355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Михайлов » Маяковский » Текст книги (страница 38)
Маяковский
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:23

Текст книги "Маяковский"


Автор книги: Александр Михайлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 39 страниц)

«Удесятерим и продолжим пятилетние шаги», – призывает фосфорическая женщина. Этот призыв полностью совпадает с устремлениями рабочих, изобретателя Чудакова, легкого кавалериста Велосипедкина, словом, всех тех, у кого есть «радость работать, жажда жертвовать, неутомимость изобретать...».

И Чудаков, и Велосипедкин пришли в пьесу из стихов Маяковского, из его газетной практики, и, стало быть, из жизни. Ведь он на страницах «Комсомольской правды» не раз выступал в поддержку изобретательства и изобретателей, с энтузиазмом поддерживал группы и отряды «легкой кавалерии», создававшиеся по инициативе комсомола. «Легкая кавалерия» лишала спокойной жизни хозяйственников, руководителей учреждений и организаций, вскрывала факты бюрократизма, волокиты, взяточничества, хищения государственной собственности, проверяла, как внедряются рационализаторские предложения, рассматривала жалобы и требовала немедленного принятия мер. Это была грозная сила. Маяковский первым выводил ее на сцену.

То, что удалось воплотить в спектакле и прежде всего, конечно, сама пьеса давали возможность спокойно разобраться в их достоинствах и недостатках и увидеть, что принес в «Баню» Маяковский по сравнению с предыдущими пьесами. Это было принципиально важно для него. Однако профессиональная критика в большей своей части вслед за Ермиловым обрушила на «Баню» поток грубых и оскорбительных по отношению к автору нападок. Не могли уже исправить дело появившиеся в «Правде» же доброжелательные отклики А. Февральского и В. С. Попова-Дубовского. Даже любимая Маяковским «Комсомольская правда» опубликовала рецензию некоего Ан. Чарова, наиболее разнузданные пассажи из которой буквально тут же были перепечатаны в берлинском белоэмигрантском листке «Руль» под заголовком «Закат Маяковского».

26 марта 1930 года на расширенном заседании РАПП публикация «Бани» была квалифицирована как ошибка журнала «Октябрь». Докладчик Г. Корабельников говорил о том, что, как и в рассказе «Усомнившийся Макар» А. Платонова, в «Бане» вместо «борьбы с бюрократизмом появилась борьба с пролетарским государством».

Для рапповской критики, не раз вступавшей на путь проработки многих выдающихся писателей и произведений тех лет, эта формулировка была отнюдь не самой хлесткой и политически угрожающей. Критика не чинилась в оценке «Бани», тут можно было услышать (но устным обсуждениям) и не такое. Маяковского, может быть, еще и поэтому тянуло в большие аудитории, в рабочие аудитории, там он читал свою пьесу, ища понимания и поддержки и находил ее и в то же время прислушивался к критическим замечаниям.

Интересной, например, была конференция рабочих в клубе «Пролетарий», организованная журналом «Даешь» специально для обсуждения «Бани». Там выступила комсомолка Кольцова. Как решительно ее суждение о пьесе расходится с рапповской оценкой!

Кольцова говорила о том, что Победоносиков – это «наш» бюрократ, перерожденец, оторвавшийся от рабочей массы, вставший над ней. В этом отрыве руководителя от массы фабричная работница видит опасность бюрократизма, и она оказывается прозорливее в своем суждении, чем некоторые профессиональные критики, запутавшиеся в сетях групповых пристрастий.

А рабочий Иванов, выступивший на конференции, предупреждал Маяковского – пусть, мол, он позаботится о том, чтобы Мейерхольд не выпустил на сцену артистов в зеленых бородах (он явно намекает на спектакль «Лес», поставленный Мейерхольдом по пьесе А. Н. Островского).

Поддержка и сочувственное отношение массовой, рабочей аудитории укрепляли уверенность Маяковского в его творческих позициях, в его принципиальных спорах о «Бане».

