Текст книги "Мастера детектива. Выпуск 1"
Автор книги: Агата Кристи
Соавторы: Жорж Сименон,Себастьян Жапризо,Джон Ле Карре
Жанр:
Классические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 46 страниц)
Я устало кивнула головой, давая понять Рекламной Улыбке, что, возможно, это мое пальто. Как бы придавая мне мужества, он сжал мне плечо и спросил в трубку:
– А в карманах ничего нет?
– Что вы, я не осмелилась рыться в карманах.
– Ладно, а теперь все–таки поройтесь.
Наступило молчание. Казалось, что эта женщина стоит рядом, так ясно я слышала ее дыхание, шелест бумаги.
– Есть билет на самолет «Эр–Франс», вернее, то, что осталось от него.
Вроде обложки от книжечки, представляете? А внутри листки вырваны. На обложке стоит фамилия: Лонго, мадемуазель Лонго.
– Билет из Парижа?
– Из Парижа–Орли в Марсель–Мариньян.
– А число стоит?
– Десятое июля, 20 часов 30 минут.
– Вы уверены?
– Я умею читать.
– И все?
– Нет, есть еще какие–то бумаги, деньги и детская игрушка. Маленький розовый слоник на шарнирах. Если надавить снизу, он вроде шевелится. Да, маленький слоник.
Я всем телом навалилась на стойку. Рекламная Улыбка, как мог, поддерживал меня. Забинтованной рукой я делала ему знаки, чтобы он продолжал, что нужно продолжать, что я чувствую себя хорошо. Он спросил:
– А что из себя представляют остальные бумаги?
– Да неужели этого недостаточно, чтобы она узнала свое пальто? Что вы хотите там найти, наконец?
– Вы ответите мне или нет?
– Да здесь много всего, даже не знаю… Есть квитанция гаража.
– Какого?
– Венсана Коти в Авиньоне, бульвар Распай, счет на 723 франка.
Число то же самое – 10–е июля. Чинили американскую машину – я не могу разобрать марку – под номером 3210–РХ–75.
Рекламная Улыбка сперва повернул голову к окну, чтобы посмотреть номер «тендерберда», но с того места, где мы стояли, его не было видно, и он вопросительно взглянул на меня. Я кивнула в знак того, что номер тот самый, и оторвала ухо от трубки. Я не хотела больше слушать. Мне удалось добраться до стула, и я села. Дальнейшее я помню очень смутно. Я чувствовала себя опустошенной. Рекламная Улыбка продолжал еще несколько минут разговаривать по телефону, но уже не с женщиной, а с каким–то автомобилистом, кажется, немцем, который остановился здесь, чтобы выпить с семьей по рюмке вина. Рекламная Улыбка с трудом объяснялся с ним.
Потом он вдруг оказался рядом со мной и сжимал ладонями мое лицо. Я не помню, как он подошел, у меня в сознании вдруг что–то оборвалось. Всего лишь на одно мгновение. Я попыталась улыбнуться Рекламной Улыбке. Я видела, что это его немного успокоило. Мне казалось, что я знаю его давным–давно. И женщину в черном, которая молча стояла за его спиной, – тоже. Он сказал мне:
– Я вот что думаю. Кто–нибудь мог проникнуть к вам, когда вас не было дома, и украсть пальто. Оно было там?
Я помотала головой. Я уже ничего не знала. Пусть Рекламная Улыбка и правда туго соображает, но мне–то уж пора перестать обманывать себя. В моей квартире на улице Гренель два замка и дверь очень крепкая. Туда нельзя проникнуть, не взломав дверь топором, не переполошив всех соседей.
Нужно разгадать, как похитили мое пальто, как отправили телефонограмму Морису Кобу… Хватит обманывать самое себя.
Который может быть час? Который теперь час? Я брожу из комнаты в комнату по этому дому, где все в действительности началось, брожу взад и вперед. Порой я откидываю штору на одном из окон и смотрю на звезды, которые сверкают в темноте. Я даже пыталась было их сосчитать. Порой я ложусь на кожаный диван и лежу там, долго лежу в полумраке – свет в комнату пробивается из прихожей, – крепко прижав руками к груди ружье.
