Текст книги "Великое кочевье"
Автор книги: Афанасий Коптелов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)
– Ок, пуруй! Ок, пуруй! – зачурался он и побежал с горы, проваливаясь в глубокий снег.
5
Прошло две недели со времени побега Анытпаса. По всем аймакам были разосланы предписания: задержать его и отправить в исправтруддом.
Его увидели на тесном дворе исправтруддома гораздо раньше, чем предполагали. Он пришел сам. Одежонка на нем была изорвана в лоскутья, на щеках, носу и подбородке – язвы от жестокого мороза. Потускневшие глаза его не мигая смотрели куда-то вдаль и, казалось, не находили ничего, кроме сумрака. Голос был до неузнаваемости хриплый, на вопросы он отвечал с такой медлительностью, что начальник успевал повторить их несколько раз.
– Где был?
– Домой кочевал.
– Зачем? Бегал зачем, спрашиваю?
Анытпас молчал.
Прошла неделя. Воспитатель Санашев вызвал Анытпаса. Встретил его у порога, по-отечески журя:
– Что же ты, друг, наделал, а? Почему убежал? Поговорил бы со мной, посоветовался…
Мягкая родная речь тронула парня; он с облегчением опустился на предложенный ему стул, доверчиво посмотрел в добродушные глаза воспитателя и решил, что этот человек ничего плохого ему не причинит даже теперь, после побега, а, наоборот, поможет.
– Ну, что тебе нужно было дома сделать? Да и какой у нас с тобой дом?
– С бабой поговорить хотел, сказать, что меня скоро выпустят.
– Соскучился, значит… Ну, как твоя жена поживает?
Анытпас опустил голову и заговорил прерывающимся голосом, в котором слышались и горечь и злость. Он рассказал обо всем, начиная с женитьбы. После этого на его губах появилась едва заметная улыбка, словно он был доволен, что исполнил важный долг.
– Желторотый ты еще галчонок. В ястребиные когти попал, – начал Санашев густым грудным голосом. – Ну, ничего, поумнеешь, будешь знать, где друзья и где враги. А друзья твои – как раз те, в кого ты по байскому наущению и по своей глупости стрелял.
В тот же день воспитатель разговаривал с начальником:
– Буду ставить вопрос о досрочном освобождении Чичанова. Он мне всю свою жизнь рассказал. Осудили его неправильно. Нужно было бая посадить… Я пойду к прокурору.
Глава девятая
1
После камланья, прерванного Анытпасом, Таланкеленг пролежал еще неделю. Его кидало то в жар, то в озноб – не столько от болезни, сколько от воспоминания о том, что в его аиле пришел конец священному бубну самого сильного кама. Вначале он верил, что все добрые духи отступились от него, а злые решили замучить. Теперь с каждым днем чувствовал яснее, что силы возвращаются, тело постепенно наливается здоровьем.
– Шатый бормотал, что я умру, а я… буду жить, – говорил он, уверяя самого себя, и озабоченно спрашивал: – Как же так? Ошибся старик?
Оправившись после болезни, Таланкеленг решил съездить в колхоз и все рассказать Борлаю Токушеву.
Обогнув сопку, Таланкеленг очутился на широком и ровном поле, пересеченном речкой Тургень-Су. Год назад он здесь пас тучные отары белых овец. Иногда – в минуты раздражения – он втайне проклинал своего хозяина, Сапога Тыдыкова, за то, что тот мало платил ему и держал на голодном пайке, но всякий раз, быстро остывая, осуждал себя: «Разве можно так говорить о самом старшем и сильном человеке в сеоке Мундус? Как же бедный алтаец проживет без его помощи?»
Высоко в небе с горы на гору летела стая тетеревов. Они казались не больше скворцов, напоминали строгие косяки перелетных птиц. В голубом просторе – незримые пути птичьих стай. Бывалые птицы из года в год ведут косяки поверх гор и лесов, прорубая крыльями туманы, побеждая полосы бурь. Далекие пути известны одним смелым вожакам. Горе тому, кто не идет за стаей: белая смерть задушит в ледяных объятиях.
