Текст книги "Мастера детектива. Выпуск 1"
Автор книги: Агата Кристи
Соавторы: Жорж Сименон,Себастьян Жапризо,Джон Ле Карре
Жанр:
Классические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 46 страниц)
Я никогда не была у Каравеев. Побывать у них, повидаться с Анитой – это было слишком заманчиво, чтобы я отказалась. За те две–три секунды, пока он, потеряв терпение, не сказал сам: «Ну ладно, договорились! – я вообразила себе Бог знает что. Господи, какая же я идиотка! Ужин втроем – ни больше ни меньше! – в огромной гостиной при рассеянном свете ламп.
Воспоминания, приглушенный смех. «Ну, не стесняйтесь, положите себе еще крабов». Анита, немного растроганная и сентиментальная от вина, берет меня за руку, чтобы проводить в отведенную мне спальню. За раскрытым окном ночь, ветерок надувает шторы.
Каравей вернул меня к действительности: взглянув на часы, он сказал, что я смогу спокойно работать, так как их служанка уехала отдыхать в Испанию, а у него с Анитой, к сожалению, есть тяжкая обязанность – они должны присутствовать во дворце Шайо на фестивале рекламных фильмов.
– Анита будет рада вас видеть, – добавил он все же. – Ведь она, кажется, в свое время немного опекала вас?
Но сказал он это уже на пути к двери, не глядя на меня, словно я не существовала, – вернее, я хочу сказать, словно я была таким же неодушевленным предметом, как какая–нибудь электрическая пишущая машинка с шрифтом «президент»…
Прежде чем выйти, он обернулся, неопределенным жестом показал на мой стол и спросил, не остались ли у меня еще какие–нибудь важные дела. Я собиралась править гранки одной промышленной рекламной брошюры, но это могло и подождать, и тут в кои–то веки мне пришла в голову разумная мысль, и я ее высказала:
– Мне нужно получить деньги.
Речь шла о премиальных в размере месячного оклада, которые нам выплачивают в два срока: половину в декабре и половину в июле. Те, кто уже в отпуске, получили эти деньги в одном конверте с жалованьем за июнь.
Остальные получают их к 14 июля. Премиальные, так же как и жалованье, выдает главный бухгалтер – он ходит по кабинетам и лично вручает каждому конверт. Ко мне он обычно заходит не раньше чем за полчаса до конца рабочего дня. Первым делом он отправляется в редакцию, где его появление вызывает нечто вроде катаклизма, но на этот раз он, видно, задержался, так как еще не было слышно шума, какой обычно поднимается, когда к бедняге бросаются редакторши.
Шеф застыл, держась за ручку двери. Потом сказал, что сейчас едет домой и хотел бы сразу же захватить с собой и меня. А конверт с премиальными он вручит мне сам–это, кстати, позволит ему добавить в него еще некоторую сумму, франков триста, если я не возражаю.
В его взгляде я прочла облегчение, да и я, конечно, была довольна, но у него эта радость была мимолетной, словно я просто–напросто помогла ему уладить затруднительное дело.
– Так собирайтесь. Дани. Через пять минут я жду вас внизу. Моя машина под аркой.
Он вышел, притворив за собой дверь. Но почти тотчас появился на пороге.
Я в это время ставила на место безделушку, которую он передвинул. Это был слоник на шарнирах, розовый, как конфетка. Каравей заметил, с какой тщательностью я восстанавливаю порядок на своем столе, и пробормотал:
«Простите». Потом он сказал, что рассчитывает на мою скромность и надеется, что никто не узнает об этой работе, которую я буду делать вне стен агентства. Я поняла, что он не хочет, чтоб я рассказывала о ней, так как чувствует себя немного виноватым в том, что задержался с докладом. Он хотел сказать еще что–то, возможно, объяснить мне это, но он только взглянул на розового слоника и – ушел, на сей раз уже окончательно.