А споры вокруг пьесы и спектакля достигли такого накала и вовлекли такое количество людей, что иногда устраивалось даже по два обсуждения в день, как это было, например, 27 марта. В этот день утром обсуждение проходило в редакции «Вечерней Москвы», а вечером – в Доме печати. Маяковскому пришлось выслушивать несправедливые, демагогические нападки. В душе его накапливалось раздражение, но он старался сдерживать себя.

В беседе с артистами, занятыми в спектакле «Баня», на вопрос: какую бы пьесу он теперь написал, – Владимир Владимирович твердо ответил: «Еще раз «Баню». И тут же сказал, что считает «Баню» одним из лучших своих произведений. Таким образом (вернее сказать: и таким образом) он отвечал своим оппонентам, своим недоброжелателям, своим – Маяковский любил определенность – врагам. В пику им он утверждал, что если бы писал «Баню» во второй раз, то написал бы ее точно так же.

Дальнейшая сценическая судьба «Бани» и других пьес Маяковского («Клопа», «Мистерии-буфф») подтвердила правоту поэта, верность его идейно-творческих принципов – это все так, но критическая кампания вокруг «Бани», развернувшаяся в последние месяцы и даже недели перед трагическим концом, получившая отзвук в предсмертном письме поэта, сыграла не последнюю роль в создании той атмосферы безвыходности (так считал поэт), которую почувствовал Маяковский...

9 апреля состоялось самое последнее выступление Маяковского – перед студентами Института народного хозяйства имени Плеханова, необычайно болезненно отозвавшееся на самолюбии и самочувствии поэта.

В свое время Достоевский сказал о Белинском, что «это был самый торопившийся человек в целой России». В двадцатые годы, уже в новой России, было много торопившихся людей, несомненно, Маяковский был одним из них, может быть, тоже «самый». Не с торопливостью ли, осознававшейся им, связаны слова Белинского, спокойно, без всякой рисовки сказанные Достоевскому: «А вот, как зароют в могилу... тогда только спохватятся и узнают, кого потеряли».

Вот с чего начал Маяковский и как восприняли его слова в Плехановском институте (мы воспроизводим события по записи В. И. Славянского):

– ...Отношусь к вам серьезно. (Смех.) Когда я умру, вы со слезами умиления будете читать мои стихи. (Некоторые смеются.) А теперь, пока я жив, обо мне говорят много всякой глупости, меня много ругают...

Гении не становятся триумфаторами при жизни. Они для этого слишком неудобны. Осознание своей исключительности не делает их жизнь легче, но помогает безбоязненно идти к цели, чего бы это ни стало. Отнюдь не заигрывание с публикой, а накопившаяся горечь слышится в том, что он сказал дальше:

– Все поэты, существовавшие до сих пор и живущие теперь, писали и пишут вещи, которые всем нравятся, – потому что пишут нежную лирику. Я всю жизнь занимался тем, что делал вещи, которые никому не нравились и не нравятся...

Чтение стихов Маяковский начал с вступления к поэме о пятилетке «Во весь голос». Чтение прервали репликами после строк: «Неважная честь, чтоб из этаких роз мои изваяния высились по скверам, где харкает туберкулез, где б... с хулиганом да сифилис».

Тогда Маяковский предлагает начать разговор. Поэт читает записку, переданную из аудитории: «Верно ли, что Хлебников гениальный поэт, а вы, Маяковский, перед ним мразь?» Сдерживаясь, чтобы не ответить грубостью на этот хулиганский выпад, Маяковский говорит:

– Я не соревнуюсь с поэтами, поэтов не меряю по себе. Это было бы глупо.

Вылезает на трибуну оратор, который говорит, что рабочие не понимают Маяковского из-за его манеры разбивать строчки. На реплику поэта, что лет через пятнадцать – двадцать, его произведения станут понятны всем, следующий оратор, под смех аудитории, требует доказать, что Маяковского будут читать через двадцать лет, а если Маяковский не докажет этого, то ему не стоит заниматься писанием. Один из выступающих, чтец-декламатор, заявляет, что он не может читать Маяковского, всех читает, а его не может. Кто-то советует Маяковскому заняться «настоящей работой», кто-то говорит, что для него Маяковский «не непонятен, а не воспринимаем». Кто-то нагло врет, что у Маяковского есть стихотворение, в котором на полутора страницах повторяется тик-так, тик-так.