Минувшим летом на Черном озере, из которого льется Каракол, Таланкеленг часто видел уток, нарядных, как байские жены в праздничные дни. Он не пожалел бы заряда на них, если бы умел плавать. Глубокой осенью, когда рьяный ветер обмел с лиственниц оранжевую хвою и запорошил землю снегом, пастух нашел озеро покрытым темно-зеленым плисом льда. У лесистого берега, в маленькой полынье, устало кружился черноголовый гоголь. «Наверно, подранок, летать не может», – подумал Таланкеленг, отламывая сук. Гоголь выпрыгнул на лед, суетливо зашлепал короткими лапами, правым крылом отталкиваясь, словно веслом. Левое крыло неуклюже волочилось. Алтаец опустил руку, пальцы ослабли, и сук упал к ногам.
«Остаться одному – это страшно, – подумал он в ту минуту. – Малыш не знает дороги в теплые края. Ничего не знает, кроме этого озера».
Минули сутки. Полынья срасталась. Утенок, разбивая красными лапками крошечное зеркальце воды, опять так же суетливо ушел от человека. А к следующему утру ледяные челюсти сомкнулись. Зеленоватый нос утенка вмерз – он до последней минуты крошил белые зубы смерти, – плюшевая шаль была осыпана снежным пухом, левое крыло поднято, как парус.
«Я был в такой же полынье. Один. Ни дорог, ни троп не знал. Хорошо, что я успел вырваться. Я догоню стаю. Вожак примет меня».
Кряжистый человек нес на плече новый подоконник; за шерстяной опояской покачивался топор, на черном полушубке, словно раскаленная лопата на земле, лежала борода. Таланкеленг вспомнил слова из старинной песни:
С Руси привезенные спички – не огонь,
Рыжий русский – не человек.
Всю жизнь помнил наказ Сапога. «Не доверяй русским: злые люди. Сядет рыжий – земля под ним выгорит, на том месте трава расти не будет».
Так Сапог говорил своим пастухам, но сам давно завел себе дружков среди русских купцов и богатых людей. А теперь у него дружков все меньше и меньше. Зато у Борлая, сказывают, много дружков среди русских.
Русский незнакомец шел мимо пригона. Кони, положив морды на верхнюю жердь изгороди, ласково ржали, будто разговаривали с рыжебородым. Тот круто повернулся к избушке и постучал в маленькое оконышко:
– Эй! Ты что же до сих пор, ясны горы, к скоту не идешь? Коням надо сено. Коров поить надо. Суу. Водопой. Понял?
Остановившись, Таланкеленг смотрел на рыжебородого. Кто он такой? Гости так не распоряжаются.
Заскрипела дверь. Из маленькой избушки вышел старый алтаец и подал крикуну чашку с водой.
Миликей Никандрович, сдвинув шапку с потного лба, уставился в глаза алтайцу.
– Ты что это, паря, меня поить выдумал? Ты коров на водопой гони, коням дай сено, – сказал по-алтайски. – Долго в избе сидишь.
Старик рассмеялся и кивнул головой, – теперь он понял, почему ворчит и на чем настаивает русский друг. Старик вернулся в избушку, а через минуту вышел одетый и направился к скоту.
Миликей Никандрович заметил Таланкеленга, подошел к нему и, мешая русские слова с алтайскими, поздоровался:
– Дьакши. Здоровенько, говорю, живешь. Куда полетел?
– Что делаешь? – спросил Таланкеленг после обмена приветствиями и глазами показал на подоконник.
– Избушки ставлю. Здесь живу.
– Торговать приехал?
– Нет. Помогать колхозу.
Таланкеленг улыбнулся:
«Значит, правду говорят: русские теперь помогают только таким хорошим людям, как братья Токушевы».
Охлупнев спросил:
– Тебе Борлая надо? Маленько не успел ты его застать: в город он укатил. К заместителю поезжай. Вон та изба.
Таланкеленг набивал трубку.
– Ты, поди, в колхоз проситься хочешь? – интересовался Миликей Никандорвич. – К нам теперь часто приезжают желающие.
Слова были незнакомые, и алтаец потряс головой. Понукнув коня, он отъехал недалеко, и оглянулся. Охлупнев спешил к новому срубу.
– Голова у меня худая стала, что ли? – шептал Таланкеленг, и от напряженного раздумья на его лбу собрались морщины. – Ничего не понимаю. Русский человек алтайцам избы строит, о скоте заботится, а скот не его – колхозный. Раньше Сапог пугал нас: «Рыжие русские – злые». Врал, обманщик! У этого русского голос мягкий, душевный, добрый…
2
Семья Сенюша завтракала. Посредине избушки, на том месте, где в аилах тлеют дрова, стоял казан с чаем, в березовой чаше лежали куски сыра курут, похожие на дробленый камень. По левую сторону, поджав ноги, сидел хозяин, по правую – его жена. Возле стен черными кочками торчали кожаные мешки, деревянная посуда.