Я посидела немного за столом, думая, что будет, если я не справлюсь с работой и не успею до его отъезда написать все пятьдесят страниц. Меня беспокоило не время, нет – подумаешь, поработаю немного ночью, – а совсем другое: выдержат ли такую нагрузку мои глаза, ведь от долгого напряжения они становятся воспаленными, начинают слезиться, болеть, в них мелькают какие–то огненные точки – короче, мне бывает так худо, что я уже ничего не вижу.
Думала я и об Аните, и о всякой ерунде: знай я утром, что встречусь с Анитой, я надела бы свой белый костюм. Надо непременно заехать домой переодеться. Когда я работала у нее, я еще донашивала юбки, которые сама сшила в приюте, и она мне говорила: «Своим рукомеслом ты вызываешь у меня отвращение к несчастным детям». И теперь мне хотелось бы показаться в самом лучшем своем костюме, чтобы она увидела, как я изменилась. Потом вдруг я вспомнила, что шеф дал мне на сборы пять минут. А для него пять минут – это ровно триста секунд. Он так точен, что даже кукушка в часах не смогла бы с ним соперничать.
Я набросала на листке блокнота: «Еду отдыхать. До среды».
Но тут же разорвала листок в мелкие клочки и написала на другом:
«Улетаю на праздники. До среды. Дани».
А теперь мне захотелось добавить, куда именно я отправляюсь. Просто «Улетаю – этого мало. Надо бы написать: «Улетаю в Монте–Карло». Но я взглянула на часы – большая стрелка приближалась уже к половине пятого, – да к тому же я, наверное, единственная из всего нашего агентства никогда не летала, так что никого этим не удивлю.
Скрепкой я прикрепила листок к абажуру стоявшей на моем столе лампы.
Всякий, войдя, увидит его. Пожалуй, я была в превосходном настроении. Это трудно объяснить. Если хотите, в эту минуту я тоже испытывала то нетерпение, каким – я чувствовала – были охвачены в эту так долго тянувшуюся вторую половину дня все остальные сотрудники.
Надевая пальто, я вспомнила, что у Аниты и Мишеля Каравея есть дочка. Я взяла розового слоника и сунула его в карман.
Помню, что в окно по–прежнему светило солнце и его лучи падали на заваленный бумагами стол.
В машине, черном «ситроене» с кожаными сиденьями, Каравей сам предложил заехать сначала ко мне домой, чтобы я взяла ночную сорочку и зубную щетку.
Еще не наступил час пик, и мы ехали довольно быстро. Я сказала Каравею, что у него усталый вид. Он ответил, что у всех усталый вид. Я заговорила о его машине, какая она комфортабельная, но эта тема его тоже не заинтересовала, и снова воцарилось молчание.
Сену мы пересекли через мост Альма. На улице Гренель он нашел место, где поставить машину – у фотомагазина, почти напротив моего дома. Когда я вышла, он последовал за мной. Он даже не спросил, можно ли ему подняться ко мне или нет, ничего не спросил. Просто вошел за мною в подъезд.
Я не стыжусь своей квартиры – во всяком случае, так мне кажется, – и была уверена, что не развесила над радиатором сушиться белье. И все–таки мне было неприятно, что он идет ко мне. Он будет в комнате, и мне придется переодеваться в ванной, где так тесно, что если наткнешься на одну стенку, то тут же пересчитаешь и остальные три. Кроме того, я живу на пятом этаже без лифта.
Я сказала, что ему совсем не обязательно провожать меня, я соберусь за несколько минут, но он ответил, что поднимется со мной, это его не затруднит. О чем уж он там думал, не знаю. Может, вообразил, что я повезу с собой целый чемодан.
На площадке мы никого не встретили – хоть в этом повезло. Муж соседки заработал себе дармовой отдых в больнице Бусико, проехав по улице Франциска Первого навстречу движению, и вот эта соседка прямо из себя выходит, если при встрече ее не спросить о здоровье мужа, а если спросишь – будет тараторить до ночи. Я вошла в квартиру первой и, как только Каравей переступил порог, тут же закрыла дверь. Он молча осмотрелся. Он явно не знал, куда ему деть себя в этой крохотной комнатке. Здесь он показался мне гораздо моложе и – как бы это сказать? – живее и естественнее, чем в агентстве.
