрачен и молчалив. Возможно, это было то объяснение, следы которого обнаружил Р. Дуганов на обороте рисунка Бурлюка, изображающего Марию Денисову. Р. Дуганов расшифровал «текст», который, как он считает, был игрой в угадывание по отдельным буквам. Текст этот действительно легко поддается расшифровке, за исключением одного слова, и после расшифровки выглядит так:

 
Я вас люблю
..н.л.. симпатичная
дорогая милая
обожаемая поцелуйте меня
вы любите меня?
 

И тут же два рисунка: пронзенное стрелой, истекающее кровью сердце и виселица. Спасительное чувство самоиронии, не покидавшее Маяковского даже в самые напряженные, драматические моменты жизни! Он терпел поражение, и он подшучивал над собой в глазах любимой. Наедине и с друзьями ему было не до шуток.

Вместе с Бурлюком и Каменским они продолжили свое турне, и в купе вагона, когда ехали из Николаева в Кишинев, Владимир Владимирович медленно, с большим напряжением, прочел своим друзьям строки:

 
Вы думаете, это бредит малярия?
 
 
Это было,
было в Одессе.
 
 
«Приду в четыре», – сказала Мария.
Восемь,
Девять,
Десять.
 

Боль претворялась в стихи. Лирический герой поэмы «Облако в штанах», как и герой трагедии «Владимир Маяковский», стоит в центре мира, «стягивает весь мир к человеку», как очень точно выразил это исследователь творчества Маяковского В. Альфонсов. Грубая, жестокая реальность в поэме представлялась враждебной ее герою, здесь слышатся отголоски начавшейся империалистической войны.

Работа над «Облаком» была закончена в 1915 году, в Куоккале, где Маяковский, «шатаясь пляжем», вышагивал раскаленные строки поэмы.

«Это продолжалось часов пять или шесть – ежедневно, – вспоминал К. Чуковский. – Ежедневно он исхаживал по берегу моря 12-15 верст. Подошвы его стерлись от камней, нанковый синеватый костюм от морского ветра и солнца давно уже стал голубым, а он все не прекращал своей безумной ходьбы.

Так Владимир Маяковский писал свою первую поэму «Облако в штанах».

Чуковский ошибается только в одном, в том, что тогда еще, по его словам, начала поэмы не было. Может быть, Маяковский не считал начало законченным и потому не читал ему. Свидетельство Каменского о рождении первых строк и их прочтении в вагоне поезда не вызывает сомнений. Вряд ли поэма о любви, когда Маяковский весь был наполнен, жил этим чувством, могла начаться, как утверждает Чуковский, отрывком о Северянине и Бурлюке. Любовь не отпускала его и в Куоккале, образ Марии двоился в сознании, отталкивая и в то же время привлекая своей недоступностью:

 
Мария!
Имя твое я боюсь забыть,
как поэт боится забыть
какое-то
в муках ночей рожденное слово,
величием равное богу.
 

Шла война. Другие страсти и думы обуревали поэта, но первая любовь просила, требовала «как просят христиане – «хлеб наш насущный даждь нам днесь».

Всю страсть отрицания в поэме Маяковский переносит на буржуазное мироустройство. В нем видит зло, искажающее мораль и искажающее идею искусства.

Но и этого Маяковскому мало, он бросает вызов самому богу, вводит в поэму образ «тринадцатого апостола» (она и была названа поначалу «Тринадцатый апостол»), образ грандиозного отрицания. Недаром четвертая часть поэмы столь агрессивна по лексике, по интонации, столь нарочито и грубо антиэстетична. Маяковскому претил «эстетизм на почве православия», ему претила идея религиозно обновляющей и воскрешающей стихии войны как антигуманная. И он богохульствует, издевается над всевышним с неслыханной дерзостью.

Маяковский возвышает человека, прощая ему даже личные обиды. Ницше, прочитанный поэтом, проповедовал повиновение, Маяковский призывал: «Выньте, гулящие, руки из брюк, – берите камень, нож или бомбу...»

Все «крики» поэмы подводят к отрицанию главного: «Долой ваш строй». Любовная драма, служащая завязкой сюжета, необычна. В обычном любовном треугольнике нет преуспевшего счастливого соперника, которого полюбила Мария. Она вообще не говорит при объяснении – любит или не любит, она только сообщает: «Знаете, я выхожу замуж». Она – Джиоконда, «которую надо украсть!» Ее украли, купили, прельстили богатством, деньгами, комфортом... Любое из этих предположений может быть верным. В треугольник третьим «персонажем» включен буржуазный жизнепорядок, где отношения между мужчиной и женщиной основаны на выгоде, корысти, купле-продаже, но не на любви... Здесь Маяковский типизирует явление, уходит от реального факта, так как Мария Денисова не выходила тогда замуж, это произошло позднее.

В борьбу с буржуазным миропорядком и вступает герой поэмы. Пока это – бунт, угроза, но более всего – страдания, выплеснувшиеся на такой мощной лирической волне, которая способна затопить человека с ног до головы, увлекая в поток невиданных страстей. Именно тут рождаются парадоксальные метафоры: «Мама! Ваш сын прекрасно болен! Мама! У него пожар сердца!» «Глаза наслезенные бочками выкачу. Дайте о ребра опереться».

Страдания не за себя только, а за всех, чье достоинство попирается и попрано уже буржуазным порядком, рождает в нем чувство солидарности с теми, кто трудится («Жилы и мускулы – молитв верней»), обостряет социальное зрение («Я... вижу идущего через горы времени, которого не видит никто»).