Маяковский возмущен и поражен литературной неграмотностью студентов, он начинает отбиваться колкими репликами, он прямо говорит, что не ожидал такого низкого уровня культурности студентов высокоуважаемого учреждения.

Начинается настоящая перепалка. Кто-то из зала кричит: «Демагогия!» Маяковский, перегнувшись через край трибуны, яростно приказывает крикуну: «Сядьте!!» Тот продолжает орать. В зале шум. Все встают. «Сядьте! Я вас заставлю молчать!!!»

Все притихли. Садятся. Владимир Владимирович на пределе сил. Он совсем болен. Он, шатаясь, спускается с трибуны и садится на ступеньки. Полная тишина. И все-таки он находит силы – читает «Левый марш», который сопровождается бурными аплодисментами. После этого примирительно говорит:

«– Товарищи! Сегодня наше первое знакомство. Через несколько месяцев мы опять встретимся. Немного покричали, поругались, но грубость была напрасная. У вас против меня никакой злобы не должно быть...»

Он ушел с этого вечера победителем: три четверти аудитории было за него. Но – какой ценой далась эта победа больному, с расстроенными нервами человеку?.. Ведь это случилось, когда критика вела разрушительную работу, внушая читателям затрепанную версию о непонятности Маяковского, об его индивидуализме, о провале «Бани», когда на обсуждениях пьесы и спектакля – от имени советской общественности – поэта обвиняли в халтуре, в барски пренебрежительном отношении к рабочему классу, а кто-то даже – в великодержавном шовинизме и издевательстве над украинским народом и его языком (имея в виду Оптимистенко). И тон в критике задавали его новые товарищи по литературному объединению – рапповцы.

Может быть, прав Валентин Катаев: Маяковский уже раскаивался, что вступил в РАПП. Во всяком случае, он не нашел здесь взаимопонимания, враждебность к нему со стороны верхушки РАПП проявилась в полемике вокруг «Бани». Рапповцы заставили его снять лозунг против Ермилова.

Маяковского «затравили». Такое обвинение было брошено бывшими соратниками и друзьями поэта по адресу рапповцев. В. Перцов позднее сказал: надо заменить приставку у глагола «затравили»: «за» на «о». Что ж, в этом есть резон. Рапповские критики, особенно группа налитпостовцев, сделали многое, чтобы отравить жизнь Маяковского в последние годы. Но не меньший резон есть и в словах Шкловского, который сказал, что «виноваты прежде всего друзья, а потом враги...».

1930 год не скупился на «сюрпризы» для Маяковского. Юбилейную выставку газеты замолчали, и это уже казалось в порядке вещей. Но все-таки журнал «Печать и революция» решил отметить это событие в жизни поэта. На вкладном листе, перед передовой статьей, был помещен портрет Маяковского с приветствием от редакции:

«В. В. Маяковского – великого революционного поэта, замечательного революционера поэтического искусства, неутомимого поэтического соратника рабочего класса – горячо приветствует «Печать и революция» по случаю 20-летия его творческой и общественной работы».

Сотрудник журнала сообщил об этом Маяковскому, как только в редакции был получен сигнальный экземпляр. Владимир Владимирович ждал выхода тиража журнала. Журнал вышел с опозданием (февральский номер), в начале апреля. Портрет с приветствием был выдран из всего тиража. В редакцию пришло грозное письмо от руководителя ГИЗ. Это он распорядился выдрать и уничтожить портрет с приветствием из журнала и требовал безотлагательно сообщить ему фамилию сотрудника, подписавшего к печати «возмутительное приветствие».

Маяковский о случившемся узнал сразу. Выдирку ему показали на злополучном вечере в Плехановском институте. Петля изоляции, отторжения от литературы и, значит, от жизни, стягивается вокруг него. В прессе ему внушают, что исписался, а на выступлениях небезобидные остряки спрашивают с ехидцей – когда же он, наконец, застрелится...