Я достала из стенного шкафа белый костюм и заперлась в ванной. Я слышала, как Каравей ходит совсем рядом со мной, за стенкой. Раздеваясь, я сказала ему через дверь, что он может чего–нибудь выпить, бутылки стоят в шкафчике под окном. И еще спросила, успею ли я принять душ. Он не ответил.
Я отказалась от этой затеи и лишь наскоро обтерлась рукавичкой.
Когда я вернулась в комнату уже одетая, причесанная, подмазанная, но босая, он сидел на диване и разговаривал по телефону с Анитой. Он сказал ей, что мы скоро приедем. Разговаривая, он разглядывал мой костюм. Я села на ручку кресла и стала надевать белые туфли, глядя ему прямо в глаза. Я не прочла в них ничего, кроме озабоченности.
Он разговаривал с Анитой, я знала, что это она, он говорил: «Да, Анита», «Нет, Анита», – теперь я уж и не помню точно, что он – ей рассказывал. Кажется – что я совсем не изменилась, да, совсем не изменилась, что я довольно высокая, да, худенькая, да, красивая, да, и загорелая, у меня светлые волосы, да, очень светлые, – одним словом, все в этом роде, какие–то милые слова, которые и звучать должны были мило, но его голос искажал их смысл. Он до сих пор стоит у меня в ушах: монотонный голос прилежного судебного исполнителя. Каравей отвечал Аните на ее вопросы, он терпеливо покорялся ее капризу. Она хотела, чтобы он описал меня, и он описывал. Вот Анита – она человек, а я, Дани Лонго, с таким же успехом могла бы быть стиральной машиной, выставленной для рекламы в универсальном магазине на Ратушной площади.
Он сказал еще одну вещь. О, он даже не попытался сделать это в завуалированной форме, чтобы не обидеть меня, а без всяких околичностей сообщил жене, что я стала еще более близорукой. Он просто точно описывал то, что видит, просто констатировал факты. Он еще добавил, что очки скрывают цвет моих глаз. Я рассмеялась. И даже сняла очки, чтобы продемонстрировать ему глаза. Они не светло–голубые и переменчивые, словно море, как у Аниты. Я помню, какие они бывали у нее, когда в кафе самообслуживания на улице Ла–Боэси она разрешала мне отнести вместе со своим и ее поднос. У меня же глаза темные, неподвижные, невыразительные, как унылая северная долина, и невидящие, стоит мне только снять очки.
И вот–то ли из–за своих глаз, то ли из–за того, что я вдруг поняла, что для этой воспитанной супружеской пары я всегда буду лишь темой для оживления несколько нудного телефонного разговора, – но только, все еще продолжая смеяться, я вдруг почувствовала глубокую грусть, я уже была сыта всем по горло, и мне захотелось, чтобы этот вечер был уже позади, чтобы Каравеи уже ушли на свой проклятый фестиваль рекламных фильмов и чтобы их вообще не существовало, чтобы Аниты никогда не существовало, чтобы они убирались к черту.
Мы уехали. Послушавшись Каравея, я сунула в сумку ночную рубашку и зубную щетку. По набережной Сены мы добрались до моста Отей. О чем–то вспомнив, он, не доезжая до дома, остановился на какой–то улице, где было много магазинов, поставив машину во втором ряду.
Он дал мне пятьдесят франков и сказал, что ни он, ни Анита никогда не ужинают и, наверное, в доме для меня ничего не найдется поесть. Обладай я хоть капелькой юмора, я бы, наверное, расхохоталась, вспомнив свои бредовые мечты об интимном ужине при рассеянном свете ламп и надутых сквозняком шторах. Но вместо этого я густо покраснела. Я ответила, что тоже не ужинаю, однако он не поверил и повторил: «Пожалуйста, прошу вас».
Он остался в машине, а я зашла в булочную и купила две бриоши и плитку шоколада. Он попросил меня также «заодно» забежать в аптеку и взять ему лекарство. Пока аптекарь ставил штамп на рецепт, я прочла на коробочке с флаконом, что это сердечные капли. Он устраивает голодовки, а чтобы не падать в обморок, взбадривает себя дигиталисом. Гениально!
В машине, пряча в бумажник сдачу, он, не глядя на меня, спросил, где я купила свой костюм. Он, видно, из тех мужей, которые не выносят, когда кто–то, кроме его жены, прилично одет. Я ответила, что получила его бесплатно, как сотрудница агентства, когда мы делали фотографии для одного из наших клиентов с улицы Фобур–Сент–Оноре. Он кивнул головой с таким видом, словно подумал: «Ну конечно, я сразу догадался», – но, желая быть любезным, сказал мне что–то вроде того, что для готового платья, мол, костюм очень недурен.
Я никогда раньше не бывала в Отее, в квартале Монморанси. Видимо, мое настроение окрашивало весь пейзаж, потому что этот фешенебельный парижский квартал с нарядными чопорными улицами показался мне деревней, убежищем для провинциальных пенсионеров. Каравеи жили на Осиновой улице. Была здесь и Липовая улица и, наверное, Каштановая. Дом Каравеев оказался именно таким, каким я его себе представляла: большой, красивый, окруженный цветниками.
Был седьмой час. На листьях деревьев мелькали ослепительные солнечные блики.
Помню, как мы подъехали, шум наших шагов в предвечерней тиши. В холле, облицованном красным кафелем, где на полу лежал большой ковер, на котором были изображены единороги, несмотря на то, что в окно пробивался дневной свет, горели все лампы. Каменная лестница вела на верхние этажи, на нижней ступеньке, прижимая к груди лысую куклу, стояла светловолосая маленькая девочка в лакированных туфельках, в носочках – один из них сполз вниз – и в голубом бархатном платьице, отделанном кружевами. Она уставилась на меня ничего не выражающим взглядом.
Я подошла к ней, досадуя на себя, что не умею относиться ко всему просто, не усложняя. Наклонилась, чтобы поцеловать ее и поправить ей носочек. Она молча позволила мне это сделать. У нее были такие же большие голубые глаза, как у Аниты. Я спросила, как ее зовут. Мишель Каравеи. Она произнесла «Клавей». Я спросила, сколько ей лет. «Тли года». Я вспомнила о розовом слонике, которого собиралась ей подарить, но он остался в кармане пальто, а пальто я забыла дома.
Шеф сразу же пригласил меня пройти в большую комнату, которую я, в сущности, потом почти не покидала. Кресла и кушетка обиты черной кожей, вся мебель темного дерева, стены заставлены книгами. Большая лампа с подставкой в виде лошади.
Я сменила очки и попробовала машинку. Это был полупортативный «ремингтон» выпуска сороковых годов и к тому же еще с английским расположением шрифта. Но все же на нем можно было вполне прилично взять шесть закладок, хотя Каравей сказал мне, что достаточно четырех экземпляров. Он раскрыл дело Милкаби, вынул листки, исписанные бисерным почерком (я никогда не могла понять, как этот здоровенный битюг ухитряется писать так мелко), и объяснил мне особо неразборчивые места. До фестиваля во дворце Шайо ему. Бог его знает для чего, надо повидаться с одним владельцем типографии. Пожелав мне успеха, он добавил, что скоро придет Анита, и уехал.
Я принялась за работу.
Анита спустилась ко мне минут через тридцать. Ее светлые волосы были стянуты узлом на затылке, в руке она держала сигарету. «О, мы не виделись целую вечность, – сказала она, – как ты поживаешь, у меня чудовищная мигрень», – и все это скороговоркой, буквально изучая меня с ног до головы с таким видом, словно кто–то принуждает ее к этому. Впрочем, она всегда так разговаривала.
Она распахнула дверь в глубине комнаты и показала мне спальню, объяснив, что ее муж, когда поздно засиживается за работой, иногда спит там. Я увидела огромную кровать, покрытую белым мехом, и на стене увеличенную фотографию обнаженной Аниты, сидящей на подлокотнике кресла, – великолепно выполненная фотография, которая передавала даже пористость кожи. Я глупо рассмеялась. Она повернула фотографию, наклеенную на деревянный подрамник, лицевой стороной к стене и сказала, что Каравей оборудовал себе на чердаке любительскую фотолабораторию, но она – его единственная модель. Говоря это, она распахнула другую дверь, около кровати, и показала мне облицованную черной плиткой ванную. Наши взгляды на мгновение встретились, и я поняла, что все это ей до смерти не интересно.
Я снова села за машинку. Пока я печатала, Анита положила на низкий столик один прибор, принесла два ломтя ростбифа, фрукты и начатую бутылку вина. Она была в домашнем платье. Спросив, не нужно ли мне еще чего–нибудь, и не дождавшись ответа, она тоже пожелала успеха в работе, бросила «пока» и исчезла.
Спустя некоторое время она показалась в дверях, в черном атласном пальто, заколотом у шеи огромной брошью, и остановилась на пороге, держа за руку дочку. Сказала, что завезет девочку к своей матери, которая живет неподалеку, на бульваре Сюше (я там когда–то бывала раза три), а потом встретится с мужем в Шайо. Вернутся они рано, так как завтра улетают в Швейцарию, но если я устану, то мне совсем не обязательно их дожидаться. Я чувствовала, что, прежде чем уйти и оставить меня одну, она старается найти какие–то дружеские слова, но не может. Я подошла к ним, чтобы лучше разглядеть Мишель и пожелать крошке спокойной ночи. Уходя, девочка несколько раз оборачивалась и смотрела на меня. Она по–прежнему прижимала к груди свою лысую куклу.
После этого я застрочила как пулемет. Раза два–три я курила, а так как я не люблю курить во время работы, то ходила с сигаретой по комнате и разглядывала корешки книг. На стене было нечто необычное («Такого ты никогда не видела»), но притягательное: матовое стекло, примерно 30 на 40 сантиметров, в позолоченной рамке, на которое вмонтированное в стену устройство проецировало цветные слайды. Видимо, Каравей установил у себя один из тех аппаратов, которые используют для рекламы в витринах магазинов. Диапозитивы менялись каждую минуту. Я посмотрела несколько кадров: залитые солнцем рыбачьи деревушки, в воде отражаются лодки, выкрашенные в самые различные цвета. Как это называется, не знаю.
Единственное, что я, несчастная идиотка, могу сказать, – так это то, что они были сделаны на пленке «Агфа–колор». Слишком давно я занимаюсь всей этой штуковиной, чтобы по тону красного цвета не определить пленку.
Когда у меня начали уставать глаза, я пошла их промыть холодной водой в облицованную черными плитками ванную. Снаружи не доносилось ни какого шума, Париж, казалось, был где–то далеко, и я чувствовала, что меня подавляют пустой дом, темные комнаты.
К половине первого ночи я написала тридцать страниц. Я то и дело ошибалась, словно мозг у меня превратился в сухое молоко. Подсчитав оставшиеся страницы – их было около пятнадцати, – я закрыла машинку.
Почувствовав, что проголодалась, я съела бриошь, которую купила по дороге, ломтик ростбифа, яблоко и выпила немного вина. Мне не хотелось оставлять за собой грязную посуду, и я отправилась на поиски кухни. Она оказалась просторной, обставленной в стиле деревенской столовой, с каменной раковиной, в которой покрывались плесенью две высокие стопки тарелок. Уж я–то знаю Аниту. С тех пор как уехала в отпуск ее служанка, она наверняка ни разу не дала себе труда даже включить тостер.
Я сняла жакет и вымыла свою тарелку, стакан, вилку и нож. Потом погасила везде свет и легла спать. Было жарко, но я не решилась. Бог знает почему, открыть окно. Я никак не могла заснуть и вспомнила, какой была Анита, когда я работала у нее. Раздеваясь, я не удержалась и перевернула фотографию, где она сидит голая на кресле. Я жалела, что так глупо рассмеялась при Аните. Я не хочу сказать, что нелепо расхохотаться, увидев, что хозяин дома сделал и повесил на стенку фотографию голой задницы своей жены, но просто сам смех у меня получился глупый.