Матушка перестала со мной разговаривать. И сама с собой я тоже больше не разговариваю. Только повторяю про себя песенку моего детства: «Светлы мои волосы, темны мои глаза, черна моя душа, холоден ствол моего ружья». Я повторяю ее снова и снова.
Если кто–нибудь придет за мной, я не спеша прицелюсь в полумраке, я буду метить прямо в голову, кто бы это ни был. Короткая вспышка – и все.
Я постараюсь убить его с первого выстрела, чтобы не тратить зря патроны. Последний оставлю для себя. И меня найдут тут, избавившуюся от всего, я буду лежать с открытыми глазами, словно глядя в лицо своей подлинной жизни, лежать в белом костюме, запятнанном кровью, тихая, чистая и красивая – одним словом, такая, какой я всегда мечтала быть. Только раз я захотела на праздники пожить иной жизнью, и вот – все, мне не удалось, потому что мне никогда ничего не удается. Никогда ничего не удается. Мы ехали очень быстро, дорогу он знал как свои пять пальцев. Он явно был встревожен и обескуражен этим разговором с Аваллоном–Два–заката, но в то же время я чувствовала, что он наслаждается тем, что сидит за рулем новой для него машины, и его простодушная детская радость раздражала меня. Он снова надел свою красную клетчатую кепку. Он почти все время вел машину на предельной скорости с легкостью и уверенностью профессионала.
Когда мы проезжали через какой–то городок, кажется, через Салон, ему пришлось сбавить скорость, и он, воспользовавшись этим, достал из кармана рубашки сигарету. Он немного разговаривал со мной. Что–то рассказал о своем детстве, о работе, и ни слова – о пальто и всей моей истории.
Наверное, хотел, чтобы я хоть ненадолго забыла о том, что со мной случилось. Оказывается, он не знает, кто его родители, рос в приюте, а когда ему было лет десять, его взяла оттуда крестьянка из деревни в окрестностях Ниццы, и, говоря о ней, он называл ее «моя настоящая мама».
Видно было, что он ее боготворит.
– У нее была ферма неподалеку от Пюже–Тенье. Вы бывали в этих местах?
Ох, и здорово мне там жилось! Здорово, черт побери! Когда мне было восемнадцать лет, умер муж моей мамы, но она все продала, чтобы поставить меня на ноги. Купила мне старенький «рено», и я возил минеральную воду в Валь. Ну, в нашем деле, чтобы хорошо зарабатывать, приходится крутить баранку днем и ночью, а я хоть с виду и балагур, но когда нужно серьезно поработать, то обращаются ко мне. Теперь у меня две машины: «сомюа» и «берлие». На «берлие» возит товар в Германию один мой товарищ по приюту.
Он мне как брат, он за меня даст отрубить себе обе руки, и из него не выжмут ни одного слова, которое могло бы повредить мне. Его зовут Батистен Лавантюр. Ох и парень! Я вам не рассказывал? Мы с ним решили стать миллиардерами. Он считает, так будет легче жить.
И снова стрелка спидометра показывала сто шестьдесят. Ле Гевен замолчал. Немного погодя я спросила его:
– Ле Гевен – бретонская фамилия?
– Что вы! Я родился в департаменте Авейрон. Меня подобрали, как в «Двух сиротках», на церковной паперти. Ну, надо же было дать мне какое–то имя.
Может, из газеты взяли или еще откуда…
– И вы так и не нашли свою родную мать?
– Нет. Я не искал ее. Да и какое это имеет значение – кто вас родил, кто вас бросил. Все это чепуха.
– А сейчас вы простили ее?
– Ее? Знаете, я думаю, что у нее тоже не все ладилось, раз она бросила своего ребенка. Да и потом – я живу, правда ведь? Она все–таки дала мне главное–жизнь. И я доволен, что появился на свет.
Больше мы не разговаривали до самого моста через Дюранс, по которому я вчера ехала с Филиппом. Машины здесь шли в несколько рядов. «Сомюа» ждал нас на обочине, под палящим солнцем. Маленький Поль дремал на сиденье в кабине. Он проснулся от шума открываемой дверцы и тут же выпалил, что Рекламная Улыбка идиот, что им теперь ни в жизнь не успеть сегодня взять груз в Пон–Сент–Эспри, а завтра все будет закрыто.