«Никогда еще, – пишет Валентин Катаев, – не видел я Маяковского таким растерянным, подавленным. Куда девалась его эстрадная хватка, убийственный юмор, осанка полубога, поражающего своих врагов одного за другим неотразимыми стрелами, рождающимися мгновенно».

Это состояние сказалось и на его отношениях с Вероникой Полонской. После лета, после встреч на юге, в Хосте, многое переменилось.

«Тогда, пожалуй, у меня был самый сильный период любви и влюбленности в него, – вспоминает В. В. Полонская. – Помню, тогда мне было очень больно, что он не думает о дальнейшей форме наших отношений. Если бы тогда он предложил мне быть с ним совсем – я была бы счастлива».

Однако Маяковским в это время владело другое чувство. Он с нетерпением ждал осени, поездки в Париж.

Парижская надежда рухнула. «Любовная лодка разбилась...» Обо что? Опять о «быт». Быт в его представлении – то, что враждебно человеку. Любовь попрана. Уязвлено самолюбие. Не оно ли внесло в их отношения с Полонской нервозность? Вокруг не было никого, кроме нее, кто мог бы заполнить образовавшуюся пустоту в сердце. Непомерная эта тяжесть, выпавшая на долю молодой женщины, пугала ее.

Маяковский мрачнел, он старался не впутывать Полонскую в разговоры о своих неприятностях с Рефом, РАПП, с постановкой «Бани», но шила в мешке не утаишь. Встречи их уже не приносили радости ни тому, ни другому. Деликатность и предупредительность стали чередоваться со сценами ревности, перемены настроения были резки и неожиданны, в отношениях его к Веронике появилась какая-то исступленность, он стал раздражительным, требовал частых свиданий, и, в конце концов, даже потребовал, чтобы она бросила театр. Суеверно следил, чтобы Вероника носила половинку шейного платка, купленного им и разрезанного на две части (вторую он набросил на лампу в своей комнате). А она была увлечена театром, впервые получила большую роль в инсценировке романа В. Кина «По ту сторону», что для молодой актрисы явилось целым событием.

Болезненное состояние еще больше накаляло атмосферу встреч. Брики в середине февраля уехали в Лондон. Лиля Юрьевна перед отъездом посетила семью Маяковских и пожаловалась матери: «Володя стал невыносим. Я так устала! Мы с Осей решали съездить в Лондон к маме». (Мать Л. Ю. Брик работала там в одном из советских учреждений.)

После отъезда Бриков Полонская стада каждый день бывать на квартире в Гендриковом, ухаживала за больным Владимиром Владимировичем. Размолвки оканчивались согласием, миром, Маяковский внес пай в кооператив на квартиру, это связывалось с планами на будущую совместную жизнь. Цветы дарились со стихами: «Избавясь от смертельного насморка и чиха, приветствую вас, товарищ врачиха».

И все же отношения между ними осложнялись и запутывались и не только из-за нерешительности Полонской круто переменить жизнь, но и из-за нетерпения, максимализма, нервозности Маяковского. Встречаться приходилось на людях, скрывать близость было уже почти невозможно. Как вспоминает Полонская, Владимир Владимирович вел себя несдержанно: «Часто он не мог владеть собой при посторонних, уводил меня объясняться. Если происходила какая-нибудь ссора, он должен был выяснить все немедленно. Был мрачен, молчалив, нетерпим».

Резкое объяснение произошло 11 апреля. Казалось – конец. Однако 12 апреля Владимир Владимирович позвонил в театр, разыскал Полонскую: надо встретиться. Набросал даже план разговора, который в тот же день и состоялся после репетиции, в комнате на Лубянском.

В «плане» из шестнадцати пунктов, набросанном явно наспех на бланке Центрального управления госцирками с приглашением Маяковскому принять участие в каком-то заседании по поводу «Синей блузы», сквозит надежда на новое примирение («Если любит – то разговор приятен»), отрицание ревности, успокоение («Я не кончу жизнь, не доставлю такого удовольствия Худ. театру») и, с другой стороны, нетерпение: «Расстаться сию же секунду или знать, что делать».