Когда я работала с Анитой, она много раз ночевала у меня. Она тогда жила с матерью и однажды попросила меня – попросила так, как она одна умела это делать, пустив в ход и ласку и угрозу, с невероятным упорством, – чтобы я разрешила ей встречаться у меня с одним молодым человеком. Потом поклонники менялись, но место свиданий оставалось прежним, а я, уступив раз, уже не могла набраться мужества отказать ей. В праздничные дни я уходила в кино. Вернувшись, я находила ее раздетой, с пылающим лицом; сидя на подлокотнике кресла, почти как на фотографии, она читала либо слушала радио и курила. Ей никогда и в голову не приходило застелить постель.
Самое четкое мое воспоминание–это свисающие с кровати измятые простыни, на которых я должна была спать остаток ночи рядом с Анитой. Если я делала ей замечание, она обзывала меня «омерзительной девственницей» и говорила, чтобы я отправлялась обратно в монастырь и подохла бы там от зависти. Или же с сокрушенным видом обещала в следующий раз принимать своего поклонника на моем кухонном столе. На следующий день, на работе, она снова превращалась в Аниту–наплевать–мне–на–тебя, в элегантно одетую девушку из богатых кварталов, сдержанную, деловитую, с ясными глазами.
В конце концов я заснула, а может быть, лишь задремала, потому что через какое–то время я вдруг услышала голоса хозяев. Каравей сетовал, что приходится много пить и без конца встречаться с идиотами. Потом он тихо спросил меня через дверь: «Дани, вы спите? Все в порядке?» Я ответила:
«Да, все в порядке, мне осталось напечатать пятнадцать страниц».
Почему–то, подражая ему, я говорила шепотом, словно боялась разбудить кого–то в этом чертовом доме.
Потом я опять заснула. И, как мне показалось, в ту же минуту кто–то тихонько стукнул в дверь, это уже наступило утро – сегодняшнее утро.
Солнце освещало комнату, и я услышала голос шефа, который сказал: «Я приготовил кофе, на столе стоит чашка для вас».
Застелив постель и приняв ванну, я оделась, выпила остывший кофе, который стоял рядом с машинкой, и снова взялась за работу.
Шеф два или три раза заходил взглянуть, сколько мне осталось. Потом в белой комбинации, держась одной рукой за голову – со вчерашнего дня ее мучила мигрень, – а другой стряхивая пепел со своей первой утренней сигареты, появилась Анита, ища что–то, чего она так и не нашла. Она собиралась за дочкой на бульвар Сюше. Анита сказала мне, что они хотят воспользоваться деловым свиданием с Милкаби и всей семьей провести праздники в Швейцарии. Она нервничала из–за предстоящей поездки, и я нашла, что хоть в этом она изменилась. Раньше она считала, что клиенты и любовники тем больше вас ценят, чем больше вы заставляете их ждать, и портить себе кровь, боясь опоздать на самолет, когда можно полететь следующим, – мелочно.
Впрочем, нервничали все – и она, и я, и Каравей. Последние две страницы я отбарабанила совсем как те машинистки, которых я не выношу: даже не пытаясь вникнуть в смысл того, что пишешь. Наверное, я пропустила кучу нелепостей, писала одной левой рукой (я левша, и если работа спешная, то тороплюсь и забываю, что у меня есть и правая рука), теряла уйму времени, твердя себе: «Соображай же, что ты делаешь, правой, дура, правой», – и чувствовала себя как боксер, которому нанесли сокрушительный удар. А ударом, который я получила, – ну и пусть это глупо, тем хуже, но я и об этом должна рассказать, если меня будут допрашивать, – было известие о том, что Каравеи всей семьей проведут праздники в Швейцарии. В Цюрихе я однажды была, и это ужасное воспоминание. В Женеве я не бывала никогда, но думаю, что там есть, во всяком случае для таких, как Каравеи, уютные гостиницы с огромными террасами, которые ночами ласкает лунный свет и грустная музыка скрипок, днем заливает ослепительное солнце, а вечером яркие огни иллюминации – одним словом, гостиницы, где люди живут так, как я никогда жить не буду, и не только потому, что это стоит много франков или долларов. Я ненавижу себя за то, что я такая – это правда, правда, правда! – я такая, а почему – не знаю сама.