– Ничего, успеем, – возразил Жан. – Сорок столбиков до шести вечера я отмахаю, это при желании можно, а там суну им в лапу, чтобы они немного задержались. Так что не волнуйся, спи себе на здоровье.
Прощаясь со мной на обочине около «тендерберда», он сказал:
– Я договорился по телефону с одним туристом, который сидел в том кафе в Аваллоне–Два–заката. Он захватит ваше пальто. Он рассчитывает быть в Пон–Сент–Эспри часов в девять или половине десятого, и я условился встретиться с ним около грузовой автостанции. Если хотите, я, когда погружусь, приеду к вам. Ну, хотя бы в Авиньон, это рядом. Идет?
– А в Париж вы разве не поедете?
– Почему не поеду? Поеду. С Маленьким Полем я договорюсь, он отправится вперед. А сам потом найду какого–нибудь дружка, и мы с ним нагоним Поля.
Но, может быть, вам тоскливо будет болтаться здесь до вечера?
Я покачала головой и сказала, что нет. Он назначил мне встречу в Авиньоне, в пивном баре напротив вокзала, в половине одиннадцатого. Уходя, он сунул мне в руку свою красную клетчатую кепку. «В залог, чтобы вы не забыли. Вот увидите, все уладится».
Я смотрела, как он шел к своему грузовику. На спине у него синело большое пятно от пота, оно резко выделялось на светлом фоне рубашки. Я нагнала его и схватила за руку. Я и сама не знала, что еще хотела ему сказать. Как дура стояла перед ним и молчала. Он покачал головой и, как тогда, на грузовой автостанции в Марселе, погладил ладонью мою щеку. На ярком солнце он казался совсем смуглым.
– В половине одиннадцатого, идет? Знаете, что вам надо бы сделать до этого? Во–первых, пойти в Авиньоне к врачу, чтобы вам сменили грязный бинт. А потом сходите в кино, все равно на что, а если останется время – еще в одно. И постарайтесь до моего возвращения ни о чем не думать.
– Почему вы такой? Я хочу сказать, что ведь вы меня не знаете, я отрываю вас от работы, а вы со мной такой милый, вы мне… Почему?
– Вы тоже очень милая, только вы этого не понимаете. И, кроме того, у вас потрясающая кепка.
Я нахлобучила ее на голову.
Когда грузовик исчез из моих глаз где–то вдали, я приподняла своей забинтованной рукой козырек кепки и поклялась себе так или иначе покончить с этой историей прежде, чем встречусь с Жаном, а потом – пусть Бог будет мне свидетелем – я помогу Жану стать миллиардером, ему и его другу Батистену Лавантюру, даже если для этого мне придется всю свою жизнь работать сверхурочно. Авиньон.
Солнце все еще светило прямо мне в глаза. Я увидела зубчатые крепостные стены, начало длинной улицы, вдоль которой тянулись террасы кафе, а флаги, вывешенные по случаю 14–го июля, образовали бесконечный пестрый туннель. Я тащилась за машинами, которые ехали в два ряда, то и дело останавливаясь.
Разглядывала разноязыкую толпу на тротуарах – немцы, англичане, американцы – всех можно было отличить по виду, загорелые руки и ноги, нейлоновые платья, такие прозрачные, что женщины казались голыми. Приятная тень, когда я проезжала мимо домов, чередовалась с беспощадным солнцем… Где я.
Матушка, куда я попала?
Бульвар Распай выходил на эту же улицу, слева. Пока я поворачивала, машины за мной устроили настоящий концерт. Я забыла имя хозяина гаража, что назвала по телефону молодая женщина из Аваллона–Два–заката, и запомнила только, что он находится на этом бульваре. Я проехала метров триста, попеременно вглядываясь в обе стороны бульвара. Наконец над воротами, выкрашенными в канареечный цвет, я увидела вывеску: «Венсан Коты, концессионер «Форда», машины любых иностранных марок». Рядом находилась гостиница «Англетер», у подъезда которой какая–то парочка с таким трудом извлекала из своей спортивной машины чемоданы, что собака с обвислыми ушами прервала свою прогулку, чтобы полюбоваться этим зрелищем.