Гость остановился у порога. Хозяин отодвинулся, освобождая место на телячьей шкуре. Оглядевшись, Таланкеленг опустился на нее, зашебаршил кожаным кисетом.
– Как тут жить? Душно?
– Хорошо! Тепло! – тихо молвил хозяин. – Поживи – поглянется.
– Ладно, я себе большую избу сделаю.
– Где?
– А может быть, рядом с тобой.
Взгляды их столкнулись, один – мягкий, упрашивающий и в то же время искренне обещающий искупить былую вину, второй – острый, недоверчивый, пытающийся раскрыть истинное намерение гостя.
– Прикочую к вам. – Голос Таланкеленга дрогнул, полился задушевный шепот: – Я пастух. Знаю, что одинокого коня волки в поле могут задрать, а табун от волков отобьется.
Сенюш видел, как щеки его налились густой краской, задрожала нижняя губа и смущенно опустились веки.
Таланкеленгу казалось, что его собеседник вспомнил о тех днях, когда в долине Голубых Ветров были разворочены бедняцкие аилы. Неужели все колхозники будут смотреть на него такими же колющими глазами?
– Борлая мне надо. Где Борлай?
Вслед за этими словами у Таланкеленга вырвались фразы, приготовленные для самого председателя и прозвучавшие как присяга:
– Волков бить пособлю. Вместе с вами Сапога бить буду. Шатыя бить.
Сенюш сухо, сквозь зубы, сказал, что Борлай в городе и вернется осенью. Таланкеленг глубоко вздохнул:
– Я поеду в город. Мне Борлая надо. Ой, как надо! Много-много говорить ему… Все говорить. – Выколотил трубку. Спросил: – Русский что делает у вас?
– Помогать приехал, учить нас землю пахать, хлеб сеять.
– Хорошо! Сильными будете!
Попрощавшись, гость вышел из избушки.
Свежий снег, мягкий, как овечья шерсть, лег толстым слоем. Плавно опускались белые хлопья, будто наверху стригли большую отару. Таланкеленг ослабил повод – лошадь сама отыщет тропу. На рассвете он заседлает коня, бросит в сумины несколько плиток сыра, приторочит старый чайник и отправится в далекий путь. У кого бы расспросить, сколько дней ехать до города, какими долинами пролегла дорога? Лучше всех знает дорогу старик Ногон – много раз ездил туда с Сапогом, – но он угнал хозяйские табуны за хребет.
«Найду, все сам найду. Говорят: большая река мчится к морю; наверно, большая дорога – к городу».
Слева мелькали серые пятна – кусты тальника, значит, конь бежит по тропе. Сейчас справа покажется каменная плита, потом – гранитные челюсти, а за ними – река.
В ущелье, подобно дыму, клубился снег. Вдруг с обеих сторон от скал как бы откололись черные куски и двинулись навстречу, преграждая путь.
«Всадники? – В висках застучала кровь, сердце на секунду похолодело. – Почему я не взял винтовку? Почему?»
Дрожащими руками ухватился за гриву. Послушный конь вытянул голову, прижал уши и помчался, едва касаясь земли копытами. В снежном вихре промелькнули лошадиные морды, ощеренные лица… Таланкеленг по бороде узнал Сапога, хотел спрятать голову за шею коня, но в этот миг что-то упругое и тяжелое хлестнуло по лбу, оцарапало лицо и обхватило живот.
«Аркан?»
Таланкеленг натянул поводья, чтобы остановить коня, но уже было поздно: он беспомощно взмахнул руками, стукнулся позвоночником о заднюю луку седла и повалился вниз головой. Вывихнутая левая нога осталась в стремени, и конь, всхрапывая, помчал его на реку. Голова застучала о лед.
За ним тащился аркан. Плясали пламенные вихри. И вдруг все оборвалось. Холодная волна тьмы залила горы, небо…
Очнувшись, Таланкеленг едва приоткрыл глаза. Лед был не светло-голубым, как всегда, а мрачно-малиновым. Голова трещала, будто раскаленные клещи стиснули ее. Трясущейся рукой загреб снег, смял его и прижал ко лбу. По пальцам потекли красные ручьи.