Я закончила работу к одиннадцати часам и начала раскладывать ее по экземплярам, когда вошел Каравеи и освободил меня от этого занятия. На нем был темно–синий летний костюм и какой–то дрянной галстук в белый горошек, и он подавлял меня своим ростом и энергией. Он уже успел заскочить в агентство за макетами и привез мне конверт с премиальными. Вместе с тремястами обещанными франками я насчитала более тысячи – почти мое месячное жалованье. И я сказала – я никогда не упускаю случая поблагодарить – Большое спасибо, это грандиозно, это слишком много».
Он торопливо сунул работу в черный кожаный саквояж и, тяжело дыша, спросил, есть ли у меня водительские права. Нелепый вопрос. Анита знает, что есть, и, наверное, сказала ему. Когда она по случаю купила свою первую машину, «симку» с откидным верхом, она так боялась сесть за руль, что вывела машину из гаража я. А потом по четыре–пять раз в день я перегоняла ее с одной стоянки с ограничением времени на другую.
Но если говорить по совести, то по–настоящему я в своей жизни водила только одну машину – приютский грузовичок–фургон фирмы «Рено» с мотором мощностью две налоговые силы. Оплатила мое обучение Матушка («Это пригодится тебе в жизни и к тому же заставит выбрать мужа с машиной, а не какого–нибудь голодранца за его прекрасные глаза»), и только я возила ее, когда она выезжала по делам. Я тогда училась в выпускном классе. В приюте было два одинаковых грузовичка, мне достался тот, что постарее. «Можешь его разбить, – говорила мне Матушка, – наловчишься, и тогда мы заберем хорошую машину у сестры Мари де Ла Питье». Но уже при скорости тридцать километров в час она вцеплялась руками в сиденье, а при сорока – кричала, что я убийца. Однажды она с перепугу потянула на себя ручной тормоз, и мы обе чуть не вылетели через ветровое стекло.
Наклонившись над своим саквояжем, Каравеи одним духом выпалил, что в субботу утром найти машину невозможно, а телефон он переключил на Службу отсутствующих абонентов, чтобы я могла работать спокойно, и теперь нет смысла начинать всю волынку сначала, чтобы переключить его обратно, что им еще надо заехать за дочкой и я окажу ему большую услугу, если соглашусь проводить их в аэропорт Орли. Я не поняла, зачем это нужно. Он выпрямился, весь красный, и объяснил мне, что если я поеду, то приведу машину обратно.
Он сошел с ума.
Я ему сказала, что в Орли есть платные стоянки, но он лишь пожал плечами и ответил, что знает это и без меня.
– Ну, поедемте. Дани.
Я сказала, что это невозможно.
– Почему? Теперь он смотрел мне прямо в лицо, немного склонившись ко мне, и я видела, что он полон упорства и нетерпения, а когда кто–нибудь стоит слишком близко ко мне, я теряюсь и не могу сразу найти ответ. Прошло несколько секунд, и я проговорила:
– Сама не знаю почему! Просто так! Ничего глупее я сказать не могла. Он снова пожал плечами, бросил мне, что нечего, мол, валять дурака, и с саквояжем в руках вышел из комнаты. Для него вопрос был решен.
Я не могла ехать с ним в Орли. Не могла пригнать обратно машину. Нужно ему сказать, что я никогда не управляла никакой машиной, кроме жалкого подобия грузовичка, и что наша настоятельница бывала спокойна только тогда, когда впереди маячила церковь, в которой в случае надобности нас могли бы соборовать. Я пошла в холл вслед за Каравеем. По лестнице спускалась Анита. Я ничего не сказала.
У них было три чемодана. Я взяла один и понесла его в сад. Я поискала глазами «ситроен», машину Каравея, но то, что я увидела, привело меня в ужас. Они собирались ехать не на «ситроене», а на длинном, широком, с откидным верхом американском лимузине, который Анита в эту минуту выводила из гаража. Настоящий танк.