Примирение все-таки опять произошло, был найден какой-то компромисс. Полонская пишет, что в конце концов они снова договорились пожениться; и она просила Владимира Владимировича в эти дни ответственных репетиций не искать встреч с нею.

О том, что гроза над головой Маяковского сгущалась, говорят и другие встречи.

Несмотря на размолвку по поводу вступления в РАПП, он позвонил Асееву, позвал его в Гендриков: «Будет вам вола вертеть, приходите завтра в карты играть!» 11 апреля, перед объяснением с Полонской, играли в покер: были, кроме Асеева, она и Яншин. Маяковский играл «вяло, посапывая недовольно, и проигрывал без желания изменить невезенье» (Асеев). На следующий день просил Асеева устроить игру у себя с теми же партнерами. Не получилось.

За два дня до смерти его видели Лев Никулин, Шкловский. И тоже он был мрачен, не разговорчив. 13 апреля в садике Дома Герцена он разговаривал с Шангелая и Нато Вачнадзе. Там же говорил с Довженко, приглашал его назавтра к себе посоветоваться о создании хотя бы небольшой группы творцов в защиту искусства, ведь то, что делается вокруг, говорил он, «нестерпимо, невозможно». 13 апреля звонил Асееву, не застал его дома. Родственнице его, которая отвечала по телефону, сказал: «Ну что ж, значит, ничего не поделаешь!»

В 4 часа дня 13 апреля он появился в цирке на Цветном бульваре, где по его сценарию репетировалась меломима «Москва горит», хотел узнать, в котором часу завтра, то есть 14 апреля, сводная репетиция, встретил художницу Валентину Ходасевич, оформлявшую представление, неожиданно пригласил ее прокатиться с ним в машине, очень нервно реагировал на ее отказ, настолько бурно и нервно, что Ходасевич догнала его уже на улице, попросила подождать. Когда вернулась, он стоял «прекрасный, бледный, но не злой, скорее мученик».

Велел шоферу: «Через Столешников». Ехали в тягостном молчании. Наконец, попросил Ходасевич позвонить ему утром, чтобы не проспать репетицию, тронул плечо шофера: «Останови» – и выскочил на тротуар, сказав спутнице: «Шофер довезет вас куда хотите. А я пройдусь!..» И пошел тяжелыми шагами, размахивая палкой, в сторону Дмитровки...

Но в это же время, 12 апреля, несмотря на угнетенное состояние, психическую подавленность, в Федерации писателей он обсуждал проект закона об авторском праве и в Совнаркоме отстаивал его. Он планировал свою жизнь на 14 апреля и на последующие дни. На 14 апреля он договорился с художницей Е. Лавинской обсудить эскизы декораций к постановке «Москва горит». В этот же день утром назначил встречи с писателями. Была запланирована поездка в Ленинград, встречи и выступления на 15, 19, 21 апреля... Он собирался жить? Он метался. 12-м же апреля датировано письмо, адресованное «Всем». Предсмертное письмо.

...Последней видела Маяковского живым Вероника Полонская. Несмотря на то, что после примирения они договорились пока не встречаться, встреча все-таки состоялась – 13 апреля у Катаева. Многих других встреч Маяковский уже избегал. Не имевший недостатка в недругах среди литераторов, он разочаровался и в своем ближайшем окружении. «Для них, – прав В. Катаев, – он был счастливая находка, выгоднейший лидер, человек громадной пробивной силы, за широкой спиной которого можно было пролезть без билета в историю русской литературы». И сейчас, когда он сбросил с себя эти путы, правда, надев другие, рапповские, – им, лефам-рефам, по крайней мере, некоторым из них, уже не было до него никакого дела. Кирсанов, который прежде изливался в стихах: «Я счастлив, как зверь, до когтей, до волос, я радостью скручен, как вьюгой, что мне с командиром таким довелось шаландаться по морю юнгой», – теперь со страниц всесоюзной газеты не только открещивался от Маяковского, но и давал обещание в стихотворении «Цена руки»: «Пемзой грызть! Бензином кисть облить, чтобы все его рукопожатья со своей ладони соскоблить»...