Тоска по любви, не омраченной корыстью, любви естественной, чистой с огромной силой сказалась и в последней части поэмы, и этим тоже объясняется та агрессивность, та уличная дерзость, с которой Маяковский обрушивается на бога, «повинного» в социальной несправедливости жизни на земле.

Антибуржуазный бунт был также и бунтом против салонного, изнеженного, обескровленного голым эстетством буржуазного искусства. Отвергая такое искусство, Маяковский взывает к поэтам, в том числе, и, может быть, прежде всего, к себе:

 
Пока выкипячивают, рифмами пиликая,
из любовей и словьев какое-то варево,
улица корчится безъязыкая -
ей нечем кричать и разговаривать.
 

Итак, в русской поэзии произошло событие: появилась поэма о любви, поэма 22-летнего Владимира Маяковского, которая потрясла все основы буржуазного жизнеустройства и предсказала скорый приход революции.

Отрывки из поэмы, до ее публикации, были даны в статье «О разных Маяковских». Поэт стихами из «Облака» объясняет себя, иронически пародируя оценки и квалификации, даже ругательства, на которые не скупилась, по отношению к Маяковскому буржуазная пресса.

Один только пример:

«Милостивые государыни и милостивые государи!

Я – нахал, для которого высшее удовольствие ввалиться, напялив желтую кофту, в сборище людей, благородно берегущих под чинными сюртуками, фраками и пиджаками скромность и приличие.

Я – циник, от одного взгляда которого на платье у оглядываемых надолго остаются сальные пятна величиною приблизительно в десертную тарелку.

Я – извозчик, которого стоит впустить в гостиную, – и воздух, как тяжелыми топорами, занавесят словища этой мало приспособленной к салонной диалектике профессии.

Я – рекламист, ежедневно лихорадочно проглядывающий каждую газету, весь надежда найти свое имя...

Я – ...

Так вот, господа пишущие и говорящие обо мне, надеюсь, после такого признания вам уже незачем доказывать ни в публичных диспутах, ни в проникновенных статьях высокообразованной критики, что я так мало привлекателен».

И еще – в продолжение:

«Не правда ли, только убежденный нахал и скандалист, исхищряющий всю свою фантазию для доставления людям всяческих неприятностей, так начинает свое стихотворение:

 
Вы мне – люди,
И те, что обидели.
Вы мне всего дороже и ближе.
Видели,
Как собака бьющую руку лижет?»
 

«Нахал и скандалист» – это, конечно, характеристики Маяковского, взятые им из тогдашних газет (одна строка здесь впоследствии была исправлена: «Но мне – люди...»).

«Облако» настолько ошеломляло своей антибуржуазностью, революционностью и поэтической мощью, что расправиться с ним обычными критическими приемам» оказалось никому не под силу. Тогда была предпринята попытка объявить автора поэмы сумасшедшим. Его заманили в один частный дом, где собрали консилиум врачей-психиатров, но те не подтвердили кулуарного диагноза.

Коллеги-футуристы оценивали «Облако» лишь как явление эстетическое, не замечая в нем революционного содержания. Но были и такие люди, особенно среди молодежи, которые ощутили, может быть, еще не очень внятно для себя, исполинскую разрушительную мощь таланта Маяковского.

Судьбе угодно было распорядиться так, чтобы одним из слушателей поэмы, до ее публикации, стал Илья Ефимович Репин.

Но тут нужна небольшая предыстория: познакомились они у Чуковского. А с К. Чуковским, очень известным тогда и влиятельным критиком, у Маяковского были несколько странные отношения. Чуковский поругивал футуристов в печати, они не щадили его в своих выступлениях, тем не менее личные взаимоотношения складывались как вполне добропорядочные. Чуковский и тогда, в начале пути, выделял Маяковского и сам, приезжая из Петербурга в Москву, искал сближения с молодым поэтом, и встречи между ними были, но близости не произошло. В объяснение этого Чуковский высказывает догадку: «Маяковский был то, что называется хоровой человек. Он чувствовал себя заодно с футуристами...» Это значит, что Маяковский не мог иметь близких отношений с человеком, выступающим против его товарищей футуристов.

Вряд ли здесь удачно сказано «хоровой», Маяковский в любом хоре был солистом, выделялся своим голосом, даже если это относится к футуристическим выступлениям, но чувство солидарности, товарищеской верности Чуковским угадано верно, и в будущем мы не раз убедимся, как прочно жило оно в поэте.

Чуковский рассказал, как в 1913 году он читал в Политехническом лекцию о футуристах, это была тогда модная тема. На лекциях его побывали Шаляпин, граф Олсуфьев, Бунин, Савва Мамонтов и «даже почему-то Родзянко». Так вот, в ту минуту, когда лектор бранил футуризм, Маяковский появился в желтой кофте и прервал лектора, выкрикивая по его адресу злые слова. В зале начался гам и свист.

Особый привкус эпизоду придает то, что пронести контрабандой желтую кофту в Политехнический помог Чуковский. Полиция в это время запретила Маяковскому появляться перед публикой в желтой кофте и специально проверяла его при входе. Получив уже на лестнице кофту от Чуковского, Владимир Владимирович тайком переоделся и, эффектно появившись среди публики, устроил лектору обструкцию.

Когда Маяковский жил в Куоккале, он, конечно, бывал у Чуковского. Владимир Владимирович тогда очень нуждался и установил «семь обедающих знакомых». «В воскресенье ем Чуковского, понедельник – Евреинова и т. д.».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю