Текст книги "Маяковский"
Автор книги: Александр Михайлов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 39 страниц)
– Тоже хочу чаю!
Каменский при общем одобрении подносит ей стакан чаю.
Он же начинает вечер:
– Мы, гениальные дети современности, пришли к вам в гости, чтобы на чашу весов действительно положить свое слово футуризма...
– А почему у вас на лбу аэроплан?
– Это знак всемирной динамики.
Каменский развивает идеи нового искусства, которое они намерены вынести в массы, на улицу, на площади, на эстрады, бросая вызов буржуазно-мещанской пошлости и заодно старому «искусству богадельни». Его выступление сопровождается грохотом ладоней, свистом, шипеньем, цоканьем, криками: «Да здравствует футуризм!», «Долой футуризм!», «Довольно!»
За Каменским выступает Маяковский – высокий, собранный, элегантный даже в своей нелепой желтой кофте.
– Вы знаете, что такое красота? Вы думаете – это розовая девушка прижалась к белой колонне и смотрит в пустой парк? Так изображают красоту на картинах старики-передвижники.
– Не учите! Довольно!
– Браво! Продолжайте!
– И почему вы одеты в желтую кофту?
– Чтобы не походить на вас. (Аплодисменты.) Всеми средствами мы, футуристы, боремся против вульгарности и мещанских шаблонов, как берем за глотку газетных критиков и прочих профессоров дрянной литературы. Что такое красота? По-нашему, это – живая жизнь городской массы, это – улицы, по которым бегут трамваи, автомобили, грузовики, отражаясь в зеркальных окнах и вывесках громадных магазинов. Красота – это не воспоминания старушек и старичков, утирающих слезы платочками, а это – современный город-дирижер, растущий в небоскребы, курящий фабричными трубами, лезущий по лифтам на восьмые этажи. Красота – это микроскоп в руках науки, где миллионные точки бацилл изображают мещан и кретинов.
Маяковский говорит о разделе классовых интересов в современном обществе, о замкнутости, камерности искусства, о том, что стихи «разных бальмонтов» просто идиотство и тупость. И естественно – вызов из зала:
– А вы лучше?
– Докажу.
И читает гудящим от напряжения густым басом свои стихи.
Стихи производят впечатление.
А Бурлюк – после Маяковского – тяжелая артиллерия.
Он – маг, волшебник.
Его доклад иллюстрируется диапозитивами, где Рафаэль сравнивается с фотографией супружеской пары из Соликамска. Здесь достается не только Рафаэлю, по и передвижникам, Айвазовскому, Репину, звучит призыв видеть в картинах геометрию и плоскости, матерьял и фактуру, динамику и конструкцию...
Футуризм – в разгуле.
После докладов – стихи.
На улице – толпа. Многие провожают поэтов по Мясницкой, те на ходу читают стихи, острят. И за этим следуют приглашения выступать в различных аудиториях.
Между тем, за первыми двумя стихотворениями, опубликованными в альманахе «Пощечина общественному вкусу», последовали другие. Хотя еще до печати, после чуть ли не первого публичного выступления Маяковского со своими стихами в «Бродячей собаке», репортер «Обозрения театров» писал, что слушатели «сразу почувствовали настоящее большое поэтическое дарование».
В «Садке судей» (втором сборнике) появилось еще два стихотворения – «Порт» и «Уличное». В альманахе «Требник троих» – «А вы могли бы?», «Вывескам», «Театры», «Кое-что про Петербург», «За женщиной». Эти стихотворения уже заставили судить о Маяковском как о поэте, именно они позднее вызвали реплику Блока, выделившего его из футуристов, как автора «нескольких грубых и сильных стихотворений».
В стихах Маяковского поражало необычное содержание и их ошеломляющая поэтическая новизна. Прочитав стихотворение «А вы могли бы?», Асеев с удивлением увидел, как и карта, и краска, и жестяная рыба вывески и водосточные трубы – предметы городского быта, которые окружают человека постоянно и потому не замечаются, – как они у Маяковского вошли в стихи большой взволнованности, как в порции обыкновенного студня поэт сумел разглядеть колышущуюся глянцевитую зелень океанской косой волны...
Поражала фантазия поэта, гиперболичность его образов, дерзкая метафоричность, в которой сближались далекие друг от друга понятия и вещи.
Слезают слезы с крыши в трубы,
к руке реки чертя полоски;
а в неба свисшиеся губы
воткнули каменные соски.
(«Кое-что про Петербург»)
По мостовой
моей души изъезженной
шаги помешанных
вьют жестких фраз пяты.
(«Я»)
Это производило разное впечатление: на одних действовало как красная тряпка на быка, других смущало, третьих восхищало...
Маяковский хотел быть поэтом толпы, пока еще не различая ее социальный состав, даже ища опору в деклассированных элементах – в пику буржуазной благопристойности.
Меня одного сквозь горящие здания
проститутки, как святыню, на руках понесут
и покажут богу в свое оправдание.
Он больше своих друзей уделяет внимания критике символизма и символистов. С первых же выступлений показал себя и как прекрасный чтец, декламатор, и как блестящий, остроумный и невозмутимый оратор. Невозмутимость была важным качеством во время выступлений в разных аудиториях, где то и дело предпринимались попытки устроить обструкцию ораторам-футуристам. И тут своей невозмутимостью и остроумием Маяковский умел восстанавливать порядок и не только заставлял слушать себя, но и завоевывал симпатии зрительного зала. Его не смущало даже полностью неприязненное или враждебное отношение к нему аудитории.
Вернулся в Россию после длительного пребывания за границей Константин Бальмонт. Ему устроили пышную встречу на вокзале. Затем, 7 мая 1913 года, состоялось чествование поэта в «Обществе свободной эстетики».
Газета «Русское слово», поместившая отчет о чествовании Бальмонта, во-первых, охарактеризовала Маяковского как стяжавшего известность на диспутах «валетов» (художников общества «Бубновый валет»), во-вторых, сообщила о замешательстве, которое вызвало его выступление.
Маяковский приветствовал Бальмонта «от имени его врагов».
«Когда вы, – сказал он, обращаясь к поэту, – начнете знакомиться с русской жизнью, то вы столкнетесь с нашей... ненавистью. В свое время и нам были близки ваши искания, ваши плавные, мерные, как качалки и турецкие диваны, стихи. Вы пели о России – отживающих дворянских усадьбах и голых, бесплодных полях. Мы, молодежь, поэты будущего, не воспеваем всего этого. Наша лира звучит о днях современных. Мы слитны с жизнью. Вы восходили по шатким, скрипящим ступеням на древние башни и смотрели оттуда в эмалевые дали. Но теперь в верхних этажах этих башен приютились конторы компаний швейных машин, в эмалевых далях совершаются «звездные» пробеги автомобилей...»
Неудивительно, что после такой вызывающей речи раздались шиканье и свистки, ведь Бальмонта пришли приветствовать его поклонники.
Но репортер другой газеты, «Речь», отдал должное ораторскому и полемическому таланту девятнадцатилетнего Маяковского, заметив, что «говорить он умеет. И красиво, и выразительно». И что его «слушали, и ему аплодировали».
Репортер «Русского слова» не понял одного – почему Маяковский в заключение прочел стихотворение Бальмонта «Тише, тише совлекайте с древних идолов одежды...», он счел, что Маяковский продекламировал его «ни с того ни с сего». Но, вникнув, нетрудно уловить даже двоякий смысл стихотворения, относящийся к полемике, которую начал Маяковский с Бальмонтом. Смысл этот проглядывает в первой же строке («совлекайте», но – «тише»). Он раскрывается дальше: «Победитель благородный с побежденным будет равен...» Наконец, обращение к «детям Солнца», к молодым: «Расцветайте, отцветайте, многоцветно, полновластно, раскрывайте все богатство ваших скрытых юных сил...»
Маяковский чтением стихов отчасти снимает резкость своего выступления и в то же время (очень тонкий прием!) как бы опирается на самого Бальмонта, призывающего молодых дерзать, «побеждать» «идолов», учителей, предшественников. Сам Бальмонт был, конечно, более тонким человеком и, по-видимому, понял этический смысл этого жеста Маяковского, так как не раздражился, не вступил в полемику, только прочитал в ответ стихотворение, в котором говорится, что у поэта не может быть врагов, что он выше вражды.
А жест Маяковского, смягчавший резкость полемического выпада, был адресован Бальмонту-человеку, но не явлению поэзии, которую он представлял. Маяковский никогда не был жестоким по отношению к людям, но он был непримирим и безжалостен в идейных, принципиальных спорах, в полемике. Тут он не щадил своих оппонентов.
«Ненависть к искусству вчерашнего дня» он демонстрировал не только в постоянных выпадах против символистов (им доставалось больше всех!), но и в области театра, живописи. И не только в устных полемиках. Уже в 1913 году Маяковский публикует несколько статей, где клеймит старый – «до нашего прихода» – театр как арену «крошечных переживаний уходящих от жизни людей» и отдает предпочтение кинематографу. Но и кинематограф – опять-таки «до нас» – он отвергает.
«Театр и кинематограф до нас, поскольку они были самостоятельны, только дублировали жизнь, а настоящее большое искусство художника, изменяющего жизнь по своему образу и подобию, – идет другой дорогой».
Тут у футуриста Маяковского проглядывает что-то не совсем футуристическое.
Но – дальше, дальше! Маяковский говорит о познавательной роли искусства, о том, что «мелкоидейные пьесы... умирают для репертуара», призывает художника дать ответ обществу, при каких условиях его труд из индивидуально необходимого становится общественно полезным... И здесь можно отчетливо разглядеть, как в Маяковском борются, с одной стороны, разрушитель традиций, стихийный воитель против всех и вся, и, с другой – человек, явно тяготеющий к реальным проблемам бытия и искусству демократическому по своей сути, способствующему изменению жизни.
С одной стороны, он утверждает, что «слово, его начертание, его фоническая сторона определяют расцвет поэзии», а с другой – считает необходимым условием нового искусства «перемену взгляда на взаимоотношения всех вещей, уже давно изменивших свой облик под влиянием огромной и действительно новой жизни города».
Такая же двойственность видна и в стихах. Вот как демонстрируется начертание слова, звучание стиха (стиховой кубизм, прямое и обратное чтение):
У -
лица.
Лица
у
догов
годов
рез-
че.
Че-
рез
железных коней
с окон бегущих домов
прыгнули первые кубы.
И вот каков эффект изобразительности – в том же стихотворении: «Лысый фонарь сладострастно снимает с улицы черный чулок!» Пластика чувственна – это уже вопреки рационалистическим схемам футуризма. Но во всех остальных компонентах стихотворения «Из улицы в улицу» – его наглядная иллюстрация.
Или стихотворение «Несколько слов обо мне самом». С одной стороны – грубейший эпатаж: «Я люблю смотреть, как умирают дети». Явный, нарочитый вызов, «желтая кофта» в стихах, чтобы обратили внимание: кто же не откликнется на столь чудовищный, столь бесчеловечный по смыслу стих.55
В воспоминаниях Л. Равича есть такой эпизод: «Мы шли... по улице Дзержинского. Из школы выбегали дети... Много детей. Очевидно, у них вечер был, или это была вторая смена. Маяковский остановился, залюбовался детьми. Он стоял и смотрел на них, а я, как будто меня кто-то дернул за язык, тихо проговорил:
– «Я люблю смотреть, как умирают дети»...
Мы пошли дальше.
Он молчал, потом вдруг сказал:
– Надо знать, почему написано, когда написано и для кого написано... неужели вы думаете, что это правда?»
[Закрыть] А его выкрикнули от отчаяния, от жуткого одиночества, которое скрывалось внешней бравадой, дерзостью, эпатирующими публику выходками. Но его не скрыть в стихах.
Время!
Хоть ты, хромой богомаз,
лик намалюй мой
в божницу уродца века!
Я одинок, как последний глаз
у идущего к слепым человека!
Это исступленный крик одинокой души, которая бьется в тисках противоречий, ища выхода то в грубом антиэстетизме и наговоре на себя (как в процитированной выше строке стихотворения), то в богоборчестве, то в яростной борьбе против старого искусства – без разбора.
Противоречия, контрасты прямо-таки бьют в глаз: мажорный зачин в первых же стихах, звонкие декларации, блестящие речи, остроумные – то веселые, то колкие, разящие реплики, пристальное внимание прессы – все слагаемые успеха, и одиночество, неутоленность, ощущение неполноты своей жизни, неполноты знания о ней.
Мир не раскрывает свои тайны перед поэтом, и он недоуменно вопрошает:
Послушайте!
Ведь, если звезды
зажигают -
значит – это кому-нибудь нужно?
Значит – это необходимо,
чтобы каждый вечер
над крышами
загоралась хоть одна звезда?!
Несовершенство буржуазного миропорядка, резкое несоответствие мечты и действительности порождало недоуменные вопросы. В полном разладе с этим миром появилась инвектива «Нате!». В разладе с ним и в мечтах о будущем родились строки, к которым надо особо прислушаться, желая понять жизнь и личность Маяковского, воплотившиеся «в пароходы, строчки и в другие долгие дела». Они обращены к нам:
Грядущие люди!
Кто вы?
Вот – я,
весь
боль и ушиб.
Вам завещаю я сад фруктовый
моей великой души!
Это голос молодого Маяковского. Обратим же внимание на то, какой контраст – изначально – терзает душу поэта. Он – весь! – «боль и ушиб» – взращивает «сад фруктовый» для грядущих людей. В этих строках – идея жертвенного служения людям, характерная для русской литературы.
Хрестоматийный облик Маяковского, «агитатора, горлана-главаря», кажется, не допускает мысли о душевной слабине. Поэт – в зрелую пору – не любил выносить на люди душевную смуту, «становясь на горло собственной песне». Более чувствительный к ушибам Есенин тоже – помните? – старался скрыть их от людей: «Ничего! Я споткнулся о камень, это к завтраму все заживет!»
Правда, кто-то из мудрецов сказал, что скрытность – прибежище слабых. Такой суровый приговор скрытности может быть и оспорен, когда речь идет о своих болях. Высший гуманизм состоит в том, чтобы не распространять свою боль на других, на человечество. Но душа выдает себя, она радуется и ликует, негодует и кровоточит. Бездушная поэзия – не поэзия. Клокочущую страсть выплеснула душа молодого Маяковского, выплеснула в грубых и исполненных огромной внутренней силы поэтических строках, заставивших прислушаться к ним сначала хотя и далеких по духу, но наиболее проницательных художников того времени, а потом и более широкую читательскую аудиторию.
Маяковский пришел в русскую поэзию под флагом футуризма, не одухотворенного высокой идеей, замкнутого в эстетических условностях. Преодолевая его, он вмешивался в ход жизни. Цветаева права: «Единственный выход из его стихов – выход в действие». И несмотря на то, что он с юных лет жил очень напряженной и сосредоточенной внутренней жизнью, Маяковский в корне разрушал собою представление о поэте как небожителе, олимпийце, затворнике, в тоске и рефлексии ожидающем вдохновения и парящем в высотах духа, когда оно нисходит на него. В молодые годы он даже не имел рабочего места, да оно и не нужно было Маяковскому, все время находившемуся в движении, не пропускавшему, кажется, ни одной выставки, собрания, диспута, доклада, где можно было не только что-то увидеть и услышать, но и сказать свое слово, поспорить, ввязаться в драку. Но работал над стихами – везде: вышагивая по улице, сидя в трамвае, в вагоне поезда, за игрой в покер.
Знавшие поэта единодушны в том, что, несмотря на резкость суждений, иногда грубый тон в полемике с оппонентами, Маяковский был внутренне очень деликатным, застенчивым и замкнутым человеком. И абсолютно порядочным. То есть не переносил споры и несогласия по вопросам искусства на человеческие отношения. Например, поссорившись и резко разойдясь с Северяниным, продолжал читать нравящиеся ему стихи поэта в своих докладах и выступлениях.
На сцене молодой Маяковский выглядел самоуверенно. Им руководила в этих обстоятельствах одна цель – поколебать мещанское благополучие, нарушить внешнюю благопристойность общества, в котором он оказался, прорвать блокаду условностей. Ради достижения этой цели он не стеснялся в средствах. Его вела в бой ненависть к буржуазному мироустройству. Маяковский испепелял себя в открытом бою, рядом с соратниками, но он был одинок, ибо переживал драму собственной души. Она и накладывала на него тот отпечаток трагизма, который ощутили люди, знавшие его еще совсем молодым человеком. С. Спасский, рассказывая о выступлении Маяковского в Тифлисе, обратил на это особое внимание: «В тот вечер он читал «Тиану» Северянина, придавая этой пустяковой пьесе окраску трагедии. И вообще, непонятный, ни на чем не основанный, опровергаемый его молодостью, его удачливой смелостью, но все же явно ощутимый трагизм пронизывал всего Маяковского. И, может, это и выделяло его из всех, И так привлекало к нему».
Может, и это. Если угадывалась, ощущалась внутренняя подоплека трагизма, драма души. Не случайно пьеса «Владимир Маяковский» получила жанровое определение трагедии. Поэт в ней – фигура трагическая. Потрясенный человеческим страданьем, он весь – боль, смятение, даже растерянность. У сильного, уверенного в себе молодого человека вдруг прорвалось совсем беззащитное, почти детское:
Господа!
Послушайте, -
я не могу!
Вам хорошо,
а мне с болью-то как?
Не только трагедия «Владимир Маяковский», но и другие стихи, которые уже цитировались здесь, говорят о том, как внутренние противоречия раздирали молодого Маяковского, который хотя и нашел культурную среду, в какой-то мере созвучную его душе, нашел товарищей, которые были единомышленниками в стремлении создать новое искусство, но который не удовлетворялся ролью поджигателя и формального экспериментатора, «героя» литературных скандалов, ощущая в себе мощь трибуна, чье слово обращено к массам, борца за переустройство мира – не только обновления искусства. Футуризм в этом направлении не давал и не мог дать положительной программы в силу своей философской и социальной ограниченности.
Талант такой мощи не мог развиваться и набирать силу только в русле футуризма. Молодой поэт, претендовавший на то, чтобы объять вселенную, припадает к земле, в ней ищет опору и источник своей крепости.
Земля!
Дай исцелую твою лысеющую голову
лохмотьями губ моих в пятнах чужих позолот.
Дымом волос над пожарами глаз из олова
дай обовью я впалые груди болот.
Из футуристической оболочки, из недр претенциозных, нарочито аляповатых, дразнящих своим видом, оформлением и даже названиями футуристических изданий, мощно прорывается Поэт, которого – уже на первых порах – нельзя не заметить и не выделить среди других, более опытных, более старших, но уступающих этому девятнадцати-двадцатилетнему юноше и по темпераменту, и по таланту.
И его заметили – прежде всего Блок. А ведь стихи Маяковского были вызовом и ему, Блоку, гениальному поэту, представляющему то поэтическое течение, которому Маяковский объявил войну. По позднейшей характеристике Брюсова, Маяковский «сразу, еще в начале 10-х годов, показал себя поэтом большого темперамента и смелых мазков».
Увы, до широкого признания было еще далеко. Ни в одном «благопристойном» журнале того времени стихи Маяковского и других футуристов не печатали. «Благопристойная» пресса и критика издевалась над ними, улюлюкала им вслед.
В Петербурге, в театре «Луна-парк» под патронатом и на средства общества художников «Союз молодежи» осенью 1913 года была поставлена трагедия «Владимир Маяковский». Оформление постановки, декорации были сделаны художниками Филоновым и Школьником в условном стиле, как, впрочем, полна условности и сама эта необычная пьеса.