Я остановилась у гаража. У ворот какой–то мужчина вынимал камеру из покрышки. Он взглянув в мою сторону, увидел «тендерберд» и, когда я вышла из машины, встал, разогнул спину и сказал с сильным провансальским акцентом:
– Неужели опять поломка? Не может быть! Я подошла к нему, держа сумку в правой руке, с кепкой на голове, в мятом костюме, который прилип к моему вспотевшему телу, подошла, стараясь не думать о том, какой у меня жалкий, растерянный вид. Это был человек небольшого роста, в спецовке на застегнутой до самого верха молнии, с выцветшими, почти желтыми глазами и густыми светлыми взлохмаченными бровями. Я спросила:
– Вам знакома эта машина?
– Знакома ли она мне? Да она находилась у нас две недели, мы перебрали весь мотор. Мало машин мне знакомы так же хорошо, как эта, уж поверьте мне. Что же теперь не ладится?
– Ничего, все в порядке.
– Может, не тянет?
– Да нет. Я хотела спросить… Вы знаете хозяина этой машины?
– Того мсье из Вильнева? Не очень. А что?
– Ему нужна копия счета, который вы ему дали. Можно ее получить?
– Ах, вот как! Ему нужна копия. А зачем? Он что, потерял счет? Вот видите, на что приходится тратить время, вместо того чтобы работать. Пиши и пиши без конца.
Он провел меня через гараж, где трудились несколько механиков, в какую–то застекленную клетку. Там сидели две женщины в желтых халатах. Мы все вчетвером принялись просматривать конторскую книгу. Со мной они были очень любезны и не выразили мне никакого недоверия. Одна из женщин, брюнетка лет тридцати с высокой белоснежной грудью, видневшейся в глубоком вырезе ее халата, поняв по моему произношению, что я парижанка, рассказала, что она пять лет жила в Париже, неподалеку от площади Нации, но ей там «не понравилось», так как парижане какие–то дикари, каждый живет в своей скорлупе. Наконец я собственными глазами прочитала в конторской книге, что некий Морис Коб оставил «тендерберд» в этом гараже в конце июня, чтобы отремонтировать. Бог его знает, какой–то там опрокидыватель и коробку передач. Забрал он машину 10 июля вечером, заплатив наличными 723 франка.
Первой заподозрила неладное та женщина, которая болтала со мной, когда я сказала, что хочу видеть того, кто имел дело с хозяином машины. Она сразу нахмурилась и, поджав губы, спросила меня:
– А, собственно говоря, чего вы хотите от Роже? Вы просили счет, да? Вы его получили? Что же еще? И вообще, кто вы такая?
Но тем не менее они послали за ним. Это был довольно высокий и пухлый молодой человек с лицом, перемазанным маслом. Он обтирал его на ходу грязной тряпкой. Да, он хорошо помнит мсье Коба, тот пришел за своим «тендербердом» в пятницу вечером. Часов в десять, а может, в половине десятого. Он утром звонил из Парижа, чтобы справиться, готова ли машина и застанет ли он кого–нибудь в гараже вечером.
– Если я правильно понял, он приехал сюда на праздники. Он мне сказал, что у него в Вильневе вилла. А что именно вы хотите узнать?
Я не нашлась, что ответить. Они вчетвером окружили меня, и внезапно я почувствовала, что мне не хватает воздуха в этой конуре. Брюнетка пристально разглядывала меня с ног до головы. Я сказала: «Ничего, спасибо, благодарю вас», – и поспешно вышла.
Пока я проходила через гараж, они смотрели мне вслед, я ощущала это, и мне было так неуютно под их взглядами, так хотелось побежать, что у ворот я споткнулась о валявшуюся покрышку и выполнила фигуру высшего пилотажа – коронный номер Дани Лонго», – двойную петлю с приземлением на все четыре конечности. Вислоухая собака у гостиницы «Англетер» облаяла меня как сумасшедшая, призывая всех на помощь.
