Текст книги "Великое кочевье"
Автор книги: Афанасий Коптелов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 27 страниц)
– На новый-то урожай опять какую-нибудь статью придумают. Даже убирать неохота.
– Я тебе по старой привычке своих работников пришлю, пусть лето поработают.
– Что ты, паря, что ты! – замахал руками Калистрат Мокеевич. – Меня и так прозвали первым сплататором.
– Да ведь работники-то за мной будут числиться, – успокаивал Сапог собеседника. – Так всем и говори.
– А ты не боишься, что тебя завинят?
– Я по доброй воле с дороги не сойду.
– Мы тоже не посторонимся.
Солнце повернуло на запад. Угасающий луч проник в низкий сарай, теперь напоминающий тесную пещеру, зажег глаза собеседников, которые в эту минуту, угрюмо нахохлившись, походили на ночных хищных птиц.
– Ты пошлешь каких-нибудь лодырей.
– Дружка не обману, хороших работников дам.
Бочкарев подвигал косматыми бровями и махнул рукой, словно делал большое снисхождение:
– Ладно. Куда, паря, тебя деваешь! В Писании сказано; «Просящему у тебя дай». Опять же: «Для дружка – сережку из ушка». Наскребу ячменишка-то маленько.
Глава четвертая
1
День начинался звонками станционных колоколов, кондукторским свистом, гудками паровозов и угасал под те же звуки.
Поезд мчался в Москву. За окном вместо гор – мягкие склоны, бесчисленные березовые рощи. В вагон врывался запах проснувшихся полей, молодого, еще не потерявшего клейкости березового листа.
Ученики алтайской совпартшколы с утра до вечера толкались в проходе. Ярманка Токушев не отходил от окна.
На каждом километре столько нового, интересного!
Токушев громко хохотал от радости и часто вскрикивал от удивления. Степенные пассажиры, соседи по купе, благосклонно улыбаясь, отвечали на его бесчисленные вопросы.
Москва встретила экскурсантов солнечным днем, уличным шумом. Ярманка подумал: «Яманай привезти бы сюда… Пусть бы поглядела, какой город Москва!»
Экскурсантов разбили на группы, дали переводчиков – студентов Коммунистического университета трудящихся Востока. Ярманка попал в группу якутки Кес Одоровой. Она была низкоросла, смуглолица, с узкими веселыми глазами. Жесткие черные волосы острижены чуть пониже ушей.
В первый же день, по пути на завод, она расспросила алтайцев об их горной стране.
– Мне домой, в Якутию, на летние каникулы ездить невозможно: все время уходит на дорогу. Я на следующее лето к вам приеду. Работа для меня найдется?
– О, работы много! – ответил Ярманка. – А какие у нас горы красивые! Озера!
– Поймут ли алтайцы якутку?
– Маленько поймут. А мы тебя подучим.
В механическом цехе он отстал от своей группы. Его заинтересовали токарные станки. Он никогда не поверил бы раньше, что железо можно резать, точно кожу, пилить, как дерево. Он погладил станок, пощупал стружку и щепотку положил себе в карман.
– Эта машина что делает?
Молодой токарь с ковыльным пушком на верхней губе, с бритой головой, вглядываясь в разрумянившееся лицо дальнего гостя, ответил:
– Машины делает.
Токарь хотел объяснить, что он вытачивает, но Ярманка, заметив в противоположном углу цеха огромный сверлильный станок, стоявший на одной блестящей ноге, бросился туда.
– Ой, какая машина! С глазами! – воскликнул он, показывая на голубые углубления с надписями.
Станок легко приподымал вторую ногу, повертывался, наступал на чугунный круг и, в виде следа, оставлял круглое отверстие.
Тем временем экскурсанты ушли. Ярманка потерял выход и бродил между станками до тех пор, пока не запел гудок – перерыв на обед.
Кес Одорова вернулась за парнем.
– Заблудился? – с легкой усмешкой спросила она своим звонким голосом. – Не отставай от меня. Я здесь не впервые.