У Катаева собралось человек десять. «Обычная московская вечеринка». Маяковский, видимо, прознал, что здесь будут Полонская и Яншин. Сидели в темноте, пили чай с печеньем, вино. Маяковский, по воспоминаниям Катаева, был совсем не такой, как всегда, не эстрадный, не главарь. Притихший. Домашний. На этот раз не острил, не загорался, хотя все остальные – мхатовцы Ливанов, Яншин – были в ударе, не без опаски, правда, задирали его. Владимир Владимирович отмалчивался. Взгляд его был устремлен на Полонскую.

Хозяин вечера запомнил ее такой, какой она была в тот момент – совсем молоденькой, белокурой, с ямочками на розовых щеках, в вязаной тесной кофточке с короткими рукавами...

Владимир Владимирович весь вечер обменивался с нею записками. По тому, как стремительно велась эта переписка, как яростно комкались и отбрасывались клочки бумаги, как менялось настроение обоих, Катаеву она показалось похожей «на смертельную молчаливую дуэль». Полонская утверждает, что Маяковский был груб, снова ревновал, угрожал раскрыть характер их отношений. Назревал скандал...

Расходились в третьем часу ночи. Толкотня в передней.

Валентин Катаев:

«Слышу трудное, гриппозное дыхание Маяковского.

– Вы совсем больны. У вас жар! Останьтесь, умоляю. Я устрою вас на диване.

– Не помещусь.

– Отрублю вам ноги.

– И укроете меня энциклопедическим словарем «Просвещение»... Нет! Пойду лучше домой...

В голосе его слышалось глубокое утомление».

Вышел вслед за Полонской и Яншиным. Провожал их на Каланчевку. Уже наступили новые сутки – 14 апреля 1930 года. Через несколько часов Маяковского не станет...

Объяснение, начатое накануне вечером на квартире у Катаева, продолжалось в комнате на Лубянке утром 14 апреля. Владимир Владимирович не ложился спать. Проводив Полонскую и Яншина, отправился в Гендриков. Вызвал машину.

Было яркое солнечное утро. В половине девятого заехал за Полонской (в десять тридцать у нее в театре показ репетиции Немировичу-Данченко).

Еще по дороге в Лубянский проезд произошел короткий обмен репликами, заставляющий предположить, что накануне вечером, у Катаева, в какой-то форме, устно или в записках, Маяковский высказывал «глупые мысли» о смерти. На просьбу Полонской бросить эти мысли, забыть все, Владимир Владимирович, по ее свидетельству, ответил: «...глупости я бросил. Я понял, что не смогу этого сделать из-за матери. А больше до меня никому нет дела».

Объяснение (уже в комнате на Лубянке) походило на предыдущие. Маяковский требовал решить, наконец, все вопросы – и немедленно, грозил не отпустить Полонскую в театр, закрывал комнату на ключ. Когда она напомнила, что опаздывает в театр, Владимир Владимирович еще больше занервничал.

«Опять этот театр! Я ненавижу его, брось его к чертям! Я не могу так больше, я не пущу тебя на репетицию и вообще не выпущу из этой комнаты!»

...Владимир Владимирович быстро заходил по комнате. Почти бегал. Требовал, чтоб я с этой же минуты осталась с ним здесь, в этой комнате. Ждать квартиры нелепость, говорил он.

Я должна бросить театр немедленно же. Сегодня же на репетицию мне идти не нужно. Он сам зайдет в театр и скажет, что я больше не приду.

...Я ответила, что люблю его, буду с ним, но не могу остаться здесь сейчас. Я по-человечески люблю и уважаю мужа и не могу поступить с ним так.

И театра я не брошу и никогда не смогла бы бросить... Вот и на репетицию я должна и обязана пойти, и я пойду на репетицию, потом домой, скажу все... и вечером перееду к нему совсем.