Серые аркады, узкие улочки, вымощенные крупным булыжником, дворы, в которых сушится белье, а потом на большой площади, украшенной для вечернего гулянья гирляндами разноцветных лампочек, свадьба – вот чем встретил меня Вильнев. Я остановила машину, чтобы пропустить свадебный кортеж. Невеста, высокая брюнетка с непокрытой головой, держала в правой руке красную розу. Подол ее белого платья был в пыли. Все выглядели изрядно выпившими. Когда я пробивалась через эту толпу к бистро, которое находилось на другой стороне улицы, двое мужчин схватили меня за руки и стали уговаривать потанцевать на свадьбе. Я сказала: нет, нет, спасибо – и с трудом вырвалась от них. Посетители бистро высыпали на улицу и подбадривали жениха, в зале не осталось никого, кроме белокурой женщины, которая сидела за кассой, умиленная собственными воспоминаниями. Она и рассказала мне, как проехать на виллу Сен–Жан, что на шоссе Аббей. Я выпила стакан фруктового сока, купила пачку сигарет «Житан», достала одну и закурила. Я не курила тысячу лет. Кассирша спросила меня:
– Вы дружны с мсье Морисом?
– Нет. То есть, да.
– Вот я и смотрю, что он одолжил вам свою машину.
– А вы его знаете?
– Мсье Мориса? Немножко. «Здравствуйте», «до свидания». Иногда они с моим мужем вместе охотятся. А он сейчас здесь?
Я не знала, что ответить. Впервые мне пришло в голову, что мужчина в багажнике «тендерберда» может быть и не Морис Коб, а кто–то другой. Я неопределенно тряхнула головой, что могло означать и «да» и «нет». Потом расплатилась, поблагодарила ее и вышла на улицу, но она окликнула меня и сказала, что я забыла на стойке сдачу, кепку, сигареты и ключи От машины.
Вилла Сен–Жан – это чугунные ворота, за ними длинная дорожка розового асфальта, и в конце ее – большой приземистый дом с черепичной крышей, который я увидела, подъезжая, сквозь заросли виноградника и кипарисы. На этом шоссе были еще виллы, они возвышались над Вильневом, словно сторожевые посты какой–то крепости, но я не встретила ни одного человека, и только когда я уже стояла у ворот, освещенных заходящим солнцем, чей–то голос за моей спиной заставил меня обернуться:
– Мадемуазель, там никого нет. Я заходила уже три раза.
По ту сторону дороги, перегнувшись через каменную ограду, стояла молоденькая блондинка лет двадцати. Лицо у нее было довольно красивое, треугольной формы, и очень светлые глаза.
– Вы к мсье Морису?
– Да, к Морису Кобу.
– Его нет дома. (Девушка провела пальцем по своему курносому носику.) Но вы можете войти, дом не заперт.
Я подошла к ней в тот момент, когда она, выпалив мне все это, неожиданно вскочила на ограду. На ней было розовое платье с широкой юбкой вокруг длинных загорелых ног. Она протянула мне руки:
– Вы поможете мне спуститься? Я, как могла, постаралась помочь ей, поддерживая за ногу и за талию. Наконец она спрыгнула, приземлилась на свои босые ноги, а я, как это ни странно, удержалась на своих. Она оказалась чуть пониже меня. Волосы у нее были длинные и совсем светлые, как у шведских кинозвезд. Нет, она не шведка и даже не уроженка Авиньона, а родилась в департаменте Сена, в Кашане, учится в Экс–ан – Провансе и зовут ее Катрин (или просто Кики) Мора. «Только, умоляю, молчите, все остроты по поводу моего имени я уже слышала, и они сводят меня с ума». Все это и еще многое другое (что ее отец, как и мсье Морис, инженер–строитель, что она «еще девственница, но в то же время очень темпераментна, и с психологической точки зрения это, вероятно, ненормально») она выложила, не дав мне вставить ни слова, пока мы шли к машине. Потом, несколько раз вздохнув, она добавила, что месяц назад, в июне, каталась на «тендерберде» с мсье Морисом. Он дал ей вести машину до Форкалькье, а была уже ночь и на обратном пути она, естественно, чувствовала какое–то необычное возбуждение, но мсье Морис вел себя как истинный джентльмен и не воспользовался случаем, чтобы навести порядок в ее психологии. Но не сержусь ли я на нее?
– За что?
– Но вы же его любовница?
– Вы меня знаете? Мы опять стояли рядом, и я увидела, как ее щеки покрылись легким румянцем.
– Я видела вас на фотографии, – ответила она. – Я нахожу вас очень, очень красивой. Правда. Честно говоря, я была уверена, что вы приедете.
Скажите, вы не будете смеяться, если я вам что–то скажу? Вы еще прекраснее голая!