Девушка взяла его за руку и придержала, чтобы он не бежал быстро.
– Я над тобой посмеялась, а сама в ваших горах тоже могу заблудиться.
– Со мной не заблудишься, – ответил Ярманка, – я горы знаю, как свои пальцы.
2
Красная площадь. Много Ярманка слышал и читал о ней, засматривался на снимки в книгах и газетах. Он думал о Красной площади, как о святыне, потому что там – вечный дом Ленина. И вот теперь он, взволнованный и счастливый, стоял на этой площади. Впереди и позади него – сотни людей, мужчин и женщин, старых и молодых. В фуражках и шляпах, в косматых папахах и тюбетейках, в простых платках и шелковых косынках, в полосатых халатах и черных пиджаках, в легких пальто и военных гимнастерках, в широких платьях и вышитых рубашках. Они приехали сюда со всей страны, больше – со всего света. И все шли к Ленину. Все думали о нем, будто мысленно советовались с ним, другом всех, кто живет своим трудом.
Ярманка осматривал Красную площадь. Раньше он не думал, что она огромна, как поле, и чиста, как дом.
Лучи солнца отражаются в ее влажной каменной поверхности. Вдали – пестрые луковицы Василия Блаженного. Так и кажется, что собрали лепестки всех цветов из долин и гор, чтобы украсить эти купола. Ярманка вслушивался в каждое слово Кес Одоровой… Она рассказывала о том времени, когда строили эту церковь. Ох, и давно это было! Еще до того, как алтайцы присоединились к России, чтобы спастись от кочевников, набегавших с юга и все предававших огню и мечу. И эти зубчатые стены Кремля тоже построены давно. Русские потому и отстояли свою землю, что они были дружны и храбры, умели строить дома и крепости, умели делать оружие, умели воевать. Теперь они учат строительству всех кочевников. Ленин велел делать это. Хорошо! Очень хорошо. Машина – от Ленина. Электрический свет в городах – от Ленина. Книги – от Ленина. Вольная жизнь для бедных людей – от Ленина. Товарищества – от Ленина. Все – от Ленина.
Вот теперь и идут к нему люди-братья со всех концов советской земли.
Ярманка вспомнил, как пели в его родных горах, и шепотом повторил:
Вечно светит народу солнце,
Вечно звезды сияют в небе,
Так же вечно, родной наш Ленин,
Будешь жить ты в сердцах народа.
Он входил в вечный дом Ленина и без напоминания снял фуражку. По бокам стояли молодые парни в военных гимнастерках, с винтовками в неподвижных руках. Казалось, что они старались не дышать, чтобы не нарушить его покой. И люди шли бесшумно – не было слышно ни шагов, ни дыхания, ни шелеста одежды.
Ильич лежал с закрытыми глазами, и Ярманке показалось, что он только что прилег отдохнуть после долгой и тяжелой работы. Если подождать, то он встанет, посмотрит обязательно на него, Ярманку Токушева, и заговорит: «Откуда ты приехал, товарищ? Как там у вас жизнь на Алтае?» Про ячейки партии, про комсомол, про школы и больницы, про новые избушки в новых селениях – про все спросит. И Ярманка ответит просто, как родному отцу: «Делаем все, как ты говорил».
Но Ярманке сказали шепотом:
– Не задерживайтесь, товарищ.
Он шел и все оглядывался на Ильича, запоминал черты его лица.
На площади Ярманка остановился, посмотрел на кремлевскую стену, на красный флаг на высоком доме.
«Где-то там работал Ленин – для всего народа».
Через три дня Кес Одорова проводила алтайцев на вокзал.
В вагоне грусть надолго завладела Ярманкой. Всю ночь он не мог заснуть. Еще пять дней назад, проходя с Кес Одоровой по раскалившимся от солнца улицам, где гудели машины и шумели бесконечные людские потоки, он был уверен, что никогда не согласится провести лето в этом огромном городе, а теперь, в вагоне, почувствовал, как жаль ему оставлять эти шумные и веселые улицы и площади.