На сцене, когда поднялся занавес, оформление выглядело так: полумистический свет слабо освещает затянутую сукном или коленкором сцену и два задника, изображающих городские пейзажи, весьма мало связанные с содержанием пьесы. Сложные по композиции «плоскостные» костюмы, выполненные Филоновым на холсте и натянутые на фигурные рамки, которые передвигали перед собою актеры, тоже не очень увязывались со словом Маяковского. Впрочем, один из зрителей увидел в изображении на задниках много крови, движения...
Поставить же пьесу оказалось совсем не просто. Маяковский трижды выезжал в Петербург. В третий раз, в середине ноября 1913 года, было получено разрешение на постановку трагедии «Владимир Маяковский». Все остальное время в ноябре – репетиции пьесы, напряженнейшая работа над постановкой. При этом Маяковский успел выступить с докладом и чтением стихов на Бестужевских (высших женских) курсах, в Троицком театре, в Психоневрологическом институте, в зале «Соляного городка».
Почему спектакль ставился на средства «Союза молодежи»? Это – общество молодых «левых» художников, возникшее зимой 1909/10 года, которое тянулось к футуристам, а в стремлении выйти на сцену («благопристойные» театры их не пускали) поддержало Маяковского. Они нашли помещение – уговорили антрепренера, державшего оперетту на Офицерской улице («Луна-парк»).
2 декабря состоялось первое представление трагедии в «Луна-парке».
Но спектаклю предшествовали события трагикомические. За два дня до первого представления актеры, набранные с бору по сосенке, отказались репетировать и вообще участвовать в спектакле.
– Какие-то мерзавцы распустили по городу слух, – возмущался Маяковский, – что на спектакле будут бить актеров и забросают их падалью, селедками и вообще всякой дрянью.
Когда поэт пришел на репетицию, актеры набросились на него с таким криком, визгом и руганью, что, поняв, в чем дело, он послал их к черту и ушел.
Всю работу пришлось начинать чуть ли не заново, набирать любителей для исполнения ролей. Так попала в состав труппы Ольга Матюшина. Она и рассказала об этом, и как Маяковский с художником Михаилом Матюшиным думал над новым составом исполнителей. Матюшин предложил:
«– Оля, сыграй женщину со слезой!
– Что вы! Я в жизни никогда не играла!
– Не играли, так будете играть! – властно сказал Маяковский...
– Я боюсь. Ведь вы говорите, там будут бить и бросать всякую дрянь. Я очень боюсь дохлых крыс...
– Дохлых крыс я попрошу в меня бросать, ведь я буду около вас. А если попадут тухлым яйцом, так не взыщите. Зато весело будет. Можно будет в них обратно кидать, да выбирать еще самые ядовитые физии. Согласны?»
Репетировали в великой спешке, и тем не менее Маяковский требовал от актеров-любителей знания текста, четкого его произнесения, понимания смысла роли. На «генеральной» Маяковский поразил председателя «Союза молодежи» Л. Жевержеева исключительными сценическими данными. Рост, выразительная мимика, широта и пластичность жеста и, наконец, изумительный по тембру и силе голос произвели на него неотразимое впечатление. В день же спектакля, в нервной суете последних приготовлений, кажется, один только человек сохранял спокойствие. Во всяком случае – внешне был собран, сосредоточен. Театральному режиссеру А. Мгеброву, который пришел в театр пораньше, поэт показался величественным и самоуверенным. О волнении перед выходом говорили плотно сжатые губы, напряженная фигура. Но вот он вышел на сцену, громким, срывающимся голосом произнес:
Вам ли понять,
почему я,
спокойный,
насмешек грозою
душу на блюде несу
к обеду идущих лет.
С небритой щеки площадей
стекая ненужной слезою,
я,
быть может,
последний поэт.
Тут же он подозвал театрального служителя, снял пальто, передал ему вместе с пальто – кашне и шляпу, затем трость, остался в своей желтой кофте. Затем пошарил в кармане и дал смущенному служителю театра на чай.
Публика была довольно разнородной. Поскольку билеты – по цене девять рублей – были прямо-таки «шаляпинскими», – в театр пришли литераторы, художники, актеры, журналисты, адвокаты, члены Государственной думы – все, кого привлек сюда искренний интерес, кого – престиж, кого – ожидание сенсации, скандала... Публика не готова была воспринять пьесу, где действующими лицами, кроме самого Поэта, оказались Старик с черными и сухими кошками (несколько тысяч лет), Человек без глаза и ноги, Человек с двумя поцелуями, Человек с растянутым лицом, Человек без головы, Человек без уха и т. д., где автор в лицо публике бросал слова недоверия... Актеры – в белых капюшонах – держали перед собой плоские картонные фигуры с соответствующей символикой. Текст произносили, высовывая голову из-за своего картонного прикрытия. Действие сопровождала диссонирующая музыка. В ходе действия в зале то и дело раздавались выкрики, смех, свистки, аплодисменты. Неопытные артисты держались напряженно, с тревогой посматривая в зрительный зал. А когда Маяковский произнес заключительные слова эпилога:
А иногда
мне больше всего нравится
моя собственная фамилия,
Владимир Маяковский, -
в реакции публики, даже в характере иронических реплик чувствовалось ощущение чего-то возможно значительного, но раздражающе непонятного. А. Мгебров вспоминает:
«Не уходите, Маяковский», – кричала насмешливо публика, когда он, растерянный, взволнованно собирал в большой мешок и слезы, и газетные листочки, и свои картонные игрушки, и насмешки зала – в большой холщовый мешок; он собирал их с тем, чтобы уйти в вечность, вбесконечно широкие пространства...
Разумеется, они плохо играли, плохо и непонятно произносили слова, но все же у них было, мне кажется, что-то от всей души. Зал слушал слишком грубо для того, чтобы хоть что-нибудь могло долететь со сцены. Однако за время представления мои глаза дважды наполнялись слезами. Я был тронут и взволнован».
Другой театральный деятель, Л. Варпаховский, пишет, что во время второго акта, когда герою пьесы принесли три – с пушечные ядра – слезы и он, завернув в газету, уложил их в чемодан, собрался уходить, раздались крики: «Держи его! Отдайте деньги, мошенники, дураки, сумасшедшие!!!» Со сцены, довольно внятно, послышалось: «Сами дураки». Непонятность пьесы и спектакля вызывала столь раздраженную реакцию.
Назревал скандал. На сцену полетели тухлые яйца. Одно из них попало в плечо Маяковского « Он сохранял спокойствие.
Пьеса и спектакль не имели успеха. Не только потому, что этот юношеский опыт Маяковского в драматургии труден для понимания. Но еще и потому, что трагедия поэта вбуржуазном обществе, ищущего сближения со всеми униженными и оскорбленными, – как главная идея – не могла быть с сочувствием встречена в то время и той публикой, которая в значительной части заполнила зал театра. Вызов Маяковского распространяется и на нее, он дразнит публику, указывает адрес: «Ищите жирных в домах-скорлупах..» Это – призыв!
С футуристических позиций Маяковского критиковали за то, что он не отрывает слова от смысла, не пользуется самоценным звуком слова. В автобиографии про пьесу и постановку сказано: «Просвистели ее до дырок». Еще бы: некоторые газеты прямо обвиняли Маяковского в надувательстве и спекуляции.
«Свист» начался еще до премьеры, и он был настолько пронзителен, что заглушил собою такие сенсации сезона, как приезд в Петербург звезды экрана Макса Линдера и симфонические концерты десятилетнего дирижера-вундеркинда Вилле Ферреро.
Отзывы на пьесу и спектакль ошеломляют своим количеством и критическим энтузиазмом. Вряд ли в истории русского театра был еще спектакль, который бы с таким остервенением распинали на страницах газет и журналов. Статьи и рецензии появились не только в Петербурге, в Москве, но и в Рязани, Таганроге, Керчи, Екатеринодаре, Варшаве, Риге...
«Петербургская газета» спрашивала: «Кто сумасшедшие? Футуристы или публика?» И приводила высказывание зрителей об авторе пьесы и футуристах: «Это сумасшедшие!» В другой газете говорилось, что «г. Маяковский бездарен в самом умном и заумном смысле слова». Автор статьи сожалел: «Даже скандала порядочного устроить не смогли!»