Да она просто сумасшедшая. Настоящая сумасшедшая!
– Вы в самом деле знаете меня?
– Мне кажется, я вас видела несколько раз, когда вы приезжали сюда. Да, конечно. Мне очень нравится ваша кепка.
Мне нужно было собраться с мыслями, чтобы понять, как подступиться к этой девушке. Я села за руль и попросила ее открыть ворота. Она открыла их. Когда она снова подошла ко мне, я спросила, что он делает здесь. Она рассказала, что приехала на каникулы к своей тетушке и живет в доме, которого отсюда не видно, он за холмом. Я спросила, почему она так уверена, что на вилле Мориса Коба никого нет. Поколебавшись и почесав пальцем кончик своего короткого носика – видно, у нее была такая привычка, – она ответила:
– В общем–то, вы не должны быть ревнивы. Уж вы–то знаете, каков он, мсье Морис.
Так вот, в субботу днем она проводила к нему одну женщину, которая приехала из Парижа, рыжую такую, что выступает по телевидению, ну ту, что говорит с ужасным акцентом: «А топер, мадам, повыселимся, поговорым о сердечных делах». Ее зовут Марите, ну как там ее дальше… Так вот, все в доме было открыто, но нигде ни души. Уехала эта телезвезда, потом, попозже, вернулась – опять никого. Так она и убралась восвояси, понурившись, на своих высоченных, как ходули, каблуках, с чемоданчиком из кожи телезрителей.
– Из прислуги тоже никого нет? – спросила я девушку.
– Нет, сегодня утром я заходила в дом и никого не видела.
– Вы заходили еще раз?
– Да, я немного беспокоилась. Мсье Морис приехал в пятницу вечером, это точно, я сама слышала. А потом мне не дает покоя еще одна вещь, хотя, это, конечно, глупо.
– Что именно?
– В пятницу вечером в его доме стреляли из ружья. Я была в оливковой роще, это как раз за домом. Слышу – три выстрела. Правда, он вечно возится со своим ружьем, но шел уже одиннадцатый час, и это меня встревожило.
– А вы бы просто пошли и посмотрели, в чем дело.
– Видите ли, я была не одна. Откровенно говоря, моя тетка старше самого Мафусаила, поэтому, когда я хочу с кем–нибудь поцеловаться, мне приходится убегать в рощу. У вас такой вид, будто вы не понимаете. Это правда или вы просто разыгрываете из себя бесстрастную, непроницаемую женщину?
– Нет, я понимаю, очень хорошо понимаю. С кем вы были?
– С одним парнем. Скажите, а что у вас с рукой? Только не отвечайте, как Беко, а то я покончу с собой.
– Да ничего страшного, уверяю вас. А с субботы никто не появлялся на вилле?
– Ну, знаете, я не сторож здесь. У меня своя жизнь, к тому же очень насыщенная.
Треугольное личико, голубые глаза, розовое платье, обтягивающее небольшую девичью грудь. Она мне нравилась своей живостью и в то же время вызывала во мне грусть, сама не знаю почему. Я сказала ей:
– Ну, спасибо, до свидания.
– Знаете, вы можете называть меня Кики.
– До свидания, Кики.
Проезжая по розовой асфальтовой дорожке, я наблюдала за этой босой девушкой со светлыми волосами в зеркальце машины. Она снова потерла пальцем свой носик, потом вскарабкалась обратно на ограду, с которой я ей перед этим помогла спуститься.
Остальное, конец этих поисков, когда я вновь нашла себя, произошло три или четыре часа назад, я теперь уже не знаю. Я вошла в дом Мориса Коба, дверь была открыта, нигде ни души, тишина. И все знакомо мне, настолько знакомо, что я уже на пороге поняла, что я сумасшедшая. Я и сейчас в этом доме. Я жду в темноте, прижав к себе ружье, лежа на кожаном диване, который приятно холодит мне голые ноги, и, когда кожа согревается от моего тела, я передвигаюсь, ища прохлады.