3
Вернувшись в горы, Ярманка решил съездить домой. Он вез детям подарки – конфеты, пряники и замысловатые игрушки.
Каракольская долина ошеломила его тишиной. И даже сын, научившийся произносить такие легкие и короткие слова, как «мама» и «солнце», мало радовал молодого отца. А все оттого, что Ярманка не мог без отвращения видеть седую, всегда неумытую старуху. Он с детства любил пить чегень, но в аиле Чаных тучи мух вились над кожаным мешком, а чашки были такие грязные, что даже от чегеня Ярманка отказывался.
«Зачем я приехал домой? Чтобы посмотреть на ребятишек? – спрашивал он себя. – Ну, мне жаль детей, но я не могу сейчас изменить их жизнь. Когда закончу учение и буду работать – всех возьму к себе».
Он боялся сознаться самому себе в том, что его влекли сюда воспоминания. Хотя он все еще не мог произнести имени любимой женщины без того, чтобы перед ним не появилась противная рожа Сапога, но уже все чаще и чаще уверял себя, что грязные зайсанские лапы никогда не прикасались к Яманай.
Большую часть времени Ярманка проводил вне аила.
Высокие кедры принимали солнечные потоки на свои лохматые вершины. Густой лес был наполнен тенью и прохладой. Ярманка шел тихо, пересекал бесчисленные ручьи, окруженные зарослями лопушистого папоротника, обросшие золотистым мхом; где-то под ногами лопотала вода. Густая трава была ему по плечи. На кустах красной смородины связками бус висели ягоды. Ярманка останавливался и брал ягоды полной горстью.
Вдруг перед ним легла полузаросшая тропа. Ручьи перестали звенеть, вместо них – голос девушки, солнечные блики на листьях борщевика превратились в лунные. Дрозды перестали трещать. Зафыркала лошадь. Запахло дымом жилья. Старая лиственница в конце поляны приветливо протянула сучья, обещая все скрыть в своей тени…
На том месте, где стоял аил Тюлюнгура, поднялась густая щетина зелени.
«Земля, которую топтали ее ноги, заросла травой, но след жилья все-таки остался, – подумал Ярманка. – И в моем сердце такой же след».
Он круто повернулся и пошел обратно в долину.
На опушке леса стоял одинокий аил. От двери на Ярманку с лаем бросилась собака. На лай вышел Утишка Бакчибаев, прикрикнул на собаку и, узнав младшего Токушева, пригласил его в свой аил.
Хозяйка только что налила чегеня в казан и теперь смешивала глину с конским пометом, чтобы примазать деревянную крышку и трубы.
Ярманка помнил старые обычаи и сразу подумал, что ему придется сидеть здесь, пока не закончат выгонку араки: он не хотел оскорблять хозяев жилья.
Утишкин аил – самый большой во всем урочище. Земля вокруг очага устлана шкурами, по левую сторону – длинный ряд огромных кожаных мешков с пожитками, над ними – две винтовки, возле входа – седла, осыпанные серебряными бляшками. На женской половине девушка, одетая в белую шубу с черной оторочкой и новые сапоги малинового цвета, сушила табачный лист над огнем. Под ярко-оранжевой шапкой, надвинутой на широкие брови, глаза ее казались наполненными золотым блеском. Ее звали Уренчи. Она не торопясь, тщательно измяла лист на ладони, высыпала в объемистую трубку, прижала большим пальцем и, прикурив от головешки, с любопытством посматривала на гостя сквозь дымовую завесу. Как он стал не похож на того Ярманку, которого она знала во время перекочевки в долину Голубых Ветров! Лицо возмужало и казалось белее и румянее. Она отметила, что у него появились жесты, несвойственные алтайцам. Когда он взглянул на Уренчи, она опустила густые ресницы и стала еще прилежнее сосать трубку.
Хозяин предложил гостю свою трубку, но тот отвел его руку, сказав, что не курит.