«Опять вернулась болезнь», – подумал Таланкеленг, попытался подняться, но скованная болью спина не гнулась. Сквозь снегопад всадники мчались к нему. Копыта звонко цокали о лед.
Он приложил ладонь к щеке, острая боль пронзила все тело.
Распаленные кони, заметив человека, метнулись в сторону.
Мокрое лицо Сапога перекосилось.
– Ослушался меня! В колхоз ездил! – хрипел он. – Предать задумал. Получай расплату!..
Таланкеленг повернулся на живот, пытаясь что-то сказать, но только вскрикнул от боли и пополз в кусты. За ним тянулась широкая красная лента.
Всадники так рванули поводья, что удила врезались в мясо. Кони, запрокинув головы, топтались на месте, вставали на дыбы. На шершавых губах пена стала розовой.
Таланкеленг повернулся на спину и закричал, как подстреленный заяц:
– Ой, не трогайте меня!.. Пощадите… Ой, ой!.. Не поеду в город… Ой, ой!.. Не скажу Борлаю…
Кони, закусив удила и вырвав поводья, махнули вперед, не коснувшись человека копытами.
Лед гладкий, как стекло. Таланкеленг сгребал под себя розовый снег и не мог податься вперед даже на полшага: мокрые штаны и полы шубы примерзли ко льду. Он уронил голову на простертые руки. На ресницах стыли слезы. На миг увидел свой аил, голопузых детишек у потухшего очага…
Закрыв изуродованное лицо дрожащими ладонями, он умоляюще крикнул:
– Большой Человек!.. Отец родной!.. Пожалей меня… Ребятишки маленькие, умрут… Ой, ой!..
Все затихло, только в кустах выл ветер.
Таланкеленг опустил голову на руки. Сон овладевал им.
Вдруг возле лба что-то тонко взвизгнуло. Колючая, ледяная пыль осыпала веки. Алтаец поднял голову, раскрыл рот и завыл по-собачьи, протяжно, с отчаянием.
Прожужжала вторая пуля.
За ближними кустами Сапог обругал Чаптыгана:
– Сопляк!.. Слюнтяй!.. Руки у тебя трясутся… Баба!
Вырвал у сына винтовку, ствол положил в развилку куста и прицелился в голову на льду.
Таланкеленг поворачивался на левый бок, стараясь оторвать примерзшие штаны. Вдруг горло наполнилось пламенем.
Он уткнулся носом в красную лужу и правой рукой стал судорожно загребать мокрый снег, левая рука была закинута за спину. Ветер поднял рваный рукав, как парус…
3
Весна спустилась в долину, крепко обняла землю. Теплый ветер в один день смел с южных склонов снег, как рыбью чешую. Вскоре и на северных склонах одрябли снега и поплыли с гор, словно мыльная пена.
Веселой вереницей проносились дни. Реки гремели стопудовыми камнями, играли вековыми деревьями, подбрасывая их над лохматыми волнами и снова подхватывая.
На крутом повороте, недалеко от села, река вместе с лесом-плавником выкинула на берег синий, вздувшийся труп. И никак нельзя было узнать, Таланкеленг ли это или кто другой.
Глава десятая
1
Никогда Миликей Охлупнев не был так доволен жизнью, как сейчас: он чувствовал себя очень нужным человеком. Не проходило не только дня, а даже часа, чтобы кто-нибудь из алтайцев не обращался к нему за советом. Он охотно учил людей новому для них делу. Да и сам он от своих новых друзей научился многому. Он мог теперь безошибочно читать следы зверей на снегу, по зубам определял возраст лошадей и коров, знал, на какой траве лучше всего пасти отары овец.
Федор Копосов, приезжая в долину, всегда заходил к нему и начинал расспрашивать:
– Ну, дорогой мой, как дела? Как успехи?..
Интересовался всем – до мелочей.
Разговаривая с ним, Миликей Никандрович особенно остро чувствовал, что он здесь не простой колхозник, знающий земледелие, а посланец русского народа. Ему, Охлупневу, многое доверено, и обо всех хороших переменах здесь он будет отчитываться не только перед своей совестью – перед народом, перед партийным руководством аймака. Дело, которым он был занят, сближало его с партией.
– Не скучаешь по семье? – спросил его однажды Копосов.
– Да ведь как сказать… – замялся Охлупнев. – Дети выросли, живут на особицу. А супругу охота сюда перетянуть.