Все, что я увидела, войдя в этот дом, до странного напомнило мне то, что осталось в моей памяти – а может быть, в моем воображении – о доме Каравеев. Лампы, ковер с единорогами в прихожей, комната, в которой я сейчас лежу, – все это мне знакомо. Потом я обнаружила на стене экран из матового стекла, и, когда я нажала кнопку, на экране возникла рыбачья деревушка, затем еще один пейзаж, а за ним еще: цветные слайды. Тут я тоже сразу определила, что они сделаны на пленке «Агфа–колор», – как я уже говорила, я столько занимаюсь этой ерундой, что могу по оттенку красного тона определить, какой фирмы пленка.
Дверь в соседнюю комнату была отворена. Там, как я и ожидала, стояла широченная кровать, покрытая белым мехом, а напротив нее, на стене, висела наклеенная на деревянный подрамник черно–белая фотография обнаженной девушки, прекрасная фотография, которая передавала даже пористость кожи.
Эта девушка уже не сидела на ручке кресла, а стояла спиной к снимавшему, и только одно плечо и лицо были повернуты к объективу. Но это была не Анита Каравей и не какая–то другая женщина, на которую можно было бы свалить все грехи. Это была я.
Я подождала, пока меня перестанет бить дрожь, потом сменила очки–очень медленно, с трудом, потому что пальцы мои были словно парализованы, а к горлу подступал какой–то тошнотворный комок, который, казалось, сейчас вырвется наружу. Я убедилась, что у девушки на фотографии моя шея, мои плечи, мои ноги, что передо мной не какой–нибудь фотомонтаж. Уж в этом–то я тоже поднаторела и не ошибусь. И вообще я с чудовищной ясностью сознавала: это я.
Наверное, я просидела там, на кровати, глядя на эту фотографию и ни о чем не думая, час, а может, и больше, – во всяком случае, уже стемнело, и мне пришлось зажечь свет.
После этого я сделала одну глупость, я и сейчас еще стыжусь этого: я расстегнула юбку и пошла к двери, которая, как я знала, ведет в большую, с зеркалом, ванную комнату – вопреки моим ожиданиям она оказалась облицованной не черной плиткой, а красной и оранжевой, – чтобы убедиться, что я действительно такая, какой представляюсь себе. И вот так глупо стоя раздетой в тишине этого пустынного дома – юбка на полу, трусики спущены, – я вдруг встретилась с собственным взглядом, которого всю жизнь избегала: на меня сквозь очки смотрели чьи–то чужие глаза, пустые глаза, еще более пустые, чем дом, в котором я находилась, и все же это была я, да, я.
Я оделась и вернулась в комнату с черным кожаным диваном.
Проходя через спальню, я снова взглянула на фотографию. Насколько я вообще еще могла доверять себе, снимок сделан в моей квартире на улице Гренель. Объектив запечатлел меня в ту минуту, когда я шла от постели к стенному шкафу, где висят мои платья; я обернулась, и на моем лице застыла улыбка, полная то ли нежности, то ли любви, не знаю.
Я включила повсюду свет, заглянула в шкафы, поднялась на второй этаж.
Там, в одной из комнат, служившей чем–то вроде фотолаборатории, в ящике тумбочки я нашла две большие мои фотографии, снятые при плохом освещении, они лежали среди кучи других фотографий незнакомых мне девушек, тоже обнаженных. На этих двух снимках на мне еще была кое–какая одежда. На одной я с отсутствующим взглядом сидела полураздетая на краю ванны и снимала чулки. На второй – анфас – я была в одной только блузке, которую выбросила уже года два назад, и смотрела куда–то вниз. Я разорвала оба снимка в клочья, прижав их к груди, так как почти не владела левой рукой.
Я не могла не сделать этого. Думаю даже, это принесло мне некоторое облегчение.
В какой бы комнате я ни раскрывала шкаф, я всюду обнаруживала свои следы. Я нашла свои комбинации, старый свитер, черные брюки, два платья.
Рядом с разобранной кроватью, от простыней которой исходил запах моих духов, валялась моя серьга, а на столике лежали листки, исписанные моим почерком.
Я собрала все свои вещи (и где–то забыла их, пока спускалась на первый этаж) и снова вернулась в кабинет, где лежу сейчас.
На стене, напротив освещенного экрана, в специальной подставке стоят несколько ружей. На полу, посреди синего ковра, я заметила квадратное пятно, более темное, чем остальная часть ковра, словно раньше там лежал небольшой коврик, который потом убрали. На стуле – мужской костюм, тоже синего цвета, пиджак аккуратно повешен на спинку, брюки лежат на сиденье.