– Раньше ты, кажется, курил.
– Пробовал, а потом решил бросить: от табака голова болит.
Утишка усмехнулся и посмотрел на дочь сквозь облачко табачного дыма.
Хозяйка поднесла большую чашку чегеня.
Ярманка выпил чегень, утер губы тыльной стороной ладони, сел на жесткую бычью шкуру и спросил о новостях.
Утишка рассказал, какие горячие споры были, когда принимали в товарищество Модоров, прикочевавших в урочище Тургень-Су. Под конец он пожаловался:
– У нас от споров все еще головы болят. А осенью будем сено делить – Модоры запросят.
– А то как же? Ведь они вместе с вами косили! – сказал Ярманка.
Он долго говорил о баях, о бедноте, о товариществах и коммунах, но Утишка раздраженно тряс головой:
– Нет, это непорядок. Я сам против Сапога: он очень богатый бай… Но на Модоров я работать не согласен.
– Хочешь, чтобы они на тебя работали? Этому не бывать.
Уренчи подвинулась к корыту с холодной водой, в которую были погружены чугунные кувшины. Она обмакнула палочку в кувшин с теплой влагой и обсосала ее, проверяя, насколько крепкая арака льется по трубам из казана. Потом пошевелила дрова в костре, чтобы они горели веселее. Ярманка без малейшей тени смущения следил за всеми движениями девушки. В ее чертах он отыскивал черты Яманай. На мгновение он представил себе, что не в гостях сидит, а у своего очага и перед ним не чужая девушка, а желанная жена. Ему хотелось увидеть ее в легком платье, скинуть с нее шапку и обрезать волосы, рассыпающиеся пряди схватить розовой гребенкой, умыть лицо ключевой водой с душистым мылом.
Уренчи продолжала курить, сплевывая в золу.
«Нет, она грубее Яманай, хоть и считается красивой, – подумал Ярманка. – И красота у нее какая-то резкая, вызывающая…»
Заглушая думы, спросил:
– Ойынов много было нынче? Весело живете?
Утишка, хитро посматривая на Ярманку, хихикнул:
– Очень весело. То от живого мужа бабы убегают, то родителей проклинают. Веселее некуда!
– Кто же это? – насторожился Ярманка.
– Известно кто – первая красавица!
– Неужели Яманай?
– Она. Отличилась так, что все смеются над ней. А у матери глаза не просыхают.
Ярманка, побледнев, спросил прерывающимся от дрожи голосом:
– Где Яманай сейчас? Жива ли она?
Уренчи глянула на него и захохотала:
– Испугался?.. Жива твоя красавица!
– Убежала в лес. Там пропала, будто в реку прыгнула, – рассказывал Утишка. – Всем стойбищем три дня искали – не нашли, а потом сельсовет узнал…
– Что? Что узнал сельсовет? – торопил Ярманка.
– К русским ушла, – ответила Уренчи, недовольная тем, что младший Токушев все еще так близко к сердцу принимает каждое слово о Яманай.
– В селе обнаружилась, – добавил Утишка.
Ярманка, почувствовав прилив крови к щекам, вскочил и бросился к выходу. Ему хотелось побыть одному.
Утишка выглянул из аила и обидчиво крикнул:
– Ты куда? Разве не знаешь, что нельзя уходить, когда готовится арака?
Но Ярманка не оглянулся.
4
Утром он решил принарядиться. Чаных подала ему измятую и непростиранную рубашку. Ярманка подержал ее в руках, поморщился и швырнул На мешок с пожитками.
Токуш погрозил ему трубкой:
– Перестань дурить! Она тебе жена. Ну и живи как муж.
Накануне старик видел, как Чаных мыла рубашку Ярманке. Она расстелила ее на камне у реки, смочила водой и долго царапала ногтями. На руки ее падали слезы.
Не ответив отцу, Ярманка взял рубашку, мыло и пошел к реке. Босые ребятишки побежали за ним.
– Ты куда? Ты не уедешь от нас?
– Если ты уедешь, мы будем плакать.