– Хорошее дело! Очень хорошее!.. Не пробовал уговаривать?
– Нет еще. Надо исподволь, осторожненько.
– Думаешь, опять начнет холсты ткать? – рассмеялся Копосов.
– Может, что-нибудь другое придумает. Кто ее знает.
– А я заеду, поговорю с ней. Не возражаешь? Скажу, что ты стосковался по ней, что долина здесь хорошая, речка веселая. Расхвалю все. И Черепухину скажу: пусть поможет переехать. Договорились?
Охлупнев качнул головой…
На новом месте он подружился со многими. Но в успех дела особенно верил, когда был дома Борлай, а сейчас ему очень не хватало своего первого друга.
Отгремели ручьи на солнечных склонах, оттаяла земля, расцвел лиловый кандык на лесных полянках, – пора начинать пахоту, а Борлая все не было. Старики в аилах перешептывались и вздыхали, опасаясь чего-то недоброго. Байрым, Чумар и Сенюш, переходя из аила в аил, подолгу беседовали у костров. Потом рассказывали Охлупневу:
– Волнуются люди… Пахать – непривычное дело.
Борлай приехал в отпуск.
– Хорошо, что не припоздал! – воскликнул Миликей Никандрович. И поспешил обрадовать Борлая: дети его здоровы, он сам за ними приглядывал. Потом заговорил о делах. – Покамест чайник в печке греется, пойдем семена посмотрим.
Он привел его в амбар, где стояли мешки с пшеничным зерном.
– Вот, полюбуйся! – зачерпнул семена ладонью и покачал перед глазами. – Отборная! Можно сказать, не пшеница, а бобы! Постарались наши коммунары – приготовили хороший подарочек.
– Спасибо тебе, дружок, – Токушев снял перед Миликеем шапку.
К чаю пришли Сенюш и Байрым. Борлай из большой кожаной сумы достал сахар, колбасу, но Охлупнев остановил его:
– Отнеси ребятишкам. Пусть Чечек попробует городской пищи… А для нас и козлятина хороша.
Миликей вытащил из печи большую сковороду с мясом и поставил на стол…
После завтрака, заседлав лошадей, они вчетвером отправились на пологий склон долины. Там, остановив коня, Охлупнев рассказывал:
– Пахать будем здесь. А воду возьмем вон из той речки. – Он показал на серебристый поток, сверкавший среди камней, обросших зеленым мхом. – Прокопаем арык и начнем поливать.
– Людмила Владимировна смотрела, – сообщил Сенюш, – сказала: «Хорошо будет».
– И я думаю, что неплохо, – подхватил Охлупнев. – Не зря стараемся!..
2
В сумерки к избушке Миликея Никандровича собрались соседи, сели в кружок. Борлай долго рассказывал им, как он учился в городе, как на машине ехал домой по новой, одетой камнем дороге. Внизу лежали тюки с товарами для кооперативных лавок, а наверху сидел он – пассажир. Не только деревья – горы мелькали перед ним, как в сказке. За один день перекинулись из города в Агаш. На больших заводах делают эти машины! Скоро их будет много. Очень много. Они побегут по всем дорогам, по степям и долинам. И алтайцы научатся управлять ими, так же как сейчас управляют резвыми скакунами.
Слушатели разошлись, когда на темно-синем небе, точно в озере, кувшинками расцвели звезды. Дым над аилами заколыхался, словно молодые водоросли на речных камнях.
Захватив подарки, Борлай отправился к брату. Заглянул в его новую избушку: просторно, тихо и пусто.
«Значит, Байрым, как и его соседи, с первым весенним солнцем тоже перебрался в аил. Не привыкли еще в избушках летом жить».
Вспомнил город. Однажды, проходя по улице, увидел старую алтайку у костерка, разведенного возле самого тротуара. Она курила трубку и задумчиво смотрела в огонь. Борлай заговорил с ней, и она указала рукой на второй этаж:
– Сын там живет. А мне, старому человеку, там худо. Кости по огню соскучились, нос – по запаху дыма.
«Муйна, наверно, тоже соскучилась по дыму», – подумал Борлай и направился в аил, стоявший против избушки.
Брата не было дома. Он уехал на ночную охоту за куранами.