Я вернулась в холл, потом прошла в комнату, где работала. Я даже не могла сразу вспомнить, зачем пришла. Ах да, за сумкой. Я взяла ее, потом положила обратно на стол. Нет, не могу я вести такую махину! Каравей торопливо закрывал двери. Когда он увидел, что я стою словно окаменевшая, он, должно быть, понял, в каком я состоянии, и подошел ко мне. Положив ладонь мне на руку, он сказал:
– Это машина Аниты. Кроме руля, в ней только акселератор и тормоз, больше ничего. Ее очень легко вести. – И добавил:
– Не надо быть такой.
Я повернулась к нему. Я увидела, что у него голубые глаза, светло–голубые и усталые. Голубые. Раньше я никогда этого не замечала. И в то же время я вдруг впервые прочла в них, что я для него – не пустое место. Хоть я и не отличаюсь большим умом, он ко мне относится с симпатией. Во всяком случае, так мне показалось. Я не поняла, что он имел в виду, сказав: «Не надо быть такой». И до сих пор не понимаю. Он, как и перед этим, подошел ко мне совсем близко, он казался огромным, сильным, и я почувствовала, что теряю почву под ногами. После долгого молчания – а может быть, оно просто показалось мне долгим, настолько было невыносимым, – он добавил, что, раз я не хочу их проводить, он как–нибудь устроится, оставит машину на стоянке. В конце концов, это не имеет никакого значения.
Я опустила голову. И сказала, что поеду.
Девочку посадили сзади, рядом со мной. На ней было красное пальто с бархатным воротничком. Она сидела очень прямо, держа свою теплую ручку в моей, и молчала. Анита с мужем тоже не проронили ни слова. Было без двадцати двенадцать, когда мы у Орлеанских ворот свернули с внешних бульваров и выехали на автостраду, ведущую на юг. За рулем сидел Каравей.
Я спросила, где оставить автомобиль. «В саду». Нам приходилось кричать, так как он ехал очень быстро и ветер относил наши слова. Он сказал, что документы находятся в ящичке для перчаток, а ключ от ворот – вместе с ключами от машины. При этом он указательным пальцем тронул связку ключей, которые висели в замке зажигания. Я спросила, где мне их оставить.
Подумав, он сказал, чтобы я хранила их у себя и отдала ему на работе, в среду, после обеда, когда он прилетит из Швейцарии.
Анита в раздражении обернулась и, бросив на меня свирепый взгляд – он был знаком мне еще с тех пор, как я работала у нее, – прокричала: «Да заткнись же ты, неужели это так трудно? Ты знаешь, с какой скоростью мы едем?» Девочка, увидев, что мать сердится на меня, высвободила свою ручку из моей.
В 11:50 – самолет улетал в 12:05 – Каравей остановился у здания аэровокзала. Они спешили. Анита – на ней было пальто цвета беж на зеленой шелковой подкладке – приподняла девочку, вытащила из машины и, прижав ее к груди, нагнулась и поцеловала меня. Шеф торопил носильщика. Он протянул мне руку, и мне безумно захотелось удержать ее, потому что у меня вдруг возникла масса вопросов. А если пойдет дождь? Ведь до среды может пойти дождь. Не могу же я оставить машину с откинутым верхом. А как он поднимается? Каравей растерянно посмотрел на сияющее небо, на меня, потом на приборный щиток.
– Понятия не имею. Это машина Аниты.
Он подозвал Аниту, которая в нетерпении ожидала его у входа в аэровокзал. Когда она уяснила наконец, чего я хочу, она прямо–таки взбесилась. Одним словом она объяснила мне, кто я такая, и одновременно, растопырив ладонь в летней перчатке, ткнула пальцем в какую–то кнопку, которая, как мне показалось, находится где–то совсем низко, гораздо ниже руля, но она сделала это в таком бешенстве, что я даже не увидела, в какую именно. Анита держала на одной руке дочку, и, наверное, ей было тяжело, кроме того, девочка пачкала ей пальто своими башмачками. Каравей увлек Аниту к аэровокзалу. Перед тем как они все исчезли, он обернулся и в знак прощания махнул мне рукой.