Он жалел детей. В их глазах видел глубокую привязанность. Теперь, не глядя на них, он невнятно пробормотал:
– Не знаю… Может, не уеду.
Выстирав рубашку и высушив на камнях, Ярманка отправился на покос. Там попросил старшего брата:
– Отвези меня до Шебалина… Поеду назад.
5
Одряхлело солнце, поблекло, по утрам лениво отделялось от земли, завернутое в липкие хлопья тумана, и с каждым днем утрачивало былую высоту своего полета.
Отгуляли пряные ароматы багровой осени, сменившись запахом плесени, прокисших на корню грибов, гниющей – некошеной – травы.
Угрюмые вершины гор низко надвинули белые папахи снегов. Даже небо выцвело и казалось угрюмым.
Лицо Анытпаса покрылось печалью. В обеденный перерыв и в выходные дни он поднимался на верхние нары, открывал окно и надолго застывал, слушая шелест падающих листьев в черемуховой заросли. Иногда он бесцельно глядел на крыши города, лежащего на дне долины, представлял себе, как в родном краю нежно ложится на землю снежный пух, обрадованные звероловы уходят в заманчивые леса.
Мысли уносили к дому:
«Жена, наверно, извелась, тоскуя по мне. Кто ей дров привезет? Кто аил починит? Дает ли ей Сапог мяса? Она – баба хорошая, на ногу быстра, как лесная кабарга. Я зря обижал ее. Надо было сердце свое унять. Ну ничего! У баб, говорят, черные дни в памяти не держатся, а только светлые, голубые».
Заскорузлой ладонью тяжело проводил по лицу, приминая одинокие щетинки, обидчиво вытягивал толстые губы.
«Шатый говорил, что я буду счастлив. А вот… – Он развел руками. – Не для нас светлые дни… Наше счастье умерло раньше нашего рождения».
Скорбный взгляд его пробегал по длинным нарам исправтруддома, скользил по беленым стенам, от одного вида которых становилось холодно.
«Что же это такое? Неужели сам Шатый – сильнейший кам на Алтае, наследник силы Чочуша – ошибся? Неправду сказал?» Эти вопросы преследовали Анытпаса с первого дня заключения, мучили до боли в голове.
На губах его лишь тогда теплилось слабое подобие улыбки, когда к нему подсаживался Осоедов, горбоносый, длинный, как жердь:
– Ну, хлеб где?
Анытпас извлекал из кожаной сумки краюху.
– У-у, опять в два раза больше моей пайки.
Осоедов выхватывал хлеб, жадно ломал и возвращал маленький кусок:
– Тебе хватит, а то обожрешься.
Откусив хлеба, Осоедов доставал длинную иглу и стеклянный пузырек с темно-синей тушью, брал левую руку алтайца, сжимал коленками, будто тисками, выше запястья осыпал легкими уколами, сам бормотал:
– За такой кусок половину лошади наведу. И хватит. Это тоже не легко.
Сладко зевнув, Осоедов гнусаво запевал:
Болят мои раны,
Болят мои раны глубокие…
Анытпас следил за верткой иглой, глаза его улыбались, как глаза ребенка. Скоро от пальцев и до самого локтя дойдет темно-синий табун с гривастым жеребцом. Где-нибудь сбоку появится пастух в лисьей шапке с пышной кистью и с длинной трубкой в зубах. В этом молодом всаднике Анытпас узнает себя и будет показывать руку сородичам. Не беда, что ноги у лошадей кривые и шеи походят на деревянные. Ни у одного алтайца нет на руках не только большого табуна, а даже захудалого барана. Один Анытпас обладает этим вечным рисунком. Он плюнул на палец и старательно потер крайнюю лошадь – не стирается! Значит, мастер хороший.