Муйна, сидя у костра, кормила грудью своего сына. Мальчик теребил темную кожу пухлыми ручонками. Анчи ползал около коленей. Отец, почувствовав прилив крови к лицу, отвернулся: ему показалось, что сынок исхудал. Муйна оторвала от груди своего ребенка, взяла Анчи и сунула ему тот же сосок. Ее сын, закинув голову, пронзительно заревел. Она шлепнула его по лбу, дернула за ручонку к себе на колени и подала ему второй сосок.
– Все выдоили и еще кричите. Покою от вас нет!
Чтобы не думать о сыне, Борлай перевел взгляд на Чечек. Девочка спала на земле, завернутая в старые шубные обрывки.
«Личико у нее налилось румянцем, как малиновая ягодка. Красивая девка вырастет, умная. На доктора бы выучить ее».
Он угостил Муйну дорогими папиросами и отдал подарки.
Лицо ее посветлело, она спросила:
– Когда совсем домой приедешь?
– Летом, – ответил Борлай, а сам подумал: «Она опять хочет спросить: „Когда женишься и детей от меня возьмешь?“ А что я ей скажу?»
Он встал и направился к выходу.
– Завтра утром приходи, – пригласила Муйна. – Муж мяса привезет. Арака маленько есть.
– Утром надо сеять.
– Чечек спрашивает про тебя: «Где отец?» А у тебя времени для нее нет… С чужими говорить ты время находишь.
– Днем приду, – пообещал Борлай, уходя из аила.
«Жениться надо, – думал он по пути к избушке Охлупнева. – А такую женщину, которая бросила бы все старые привычки, найти нелегко. У меня скоро седой волос появится, Молодую брать не годится, а бабы в годах за старые обычаи, как за кисет с табаком, держатся. Где найти себе друга, детям – мать?»
3
Как бы ни была коротка весенняя ночь, Миликей Никандрович всегда просыпался до рассвета. Вот и сегодня он поднялся в ту раннюю пору, когда предутренняя синева начинает ослаблять ночной полумрак.
– Встаем! – коснулся плеча Борлая, спавшего рядом.
Через минуту они уже были на улице. На дальнем болоте слаженно закричали журавли, словно хорошие музыканты враз ударили по струнам и заиграли в трубы.
Миликей Никандрович, запрокинув голову, глянул в сторону высокого хребта.
– О, паря, на горах заря начинает полыхать! Гляди-кось, как хорошо!
Прибежал Тохна и спросил:
– Коней ловить?
– Лови, в добрый час.
В первый день пахоты Охлупнев всегда чувствовал себя по-особому празднично, все делал быстро и весело, с шутками да прибаутками. А сегодня он немного тревожился. Предстояло впервые обучить людей хлебопашеству.
С рассветом они уже прибыли на место пахоты. За ними пришла большая толпа алтайцев, взбудораженных необычным делом, и Токушевы тревожно поглядывали на них.
Чтобы легче было подымать целину, в плуг впрягли шестерку. На каждом коне – по седоку. Кони не привыкли друг к другу и шарахались в стороны. Седоки первое время не могли совладать с ними. Один конь дергал вперед, второй пятился, наступая на костыли.
– Враз понукайте! Враз! – кричал Охлупнев. – А ну, поехали.
Взвились плети. Кони дружно рванулись и перешли на полную рысь. Перевернутый плуг подпрыгивал. Миликей бежал, задыхаясь, не успевал схватить вожжи. Борлай не хотел отстать от него. Позади двигалась толпа.
Утишка догнал председателя и начал громко:
– Зря мы землю пахать собираемся. Алтаец – скотовод. Колхоз должен скотом заниматься.
Борлай косо взглянул на него.
– Ты сам ячмень сеял и говорил, что очень выгодно.
– Так то для себя.
– А это – для колхоза и для государства.
– Больно сильными стали – для государства. Самим бы сытыми быть.
– Так думают только барсуки. А мы – из другой породы. – Борлай говорил громко, обращаясь уже не к Бакчибаеву, а ко всем, кто вышел в долину. – Мы делаем так, как партия учит. Кулацкий хлеб надо заменить колхозным. Колхозы получат машины. Хлеба много будет. Вот как!
Молодые алтайцы, прислушиваясь к каждому слову, шли за ним. Но сзади, подобно волне, их настигала шумная толпа встревоженных стариков. Самые бойкие и быстрые на ногу прорвались сквозь шеренгу молодых и стали дергать Борлая за рукав:
– Постой, постой!
– Не дадим так землю машиной резать. Духа надо просить.