Владимир Владимирович был не согласен с этим. Он продолжал настаивать на том, чтобы все было немедленно или совсем ничего не надо. Еще раз я ответила, что не могу так...

Я сказала:

«Что же вы не проводите меня даже?»

Он подошел ко мне, поцеловал и сказал совершенно спокойно и очень ласково:

«Нет, девочка, иди одна... Будь за меня спокойна...»

Улыбнулся и добавил:

«Я позвоню. У тебя есть деньги на такси?»

«Нет».

Он дал мне 20 рублей.

«Так ты позвонишь?»

«Да, да».

Я вышла, прошла несколько шагов до парадной двери.

Раздался выстрел. У меня подкосились ноги, я закричала и металась по коридору. Не могла заставить себя войти.

Мне казалось, что прошло очень много времени, пока я решилась войти. Но, очевидно, я вошла через мгновенье: в комнате еще стояло облачко дыма от выстрела.

Владимир Владимирович лежал на ковре, раскинув руки. На груди его было крошечное кровавое пятнышко.

Я помню, что бросилась к нему и только повторяла бесконечно:

– Что вы сделали? Что вы сделали?

Глаза у него были открыты, он смотрел прямо на меня и все силился приподнять голову.

Казалось, он хотел что-то сказать, но глаза были уже неживые...»

15 апреля 1930 года в газетах появилось сообщение:

«Вчера, 14 апреля, в 10 часов 15 минут утра в своем рабочем кабинете (Лубянский проезд, 3) покончил жизнь самоубийством поэт Владимир Маяковский. Как сообщил нашему сотруднику следователь тов. Сырцов, предварительные данные следствия указывают, что самоубийство вызвано причинами чисто личного порядка, не имеющими ничего общего с общественной и литературной деятельностью поэта. Самоубийству предшествовала длительная болезнь, после которой поэт еще не совсем поправился».

Одновременно было опубликовано предсмертное письмо.

«Всем

В том, что умираю, не вините никого и, пожалуйста, не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил.

Мама, сестры и товарищи, простите – это не способ (другим не советую), но у меня выходов нет.

Лиля – люби меня.

Товарищ правительство, моя семья – это Лиля Брик, мама, сестры и Вероника Витольдовна Полонская.

Если ты устроишь им сносную жизнь – спасибо.

Начатые стихи отдайте Брикам, они разберутся.

 
Как говорят -
«инцидент исперчен»,
любовная лодка
разбилась о быт.
Я с жизнью в расчете
и не к чему перечень
взаимных болей,
бед
и обид.
 

Счастливо оставаться.

Владимир Маяковский 12/IV – 30 г.

Товарищи Рапповцы, не считайте меня малодушным.

Сериозно – ничего не поделаешь.

Привет.

Ермилову скажите, что жаль – снял лозунг, надо бы доругаться.

В. М.

В столе у меня 2000 рублей – внесите в налог.

Остальное получите с Гиза.

В. М.».

Самоубийство Маяковского вызвало шоковое состояние у людей, хорошо и близко знавших поэта. Луначарский, когда ему позвонили домой, возмутился, решил, что какие-то хулиганы его беспардонно, грубо разыгрывают. Некоторые на сообщение о том, что Маяковский застрелился, реагировали репликой: «Перестаньте трепаться, это первоапрельская шутка...» (14-е по старому стилю было 1 апреля). Горестно недоумевал в своем отклике на смерть поэта Демьян Бедный. Хлынула волна откликов и догадок. 17 апреля, через три дня после выстрела в Лубянском, в статье «Что случилось?» Михаил Кольцов писал: «Нельзя с настоящего, полноценного Маяковского спрашивать за самоубийство. Стрелял кто-то другой, случайный, временно завладевший ослабленной психикой поэта-общественника и революционера. Мы, современники, друзья Маяковского, требуем зарегистрировать это показание».

Так думали многие другие. В том числе Асеев, писавший через год: «Я знал, что к сердцу свинец неся, поднимая стотонную тяжесть ствола, ты нажим гашетки нажал не сам, что чужая рука твою вела».