Первый месяц Анытпаса держали в угловой камере исправтруддома, где, кроме него, помещалось еще три человека – два алтайца и один казах. Все трое сидели за конокрадство, и не впервые. Воры пробовали заговорить с «новеньким». Но он целыми днями лежал, уставясь в угол обиженными глазами. Воспитатель Санашев, щупленький теленгит, в, прошлом учитель в первой алтайской школе, тщетно пытался вызвать Анытпаса на разговор. В конце второй недели воспитатель докладывал начальнику:
– Даже голоса его не знаю. Забился в угол, как в нору. Робкий. Я сомневаюсь в том, что он мог совершить тяжкое преступление. Не верится, что у человека с такими тихими глазами может подняться рука на своего, алтайца.
– Ну что ж, займись им особо, – сказал начальник. – А потом посмотрим, что с ним делать.
Санашев стал ежедневно посещать угловую камеру. Первый раз он сел рядом с Анытпасом и, будто ничего не зная о нем, начал выспрашивать:
– Ты откуда? Каракольский? Я был в вашей долине. Самое красивое место на Алтае! Как тебя звать? Баба у тебя есть?
– Есть. Красивая! – Глаза Анытпаса посветлели. Он доверчиво посмотрел на собеседника, говорившего с ним таким теплым голосом. – К бабе меня отпустишь?
– Подружимся с тобой, тогда поговорим об этом.
На следующий день заключенный встретил воспитателя у двери:
– Почему, друг, долго не приходил? Письмо моей бабе напишешь?
– Напишу. Что ты ей хочешь сказать?
– Пусть приедет ко мне в гости. Можно?
– Можно, – согласился воспитатель, доставая бумагу. – Скоро я вас начну грамоте учить. Сам будешь писать письма.
На первые два письма ответа не было. Третье вернулось с надписью: «Получатель выбыл в неизвестном направлении».
Лицо Анытпаса становилось все более сонным, в глазах таял блеск.
Перед начальником воспитатель поставил вопрос о немедленном переводе Чичанова на кирпичный завод.
– Анытпас не опасный, не сбежит. Там с ним поработаю, а здесь он засохнет.
На кирпичном заводе исправтруддома Анытпас сначала копал глину и возил песок с реки. Потом его поставили резать кирпичи. Кожа на щеках его посвежела, глаза стали теплее, хотя не утратили выражения тоски.
Каждую неделю заключенных водили в баню, построенную в густом черемушнике.
В бане Анытпас впервые увидел Осоедова и с криком отскочил от него. На теле Осоедова не было неразрисованного места: ноги его оплел причудливый хмель с мотыльками возле листьев, на животе и спине – березовые рощи, голые люди, снизу вверх ползла змея, на плече она извернулась кольцом и положила голову на сухую шею…
– Что, струсил, желторотик? – усмехнулся Осоедов, обнажая черные пеньки зубов.
Разглядывая рисунки, Анытпас видел мужчин со стрелами в руках.
«С такими стрелами охотились наши деды», – подумал он.
Закрыл глаза. Родная долина раскинулась перед ним. Бесконечные табуны лошадей передвигались с горы на гору.
Анытпас подошел к Осоедову и, погладив свою руку, сказал:
– Конь рисуй… Много-много.
Он придавал этому особое значение: десятки раз видел, как весной алтайки лепили ягнят, жеребят и телят, кропили аракой после камланья, – чем больше вылеплено скота, тем богаче будет приплод в табунах и стадах.
И вот Осоедов вторую неделю татуировал его: острой иглой нарисовал целый табун кривоногих лошадей. За каждую лошадь он брал у Анытпаса половину хлебного пайка.
Алтаец думал о возвращении в родную долину. Яманай будет удивлена, когда увидит табуны на теле мужа. Ни у кого из алтайцев нет таких рисунков, как у него, Анытпаса Чичанова! Он скажет жене:
«Скоро у меня будут настоящие табуны. Собственные. Тысячные! Раз Большой Человек обещал дать лошадей, то он свое слово выполнит».
На крыльце – чьи-то твердые шаги, со скрипом гнулись половицы. Осоедов отпрянул от Анытпаса, опустил тушь в карман и моргнул. Алтаец не понял его и продолжал беспечно дуть на израненную руку.