В «Петербургском листке» рецензент писал: «Такого публичного осквернения театра мы не помним». Текст пьесы он сравнивал с «бредом больных белой горячкой людей». В «Театральной жизни» было брошено такое обвинение: «...стыд обществу, которое реагирует смехом на издевательство и которое позволяет себя оплевывать...»
Газеты приводят возгласы, которые раздавались после спектакля: «г. Маяковский, довольно морочить публику!» «Вам место в палате N 6!» «Долой футуристов!» «На одиннадцатую версту!»
Газеты призывают замалчивать футуристов и тут же снова втягиваются в дискуссию вокруг них. Была даже опубликована пародия на пьесу Маяковского под названием «Миниатюры дня. Кретины», которая кончалась возгласами: «Тут просто грабят... Караул!.. Полицию сюда, полицию!»
«Новое время» озаглавило статью о спектакле более чем выразительно: «НА-брр!.. ГЛЕ-бррр!!. ЦЫ-брррр!!!»
Подводя итог самым первым опытам в поэзии, Маяковский дал им такую оценку: «формальная работа, овладение словом». Итог, несмотря на потери чисто экспериментального характера в духе поэтики футуризма, не такой уж малый. Главку автобиографии «Начало 14-го года» он начинает так: «Чувствую мастерство. Могу овладеть темой. Вплотную. Ставлю вопрос о теме. О революционной». Тема эта воплотилась в поэме «Облако в штанах» – произведении ярком и значительном, сразу выдвинувшем Маяковского на авансцену поэтического развития в России, заставившем говорить о нем как о явлении редком, революционном по характеру.
А 1913 год опустил занавес над трагедией «Владимир Маяковский» в петербургском «Луна-парке», и в этом же году началось длительное турне футуристов по городам России, завершившееся в апреле 1914 года в Москве.
«Ездили Россией. Вечера. Лекции. Губернаторство настораживалось. В Николаеве нам предложили не касаться ни начальства, ни Пушкина. Часто обрывались полицией на полуслове доклада», – вспоминает Маяковский.
Все так, хотя коротко, конспективно.
Вот он – маршрут: Харьков – Симферополь – Севастополь – Керчь – Одесса – Кишинев – Николаев – Киев – Минск – Москва – Казань – Пенза – Ростов – Саратов – Тифлис – Баку – Калуга – Москва...
К идее поездки по городам России склоняло внимание к ним со стороны прессы. Пусть насмешливое, даже издевательское, но все же – внимание. Издательства их не печатали, сборники, изданные на свои средства, имели мизерные тиражи. А было огромное желание обрести сторонников и союзников, расширить влияние футуризма в стране. Для этого надо было выступать перед большей, по возможности, аудиторией.
Первое выступление состоялось в Харькове, 14 декабря, в зале Общественной библиотеки. Доклад Маяковского «Достижения футуризма» во второй половине вечера иллюстрировался стихами Бурлюка, Каменского и самого докладчика. Все трое появились на эстраде с цветками в петлицах. Как пишет репортер харьковского «Утра», привлекла внимание публики и желтая кофта Маяковского. Она оказалась обыкновенной блузой без пояса, с отложным воротником и галстуком. На красивом смуглом и высоком юноше блуза производила приятное впечатление...
«Желтая кофта». Она действительно в литературе о Маяковском (да и не только о Маяковском) превратилась в эмблему. Иные даже пользуются ею, чтобы внушить читателю или слушателю представление о чем-то антиэстетическом, скандальном. А ведь дело обстояло проще, хотя, разумеется, привкус эпатажа в ней был.
По словам Л. В. Маяковской, желтый цвет с детства был любимым в их семье и символизировал любимую с детства солнечную Грузию. Он и в одежде сестер Маяковских играл роль украшения. Володе однажды понравилось на старшей сестре сочетание из черного платья с белым крахмальным воротничком и желтой шали. Он даже сделал с нее акварельный рисунок.