Я достала из кармана пиджака бумажник, бумажник Мориса Коба. По фотографии на водительских правах я поняла, что это был именно тот самый скуластый мужчина с гладкими волосами, который разлагался в багажнике «тендерберда».
Никаких других воспоминаний он у меня не вызвал, ничего нового не дало мне тщательное обследование бумажника.
Когда я входила в дом, в прихожей я видела телефон. Я достала из сумочки клочок бумаги, на котором был записан номер телефона гостиницы в Женеве, где остановились Каравеи, и заказала его. Мне ответили: «Ждать придется час». Я вышла в сад, села в машину и отвела ее за дом, к какому–то строению вроде сарая, где стояли трактор, большой пресс для винограда, вилы. Совсем стемнело. Мне было очень холодно. Меня все время била дрожь. И в то же время холод бодрил меня, во мне появилось какое–то бешенство, упорство, какое–то незнакомое мне дотоле чувство нервного напряжения, которое поддерживало меня, придавало каждому моему движению необычайную уверенность. Несмотря на полный сумбур в голове, мне казалось, что я соображаю быстро и правильно, и это было очень странно.
Я открыла багажник и, уже не думая о зловонии, которое исходило оттуда, не обращая внимания на острую боль в левой руке, схватила в охапку труп, завернутый в коврик, и стала тянуть его изо всех сил, передохнула и снова принялась тянуть до тех пор, пока он не вывалился на землю. Затем я втащила его в сарай. Запихнула в дальний угол, привалив к стене, прикрыла сперва ковриком, а сверху накидала все, что попалось под руку: доски, плетеные корзины и какие–то инструменты. Потом я вышла из сарая и закрыла обе створки двери. Они заскрипели. Я помню этот скрип и помню также, что в правой руке я держала ружье с черным стволом, что я не хотела расстаться с ним, даже когда закрывала дверь сарая, и вообще ни за что на свете не согласилась бы с ним расстаться.
Позже, когда я снова поставила машину перед домом, погруженным во мрак и тишину, зазвонил телефон. Я стояла у аппарата, прислонясь к стене, закрыв глаза и левой рукой прижимая к себе ружье, надеясь, что это – мой последний шанс спастись от безумия. Я протянула руку и сняла трубку.
Женский голос сказал:
– Женева на линии. Говорите.
Я поблагодарила. Я еще была способна произносить слова. Потом я услышала другой голос, это ответила гостиница «Во Риваж». Я спросила, у себя ли мадам Каравей. Да, у себя. Зазвучал третий голос – живой, удивленный и дружелюбный, – голос Аниты. И тут у меня снова полились из глаз слезы, мною овладела надежда – а может быть, лишь страстное желание обрести надежду – с неведомой мне дотоле силой.
Я разговаривала с Анитой так, как говорила бы с ней до того, как попала в этот дом, и даже больше, как давным–давно, когда нам было по двадцать лет, до той майской ночи, когда она тоже была на грани безумия, а я даже не попыталась помочь ей, до того раннего майского утра, когда я, вернувшись домой, застала ее отрезвевшей, сломленной отвращением, впервые в жизни рыдающей при мне, а я отказалась признать себя хоть чуть–чуть виноватой в том, что произошло. «Ну почему же ты меня бросила? – твердила она без конца как заклинание, – почему ты меня бросила?» У меня не хватило мужества даже слушать это, и я, избив ее, чтобы она замолчала, вышвырнула за дверь.
Я начала рассказывать Аните, которая не понимала из моего рассказа ни слова и заставляла меня по три раза повторять одно и то же, что, после того как я печатала у нее в квартале Монморанси, я уехала, воспользовавшись ее «тендербердом». «Чем–чем?» Она не знала, что это такое, она даже не могла по телефону разобрать это слово. Единственное, что она слышала хорошо, это мои рыдания, и все время спрашивала: «Боже мой. Дани, где ты? Что с тобой. Дани?» Она не видела меня после нашей ссоры в кафе на площади Оперы в сочельник. Она никогда не жила в квартале Монморанси. «Боже мой, Дани, это какая–то шутка? Скажи мне, что это шутка.