– Камлать!
– Нельзя землю резать: она живая… Заплачет: нам худо будет.
Толпа откликнулась ревом:
– Не дадим!
– Жертву! Жертву!
– Коня горному духу!
Голос Тюхтеня громче всех:
– Пусть языки наши одеревенеют, если дадим землю резать!
Миликей крикнул ездовым, чтобы остановили лошадей, подошел к передовику и потрепал по крутой шее.
– Ну, милые, начнем помаленьку доброе дело.
Взглянул на Тохну:
– Вот так, паря, прямо езжай, пока я не окликну. – Вернувшись к плугу, позвал Борлая: – Ну, председатель, берись за рогали, веди первую борозду.
Толпа настороженно следила за каждым движением Охлупнева. Раздавались голоса о том, что этот рыжий накличет беду, что если бы не он, то, возможно, кам был бы здесь.
Когда Миликей тряхнул светло-зеленый плуг за рогали, поставил прямо и сказал председателю: «Трогай, Борлаюшка, в добрый час!» – в толпе снова ахнули и заголосили:
– Беда придет! Беда. Живыми не бывать!
Ездовые дружно закричали. Лошади напористо дернули, и блестящая сталь глубоко врезалась в землю. Затрещал вековой дерн.
Толпа на мгновение застыла.
Миликей ногой поправлял первый пласт.
– Землица-то, матушка, крепка да жирна. Добрецкая! Только на ребро ложится. Вот этак надо.
Молодые парни вперегонки бросились поправлять длинный и ровный пласт.
Тюхтень крикнул пронзительно:
– Стонет земля! Слышите, как стонет!
Шум поплыл по долине:
– Не дадим! Не дадим!
– Гоните их из урочища!
Кони остановились. Перед ними, загораживая путь, лежал Тюхтень, скрюченные пальцы вонзил в землю, из горла вырвался хрип:
– Дух… рассердится дух… Не дам!
Рядом с ним упали три старика. Айдаш с Сенюшем схватили их за ноги и оттащили в сторону.
Тохна взмахнул плетью и поехал, но Тюхтень снова упал на землю. Остановили коней. Борлай подошел к нему и взял за рукав:
– Тюхтень, вставай, будет дурить. Поговорим по-добру.
Старик, ожидавший потоков ругани, остановившимися глазами смотрел на жизнерадостное и ласковое лицо председателя. Борлай поднял его.
– Почему не даешь пахать? Мы тебя считали хорошим колхозником, я про тебя в городе так сказал, а ты…
Тюхтень едва шевелил побелевшими губами:
– Всех злой дух погубит.
Борлай положил руку на его дрожащее плечо:
– Это кто тебе, старый, сказал – Сапог или Шатый?
– Будет вам болтать с ним, – прикрикнул Миликей. – День-то, день-то вон какой хороший! Как девка румяна!.. Робить надо успевать, а они трещат.
– Дух… сердить нельзя, – бормотал старик.
Тохна крикнул Тюхтеню:
– Все твои духи, старик, давно подохли: Советская власть для них – как иней для комаров. Дождем их смыло и в Катунь унесло. Правду говорю.
Старик резко выпрямился, махнул рукой на пологий склон бурой горы, которая была до самой вершины покрыта густым лиственничным лесом, и сердито спросил:
– Сами, поди, знаете? Или память потеряли?
Все молчали. Кто не знал старого дерева кам-агач[35]35
Кам-агач – камское, священное дерево, лиственница с очень густой кроной. Суеверные алтайцы считали эту густую крону обиталищем горного духа.
[Закрыть] с ярко-красной корой и черной, как грозовая туча, шапкой сучьев на вершине? Корни чугунными лапами уходили в землю, стиснув полуистлевший бубен, подтверждавший, что у подножия этой лиственницы в старину было положено тело самого сильного кама – Чочуша. Матери напоминали детям с малых лет: «Там поселился хозяин долины – горный дух». Отцы полушепотом предостерегали молодых охотников: «Не ходи и не езди вокруг этой горы. Обойдешь вокруг – отрежешь дорогу духу всесильного кама, он рассердится и по следу тебя настигнет».
Борлай по-прежнему мягко сказал Тюхтеню:
– Пойдем посмотрим, что там за священное дерево растет.
У одного из колхозников взял топор и пошел к лесу.
У Тюхтеня отвисла нижняя губа. Он, не глядя на землю, будто сонный, шагнул за Борлаем.
Людская волна хлынула за ними.
Тохне хотелось бежать туда же, но, заметив строгий взгляд Миликея, он остался на коне.
– Пусть бегут, козлы… А мы, ребятки, той порой загончик вспашем, – сказал Охлупнев. – Пашню пахать – не руками махать. Земля болтунов не любит.
4
По крутому склону – ровный да прямой лиственничный лес, только на вершинах ветви как зонты. Единственное дерево коряжистое – кам-агач. Вверху сучья обвили ствол: ни летом, ни зимой самым острым взглядом не пробьешь. Тут жилище горного духа – хозяина Каракольской долины. Дерево украшено белыми ленточками – следами молебствий. Рядом возвышался холм камней – подарки духу. Борлай широко шагал к лиственнице, ни разу не оглянулся. Толпа то и дело останавливалась, топталась на месте. Женщины прятали головы за спины мужчин, шептали одна другой:
– Горный дух с горы камень спустит… Всех сомнет, косточки целой не останется.
– Хоть бы не в нас, а в него.
Борлай обошел вокруг дерева, отшвырнул шаманский бубен, лежавший на месте погребения знаменитого кама. Бубен пролетел над толпой и с грохотом покатился под гору. Борлай поплевал на ладони, взял топор и со всего плеча вонзил его в ствол.
Толпа шарахнулась в сторону, будто с горы устремился каменный поток.
– Всех задушит старый кам. Сердитый он.
Женщины пятились суматошно и, наступая на длинные полы чегедеков, валились на землю.
Из-под топора Борлая взлетали щепки и падали в толпу. Люди отмахивались от них, а потом опять, двигаясь к дереву, протирали глаза, всматривались:
– Нет крови.
– Ни одной капли! Люди все здоровехоньки! Вот тебе и дух! – крикнул Содонов, захохотал нарочито громко и, выдернув топор из-за опояски, подскочил к дереву.
Лиственница начала вздрагивать чаще. Борлай посмотрел на Содонова и рассмеялся:
– Руби, Бабинас, духа смелее!
Неподалеку на камне стоял Тюхтень, смотрел на вершину дерева и умоляюще повторял:
– Покажись, – жертву принесу.
Рубахи на Борлае и Бабинасе взмокли от пота. Алтайцы арканами обмотали могучий ствол и начали дружно раскачивать. Лиственница пошатнулась, как бы надорванно крякнула и, круша молодые деревья, грохнулась на землю. Люди окружили ее, словно муравьи палку, брошенную в муравейник.
Два топора, звонко перекликаясь, обрубали сучья. Люди осматривали их и отбрасывали в стороны.
Вот топоры дошли до самой чащи, которую старики считали гнездом «хозяина долины».
– Нет духа.
– Наверно, ошибся Шатый. Где-то на другом дереве живет хозяин. А может, в скале, – бормотал Тюхтень.
Люди толкались возле очищенной лиственницы и пожимали плечами.
– Как же так, нет ничего?
На опушке леса Содонов догнал Борлая, долго шел рядом с ним, покашливая, наконец сквозь зубы спросил:
– Много пахать собираетесь? Сеять сколько?
– Сколько успеем.
– Ячмень или пшеницу?
– И пшеницу и ячмень. Даже картошку посадим.
– Я не пробовал картошки.
– А нам из «Искры» привозили. Вкусная! Многие уже ели.
– Я тоже хотел сеять, да одному ничего не сделать.
«Ждет, когда я позову обратно. Торопиться незачем. Пусть поймет, что зря ушел от нас. Не верил, что мы будем хорошо жить. Теперь пусть маленько походит да попросит колхозников – крепче обоснуется! Обожду», – решил Борлай, а спутнику посоветовал:
– Вместе с кем-нибудь посейте.
– Нет, спору много будет. Хуже, чем в колхозе.
Содонов задумчиво мял свою густую бороду.
– А вы знаете, что ваши колхозники делают? – заговорил шепотом. – Утишка подрядил батрака… будто бабе ячменя посеять… А нанимал сам, я знаю. И андазын сам делал. Сегодня пашут.
– Вот так колхозник! Ладно, разберемся во всем.
Они спустились в долину. Там глубокие борозды разрезали луг, словно шелковую шубу земли распахнули: золотистые одуванчики по бокам – как дорогие пуговицы. Земля дышала, теряя легкую испарину.