Вошел начальник исправтруддома, высокий, негнущийся человек в серой гимнастерке и такой же фуражке, а за ним – Санашев.
– Ты почему, Анытпас, без рубашки?
– Рубашка… Рубашка украли…
– Зачем ты врешь? Врать нехорошо, – постыдил Санашев, потом подошел к нарам, внимательно следя за глазами алтайца. – Дай сюда руку. Что такое? Кто делал? Он? И рубашку он взял?
Анытпас хотел скрыть это, но не заметил, как кивнул головой; недовольный собой, отвернулся и стал смотреть в окно.
Татуировщик не выдержал продолжительного взгляда начальника и тоже отвернулся.
– Возвратите рубаху немедленно.
– Это моя.
– Отдайте, – повторил начальник. – Я знаю, что не ваша. По глазам вижу. Как фамилия?
– Осоедов он, – сказал воспитатель.
– Дело передать в товарищеский суд.
Осоедов одной рукой стянул с себя присвоенную полотняную рубашку и бросил Анытпасу, зло блеснув белками глаз. Алтаец нерешительно мял ее.
– Надевай, не бойся, – сказал Санашев. – Ты делай так, как я велю, – скорее освобождение получишь.
6
Рядом с кирпичными сараями спускалась с горы широкая ложбина, заросшая коряжистым черемушником. В середине ее были вырублены кусты и на низеньких столбиках укреплены скамьи, сколочена тесовая эстрада. Там еще засветло натянули белоснежное полотно, на деревянные подмостки поставили черную коробку с двумя колесами и одним стеклянным глазом. Заключенные во время работы передавали друг другу:
– Сегодня будет кино.
После ужина Анытпас первым направился туда. Под ногами хрустели свернувшиеся в трубочки, опаленные морозом черемуховые листья. Где-то внизу расстилался приятный звон, там паслись лошади с боталами. Небо было по-осеннему темным. В такие ночи хорошо сидеть у трескучего костра где-нибудь в кромке ельника, рядом дремлют сытые кони…
Думы о родной долине в этот вечер быстро исчезли. Анытпас впервые видел то, что называют морем, жалел гибнущих людей, вместе с ними плыл на лодке, шагал по городу, где дома – как скалы. После окончания сеанса он смотрел, как молодые парни упрятывали черную коробку в ящик, свертывали полотно. В барак он возвращался последним. Из кустов выпрыгнул на него долговязый человек, свалил в холодный ручей и, скрипя зубами, стал тыкать лицом в грязь:
– Это тебе за длинный язык! Хлебай воду, хлебай! – приговаривал он, подымая Анытпаса за шиворот и снова погружая в ручей.
Бросил, когда услышал голоса вблизи.
Киномеханики подняли Анытпаса, сбегали за начальником, за фельдшером. Качали алтайца на брезенте, пока не услышали дыхания.
Через день бывший председатель кооператива, осужденный за растрату, угрюмый человек, с головой, похожей на кочан капусты, с широкими, твердыми ноздрями и нависшим лбом, звонил в колокольчик.
– Заседание товарищеского суда считается открытым.
В красном уголке тесно и душно. Еще до начала допроса рубашка Анытпаса взмокла от пота и прилипла к плечам. Когда его попросили рассказать, как было дело, он встал, будучи уверен, что выронит из памяти многие из тех слов, которые хотел бы произнести. Но, почувствовав на себе жалящий взгляд обвиняемого, он заговорил с небывалой твердостью, передал все свои разговоры с Осоедовым, даже упомянул о его угрозах. После сам удивлялся своей смелости.
«Жаль, что нет здесь Яманай: посмотрела бы на меня, – подумал Анытпас. – Все женщины любят смелых мужчин».
Он отметил, что постепенно начал приобретать стойкость и спокойствие, – и по его лицу разлилась улыбка, означавшая, что он впервые доволен самим собою.
Осоедова в тот же вечер увезли обратно в камеру.