Находились охотники выискивать строки – из «Флейты-позвоночника» про точку пули в конце, из «Человека» («Дай душу без боли в просторы вывести») и т. д. При этом, конечно, не принималось во внимание, что строки эти, возникавшие в трагических поворотах сюжета, не согласуются с общим пафосом творчества поэта и всем содержанием его жизни, его деятельности.

В воспоминаниях современников в связи с этим событием бросается в глаза разительное несоответствие характеристик, относящихся к Маяковскому. В глазах одних это был человек редчайшей жизнеустойчивости, исключавшей даже всякую возможность самоубийства. Одни в полной растерянности разводят руками перед таким финалом. Другие ищут и находят предопределенность трагического исхода в характере поэта, и наиболее откровенно это выразила Л. Ю. Брик, писавшая о том, что будто Маяковский был «неврастеник» и что причиной его смерти была «своего рода мания самоубийства и боязнь старости».

Сопоставляли, сводили крайности в характере. Николай Тихонов ценил в Маяковском могучую жизнеустойчивость, внушавшую уверенность, что ему не грозит никакая опасность, и в то же время наблюдал «страстное несоответствие между этой солнечной энергией, излучаемой им на окружающих, и его собственным угнетенным состоянием, прорывавшимся сквозь шутку и смех».

Да, в Маяковском уживалось и то и другое, он был человеком чрезвычайно чувствительным, готовым отдать все «за одно только слово ласковое человечье».

Какое скромное (и какое страстное!) желание икакая грандиозная плата за него!

Еще чуть ли не юношей он заявил, что может быть «от мяса бешеный» и может быть «безукоризненно нежный, не мужчина, а – облако в штанах».

Таким и остался. На всю жизнь. Быстро возгорающимся, неудержимым в страсти, могущим в моменты особого драматического напряжения совершить неожиданный, даже роковой поступок. В то же время – деликатным, предупредительным, трогательным и нежным в заботе о других. И – уверенным в себе жизнестроителем. «Маяковский все переживал с гиперболической силой – любовь, ревность, дружбу». Эта фраза, сказанная Л. Ю. Брик, может служить поводом для размышления. Но это – не болезнь, это свойство натуры. И – какая «боязнь старости» в 36 лет! Какая «мания самоубийства» у человека, так страстно отрицавшего подобный уход в стихотворении «Сергею Есенину», так страстно, нетерпеливо устремленного в будущее! У человека, который увлекался Эйнштейном, носился с идеей бессмертия!

Но выстрел в Лубянском проезде прозвучал, левая рука не дрогнула, целясь в сердце из револьвера, человек подвел к финалу «смертельной любви поединок», расстался с этим миром, свое земное не дожив, на земле свое не долюбив... Никто и никогда не узнает, каким был последний, роковой мотив этого поступка. Это он сказал про Есенина: «Не откроют нам причин потери ни петля, ни ножик перочинный». Финал тот же...

Ничего не меняет и то, что он заранее, в письме «Всем», осудил себя: «...это не способ (другим не советую)...» Считал, что загнан в тупик: «... у меня выходов нет». Сказал «всем»: «...любовная лодка разбилась о быт». И вместо прежнего: «С тобой мы в расчете...», обращенного к одной, поставил: «Я с жизнью в расчете...» Эта, из предсмертного письма, «любовная лодка» предложена нам уже как метафора не в конкретном, а в более общем значении, как метафора «любвей» Маяковского, так несчастливо для него складывавшихся.

Писать об этом горько, но из женщин, навстречу которым распахивалось сердце поэта, ни одна не рискнула безоглядно кинуться «на перекресток» его «больших и неуклюжих рук», ни одна не оказалась равной в любви, в страсти. Винить тут некого. Ведь это он сказал: «...Любовь не установишь никакими «должен», никакими «нельзя» – только свободным соревнованием со всем миром».

«Близкие люди не понимали его душевного состояния» (Асеев).

Но действительно ли у него не было выходов?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю