355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Афанасий Коптелов » Великое кочевье » Текст книги (страница 20)
Великое кочевье
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:37

Текст книги "Великое кочевье"


Автор книги: Афанасий Коптелов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)

Глава седьмая
1

В Каракол приехал сам начальник милиции, прожил несколько дней. Хотя налетчики не были найдены, в долине стало тихо.

В аймаке объявили перерегистрацию охотничьего оружия. У лишенцев и у всех тех, кто в гражданскую войну был связан с бандитами, оружие было изъято. Многие обращались с жалобами, спрашивали:

– Без охоты как жить?

Им отвечали:

– Промышляйте зверя ловушками.

Сапог первым привез ружья и подчеркнул, что он всегда в точности выполняет все распоряжения.

Настороженность и боевая готовность не покидали коммунистов Каракольской долины. Каждый вечер трое из них приходили на дежурство в сельский Совет и, не зажигая лампы, садились к окнам. Время от времени вдвоем обходили поселок.

Миликей Никандрович попросил зачислить его на дежурство, как бывшего партизана, и тоже по вечерам приходил в сельсовет с винтовкой.

Народу в Караколе становилось все больше и больше. Добрая слава об артели летела далеко. Почти каждый день приезжали алтайцы из дальних урочищ посмотреть поселок. Борлай с Охлупневым встречали их и вели в избушку. Там угощали чаем и вареной картошкой.

Проходя по новому селению, гости удивлялись тем изменениям, которые за короткий срок произошли на берегах Тургень-Су. А нового и в самом деле было очень много. Вставив последние рамы, ушли с маслодельного завода плотники и столяры. Вместо них там появился мастер с рабочими.

По стойбищам единоличников ездили сборщики с молокомерами. Колхозники привозили молоко на завод в больших флягах. Мастер, высокий человек с розовым лицом, наряжался в белый фартук, в белый колпак и принимался за работу. Приятно гудел сепаратор, крутился отжимный круг. Впервые в долине, населенной алтайцами, появилось сливочное масло. Все дивились: какое вкусное! И как быстро ловкие руки мастера с помощью этих хитро придуманных машин превращают молоко в невиданное масло!

Раз в месяц караван с ящиками сливочного, немного подсоленного масла уходил в Агаш, а оттуда его отправляли в город.

Артель возвела первые постройки общего пользования. На краю поселка был устроен небольшой навес и с юго-западной стороны поставлен заплот, чтобы скот мог спрятаться в непогодливые ночи. На берегу Тургень-Су появилась баня, которую топили каждую неделю. На отлете, на том месте, где предполагалось построить конный двор, была поставлена избушка. Охлупнев назвал ее хомутной. Каждое утро в избушку собирались искусные мастера плести из ремней узды и там оставались до поздней ночи. Они сидели на полу.

Тюхтень медленно ползал с острым ножом по сыромятной коже. Под его руками от кожи с легким треском отделялись длинные ленточки, которые он бросал на колени алтайцев.

Два человека вязали хомуты. Рыжая борода Миликея мелькала то там, то тут. Обладатель ее поминутно отрывался от работы, взглядывая то на одного, то на другого.

– Не так. Смотри, как я делаю, – подымал он выше головы клещи с привязанной к ним хомутиной или спешил показать, как делается верхник у шлеи.

Тохна, слагая песню, начал вполголоса:

 
Из четырех ремней сплетем узду —
В сорок лет не износится.
Золотистым хлебом засеем долину —
Колхоз наш окрепнет.
 

На его запевку откликнулся Айдаш:

 
Из восьми ремней сплетем шлею —
В восемьдесят лет не износится.
Золотистым хлебом долину засеяв,
Колхоз встанет на железные ноги.
 

Новую песню слагали дружно. Каждому хотелось вплести в нее хотя бы один куплет.

Голоса, наливаясь бодростью, звенели отчетливо:

 
Из шестнадцати ремней сплетем шлею —
В десять поколений не износится.
Во всех урочищах создадим колхозы —
Жадным баям придет конец.
 

Сенюш, сидевший возле печки, вскочил на ноги.

– Вот как! Сделал, совсем сделал. Миликей, смотри! Хорошо вышло?

Он поднял пахнущий дегтем хомут выше головы и опустил на плечи.

Побросав работу, алтайцы сгрудились возле Сенюша. Щупали клещи, хомутину, кошму и рассматривали, что к чему пришито. Миликей, оглядев хомут, тряхнул головой:

– Хорошо! Супонь даже не забыл вдернуть. Молодец, ясны твои горы! А завязывается она вот таким манером.

– Да он у нас сам коней запрягать умеет, – напомнил Айдаш.

Миликей по сиявшим лицам алтайцев понял, что каждое новое дело, познанное ими, – общая радость и гордость.

Шорники повернулись спинами к окнам. Под потолком мигала лампа. По комнате гулял ветерок, врывавшийся в щели возле рам. Огонь подпрыгивал, густой сажей мазал нестроганые плахи. В начале вечера лампу наполнили керосином, и вот огонь уже выпил все до капельки. В русских селах наверняка давно пропели петухи. Миликей знал, что ночь пошла на убыль, по небу пробежали маралухи, за которыми гонится охотник с собакой,[33]33
  Так алтайцы называют созвездие Ориона.


[Закрыть]
и скоро на востоке заиграет заря. Все зевали, но никто из шорников не бросал работы.

2

Каждый день Борлай находил предлог, чтобы зайти в аил среднего брата и хотя бы мимолетный взгляд бросить на сына. Иногда брал ребенка на руки и ходил с ним по мужской половине, вполголоса напевая:

 
Глаза твои – свет луны!
Тело твое – кровь луны!
 

«Материны глаза, добрые, – мысленно повторял он. – У нее всегда в глазах был веселый свет».

Борлай знал жалостливое сердце снохи и гнал от себя думы о том, что Муйна своего ребенка кормит сытнее, чем приемыша, но не было дня, когда бы эти думы не возвращались. Он окружал семью постоянной заботой: отдавал ей большую часть мяса убитых им куранов и, в отсутствие Байрыма, привозил дров из леса.

Это дало Утишке повод посмеяться над ним:

– Свою бабу сберечь не мог, а теперь не выходит от жены живого брата.

Когда Борлай услышал о таких пересудах, он выругался, хотел бежать к Утишке, а потом плюнул.

Но Муйна стала разговаривать с ним сквозь зубы, успевала раньше его съездить за дровами. Это повергло Борлая в уныние. За чаем он молчал. Приглядевшись к другу, Миликей Никандрович озабоченно спросил:

– Что-нибудь случилось? Почему ты сумеречный?

Токушев не ответил, а только пожал плечами.

– О детях заботишься? Оно, конечно, какая бы ни была хорошая женщина, а все-таки не родная мать.

– Она, наверно, своих жалеет, а моих колотит. Ты не видел? – озабоченно спросил Борлай.

– Нет, она добрая.

– Я хочу, чтобы она так же заботилась о моих, как о своих, помогаю ей, а люди говорят…

– А ты на сплетни внимания не обращай, – посоветовал Охлупнев. – Сам знаешь, что хмель как ни обвивает дерево, а зеленеет только до осени.

– Мне надо в город ехать, на курсы, а детишки здесь.

– Надолго?

– На шесть месяцев.

– Ой-ой! На полгода!

Поговорив с Охлупневым об отъезде, Борлай прошел в аил брата. Байрым заряжал патроны. Муйна шила мужу кисы. Чачек грелась у огня. Увидев отца, бросилась к нему на шею.

Приласкав дочь, Борлай, боясь укора Муйны, смущенно сказал:

– Завтра я уезжаю в город… Кормите моих ребятишек.

– Ты за них не волнуйся, – спешил успокоить брата Байрым. – Они для нас тоже родные.

Борлай взглянул на Муйну:

– Дай ребятишкам ласку матери.

Та недовольно шевельнула плечами:

– А я думала, ты скажешь: «Женюсь».

– Не говори об этом, – попросил Байрым.

– Что думаю, то и говорю. Не будет же он весь век жить вдовцом, – не унималась Муйна.

Обиды ее были велики: она целыми днями не видела мужа дома, вся работа ложилась на ее плечи, а тут еще эти сироты, которых надо кормить и одевать. Но все же было жаль ребятишек, и она подобрела:

– Ладно, поживут у нас.

Борлай молча встал, высоко подбросил Чечек, поймал и прижал к груди. Сердце его билось часто. Он любил дочь, хотел погладить ее бархатную щечку, но заметил на ее личике слезы. Крепко сжав губы, он опустил Чечек, мельком взглянул на сына, спавшего в люльке, и вышел из аила.

3

Вблизи нового селения росли многовековые – в три обхвата – лиственницы, возле реки стояли суковатые елки. Хороший строевой лес начинался в пяти километрах. Там бригада Утишки заготовляла сутунки для плах. Работа шла медленно. Это тревожило Борлая. Он решил отложить отъезд на один день и побывать там. Взяв с собой Сенюша, которому передавал все хозяйство артели, и Миликея, собиравшегося пристыдить лесорубов, он направился в тайгу. Гладкая лыжня тянулась за ними. Сверкали на солнце снежинки, и горы походили на белое пламя.

В сумерки пришли на место. Бригада сидела вокруг костров. Все ели печеную картошку.

– Глянется? Хорошую картошку я вам прислал? То-то и есть! Картошка после хлеба – первая пища, – заговорил Миликей. – Погодите, мы сами, ясны горы, вырастим картошку, да еще покрупней этой. Вот такую!

Лесорубы рассказали, что они подняли медведя из берлоги, убили его – и теперь у них много жирного мяса. Борлай курил трубку и ждал, когда Утишка скажет, сколько приготовлено сутунков, но бригадир молчал, и председатель спросил, переводя взгляд с одного лесорубы на другого:

– Сегодня сколько деревьев спилили?

– Девять, – сообщил Утишка. – Снег по пояс, без лыж ходить нельзя. А на лыжах как работать? Народ наш непривычный.

– А картошку есть народ привычный? – угрюмо спросил председатель. – Скажи, что желания нет, потому и…

Миликей не утерпел, перебил его:

– Да я девять хлыстов свалю, пока чайник вскипит! Вот увидите! А ведь вас двенадцать лбов… Ай, ай!

– Я уезжаю в город, – продолжал председатель. – Как я скажу большим начальникам о такой работе? Как я в обкоме партии сообщу, что на лесозаготовки посланы лучшие колхозники, а дело с места не двигается?

– Я не виноват! – раздосадованно вскрикнул Утишка. – Двое работают, а остальные лежат.

– Да ты больше всех лежишь! – упрекнул его один из лесорубов.

– Сейчас собрание сделаем, ты и пристыди лентяев.

Окинув взглядом всю бригаду. Борлай сказал:

– Вместо меня останется заместитель Сенюш. Он мне сообщит, как вы будете работать. Да и Климов увидит. Если хорошо, он в газету напишет – на всю область похвалит.

Миликею Никандровичу взгрустнулось, и он попросил Борлая:

– Не ездил бы ты! Без тебя будет тоскливо. Ты ворошишь все.

Токушев замахал руками:

– Что ты, что ты! Сейчас партия говорит: учиться много надо, все знать надо… Вот и меня на курсы назначили.

– Это так, но… Придет горячая пора сева, а председателя колхоза не будет.

– Весной я приеду, отпрошусь.

Охлупнев взглянул на Сенюша Курбаева, сидевшего рядом, и так тряхнул головой, что шапка съехала на одно ухо.

– Да, тяжеленько нам с тобой, Сенюш, ясны горы, достанется. Ну ничего, хребты у нас крепкие, выдержат. Только вы, ребята, не подкачайте, рубите не по девять, а по девяносто хлыстов в день. По девять – это шибко худо, стыдно добрым людям сказать.

Миликей положил на костер сухие лиственничные кряжи. Пламя с треском обняло их и метнулось ввысь.

Вскоре снег вокруг костра широко растаял. Охлупнев оттолкнул головешки в сторону и, устроив на горячей земле мягкую постель из кедровых веток, лег спать. Борлай прилег с другой стороны и сказал, что он будет следить за костром. Лесорубы ушли в хвойные шалаши, где у них были свои лежанки и где горели маленькие костры.

Ночью Миликей просыпался раз пять, отыскивал на высоком, холодном небе трех маралух и говорил:

– О-о, еще рано! Можно похрапеть часочка два. – И снова падал на постель из кедровых веток.

На рассвете он встал, схватил пилу и позвал с собою Сенюша.

Алтайцы гурьбой пошли за ними. Выбрав прямую и высокую лиственницу, Миликей плюнул на ладони и, склонившись, подал пилу Сенюшу:

– Подергивай живее… Подергивай! Вот так… Так, ясны горы, так!

Тонкая пила визжала, отбрасывая опилки на снег целыми горстями. Дерево задрожало, и с веток его повалились снежные комья. Вскоре оно упало, тяжело ударившись о камни. Миликей схватил топор и побежал по стволу, отсекая сучья.

С вершины он прыгнул под другое дерево, крикнул Сенюшу:

– Давай-ка вот это смахнем!

Удивленные лесорубы, смеясь, кивали головами.

– Чай вскипел! – крикнули от костра.

– Ну, ну, вались, седьмое! – звенел Охлупнев, нажимая плечом на лиственницу. – Маленько норму свою не выполнил. Подкачал.

Возвращаясь к костру, он сдернул шапку и заскорузлой ладонью стер пот с лысины.

– Теперь можно и посидеть, трубку пососать, ежели кто курит.

– Лес валить – работа для нас новая, мы еще не привыкли, – оправдывался Утишка.

– А если вы так будете работать, то никогда не привыкнете, – укорил Борлай.

– Учитесь скорее, – посоветовал Миликей, а про себя отметил: «Нелегко им достается это – всю жизнь перевертывают, все наново ставят».

4

К полудню из артельного табуна привели десятка два лошадей, на которых не бывала узда. Кони, привязанные к суковатым столбам, ожесточенно били копытами промерзшую землю, звеневшую, как сталь, зубами отламывали щепы и пытались порвать новые ременные поводья.

Из аилов и изб выбежали бабы и ребятишки. Все спешили к коновязям.

Тохна с нарочитой смелостью подошел к карему пятилетнему коню, которого назвали Ястребом, обнял его за шею:

– Дурной ты, дурной! Ну, чего ты боишься? Вместе пахать будем учиться.

Конь пугливо всхрапнул и, вздыбившись, легко оторвал парня от земли.

Разжав руки, Тохна упал в снег. Поднявшись, он долго ходил вокруг Ястреба, гладил мягкую шерсть, трепал по холке и широкой спине. Конь то и дело взлягивал. Белые копыта сверкали в воздухе. Под передними ногами появились глубокие воронки. Но вот Ястреб стал слабее вздрагивать от поглаживания и только оскаленную морду угрожающе протягивал к человеку. Тохна отвел его в сторожу, всунул удила в горячий рот, обложенный пеной, забросил поводья и, уцепившись за гриву, легко взметнулся на спину. Конь взвился на дыбы и заплясал. Толпа ахнула: сейчас голова парня зазвенит о мерзлую землю. И действительно, седок покачнулся, но тотчас же кривыми ногами, будто клещами, впился в крутые бока коня, а цепкими руками обхватил шею. Черная грива Ястреба развевалась над головой Тохны. Мир колыхнулся. Земля качалась и уходила из-под ног. Казалось, не простой конь, а сказочный аргамак мчал своего притихшего укротителя. Мелькали сопки – лбы погибших богатырей, голый листвяжник походил на груды костей.

Но сказка исчезала, уступая место жизни. Седоку припомнилось: старики говорили, что аргамаки не потеют. А с этого коня пот поплыл мыльной пеной. Скоро умается и покорится человеку.

Тохна гикнул и ударил каблуками в ребра. Конь вздыбился, но уже без прежней прыти; устало поскакал вниз по долине. Седок, прильнув к нему, видел: неподалеку рыжая лошадь волочила по снегу сбитого всадника.

Ветер все еще рвал шерсть с воротника и лисьей шапки Тохны, шелковая кисть трепыхалась в воздухе. Почувствовав, что грудь седока приподнялась над гривой, конь со всего маху прыгнул вверх. Парень усмехнулся:

– Не балуй! – и, рванув поводья, повернул в лес, где ноги коня проваливались по колени в мягкий снег. Ястреб дышал тяжело. Карие бока его стали сивыми.

В сумерки он покорно возвращался к коновязи, усталую голову держал низко. Слипшаяся шерсть дымилась.

Спешившись, Тохна погладил жесткой рукой косматую шею коня:

– Учись, милый, учись… Я сам учусь.

Двое взяли коня за повод, а другие двое нахлобучили хомут, кто-то поддернул сани.

– Вот таким манером, ребятушки, запрягайте, – певуче прозвенел Миликей. – Теперь супонь затянем.

Люди падали на сани – больше десяти человек.

Потоптавшись, Ястреб дернул вперед, на повороте навалился на оглоблю.

– Ишь какой хитрый, гром тебя расшиби! – Миликей бежал рядом и помахивал вожжами. – А я нарочно толстые оглобли ввернул… И завертки поставил крепкие, черемуховые.

С саней сыпался хохот.

– Поехали! Вот как мы! – кричали укротители.

Следом мчалась толпа ребятишек.

Ястреб рванулся из последней силы. Дуга треснула, половинки ее отлетели в стороны.

– Ах, ясны горы! – хлопнул руками Миликей. – Тащите самую толстую дугу. Я припас.

Алтайцы собрались вокруг саней. У всех шапки сдвинуты на затылки, от черных волос подымается пар. На шубах – следы необычайной работы: у одного разорван ворот, у другого весь бок в снегу…

Привязав Ястреба к суковатому дереву, Тохна обнял заиндевевшую морду, посмотрел в пугливые глаза, окруженные длинными, мохнатыми от инея ресницами. Конь устало уткнул губы в его плечо. Ноги у коня дрожали и, казалось, готовы были подломиться.

Взглянув на него, Миликей Никандрович отложил принесенную дугу и сказал Тохне:

– Прикрой коня кошмой. Сегодня хватит с него.

На смену Ястребу уже вели к саням рыжего жеребчика.

Глава восьмая
1

Глубоки снега на северных склонах гор: мягколапого зверя держат на поверхности, а человека засасывают. Где ползком, на четвереньках, где торопливым ходом, проваливаясь по пояс, а где просто перевертываясь с боку на бок, пробирался бежавший из исправтруддома Анытпас к истокам речек, чтобы перевалить за высокий хребет и выйти к Катуни-реке. Задевал за тонкие пихточки, и снежные комья, рассыпаясь, падали на него. Потрепанное пальтишко промокло и по ночам застывало, превращаясь в броню. От острого мороза онемели руки и на щеках появились черные отметины озноба. С думами о доме Анытпас проламывался сквозь тайгу:

«Дня два проживу с женой – и обратно».

Трудный путь не пугал его. Тело ныло от усталости, но ему казалось, что сердце стало крепче.

Третий день Анытпас шел голодным; к вечеру, услышав выстрелы, отыскал охотничий стан; пил чай в хвойном шалаше, ел жирную медвежатину. Утром охотники снабдили его мясом на дорогу и показали, где можно перейти через хребет.

Но самое трудное оказалось впереди: кончились лесные заросли, и на голом склоне высокой горы Анытпаса встретил дикий, пронизывающий ветер; укрыться было негде, костер развести нельзя. Пришлось всю ночь топтаться на снегу.

А за перевалом опять горы, такие же высокие, голые. На снежной пелене ни звериного, ни птичьего следа. В таких местах не бывают охотники. Как далеко до первого жилья, неизвестно. Удастся ли дойти?

Горам не было конца. Анытпас, опираясь на палку, едва передвигал ноги; на остановках грыз мерзлое мясо, глотал кусочки снега. Мороз крепчал, будто злился на путника, осмелившегося нарушить покой священной горы. Не вернуться ли ему назад? Нет, это уже невозможно – до стана охотников не дойти. А впереди, быть может, и неподалеку, южные склоны, едва запорошенные снегом. Там шаги будут легкими.

Сгущалась темнота пятой ночи, а Анытпас боялся подумать об остановке. При такой усталости даже на ногах не мудрено заснуть.

«А сонному недолго превратиться в ледяной камень», – думал он, и это пугало его.

Он шел наугад, часто спотыкался. На обмороженных щеках его стыли слезы.

«Не сорваться бы… Не попасть бы на оплывину».

Оплывины зимой в горах – самое страшное. Идет человек по крутому склону, и вдруг снег под ним с шумом устремляется вниз, в пропасть; снег окутывает человека, мнет его, играет им, как былинкой, и где-нибудь на дне ущелья хоронит изломанные кости.

Перед рассветом Анытпас увидел белую седловину между двумя острыми сопками.

«Неужели не последнее седло… Тогда я пропаду».

Полз на четвереньках.

Но вот и перевал. Впереди – мягкие волны гор. Далеко внизу – широкая долина. В ней должны быть становья людей.

Анытпас улыбнулся, вскочил на ноги, раскинув руки, словно боясь упасть, и побежал под гору.

«Обогреюсь, отдохну денек – и дальше».

2

В Каракольскую долину Анытпас спустился ночью.

До усадьбы Сапога оставалось несколько сот шагов. Анытпас, почувствовав легкость во всем теле, шагал широко и быстро.

«Жена не ждет, а я прямо к ней». – Теплая улыбка растянула губы, сломала коросты на щеках.

В нескольких шагах от своего жилья он вдруг остановился. Улыбка стекла с лица.

От аила остались одни стропила.

«Где же она?.. Что с ней?.. Сапог знает! Может, она живет у него?»

Анытпас бросился к усадьбе, но, не доходя до закрытых ворот, круто повернул назад и направился к аилу пастуха Канзына.

Разбуженный собачьим лаем, старик вышел из жилья.

– Кто ходит? – резко окликнул и, вглядевшись в лицо Анытпаса, заговорил удивленно, растягивая слова. – А-а, Чичанов вернулся! Заходи, обогрейся.

Перешагнув порог, Анытпас спросил «табыш»,[34]34
  Табыш – новость, слух, известие. Табыш-дьок – новостей нет.


[Закрыть]
и когда старик ответил «табыш-дьок» и, в свою очередь, спросил «табыш», то он тоже сказал, что нет ничего нового. Один считал неприличным сразу сообщать о Яманай, а второй боялся произнести ее имя. Они поели мяса, выпили по нескольку чашек чаю, поговорили о скоте, о городе, о погоде, и после этого Анытпас, соблюдая приличие, как бы невзначай проронил спокойные слова:

– Бабу найти не могу.

– И не найдешь, – соболезнующе молвил старик. – Зря бьешься. Не найдешь ее здесь.

– Как не найду?! Где же она?

Старик помолчал, набил вторую трубку, раскурил, неторопливо затянулся и, сунув чубук в трясущиеся пальцы Анытпаса, спросил:

– Ты думаешь, зря Сапог отдал за нее двадцать лошадей? Пастухам по такой цене баб не покупают.

– Что ты говоришь? На Большого Человека грязь бросаешь!

– Не я один – все так говорят. Это правда.

Старик, не глядя на убитого горем гостя, рассказал обо всем.

– Как он мог? Ведь она ему вроде родной дочери, – прошептал Анытпас посиневшими губами.

– Это нам с тобой, дуракам, говорили, чтобы мы не брыкались. Он бай, ему все можно.

Старик поднял слезящиеся глаза, окруженные красными, воспаленными веками, и заботливо спросил:

– А ты совсем домой пришел?

Анытпас закрыл лицо рукавом.

«Домой… Смеется он, что ли? Дом у меня, как у ветра».

Утром он направился за реку, в урочище «Лесная поляка», где зимовал Тюлюнгур.

«Шатый говорил, что я буду счастлив… Наверно, ошибся кам… А может быть, обманул?»

Шел прямо через густой ельник, заваленный полусгнившим буреломником и заросший буйными кустами смородины и волчьей ягоды. С дуплистого дерева сорвался огромный ржаво-серый филин и, боязливо вращая кошачьей головой с ярко-желтыми кольцами глаз, метался среди деревьев, отыскивая укромное место, где бы можно было затаиться до наступления темноты.

Вспомнился один тихий вечер в лесистом урочище «Козлы идут». Тогда пара старых филинов выгнала на лунную полянку зайца-первогодка. Они прижали его к отвесной скале, из-за которой вырывалась река. Отступать было невозможно. Заяц заверещал, как грудной ребенок, и метнулся в реку на верную смерть, но в это мгновение цепкая лапа подхватила его.

А на следующее лето Анытпас среди дня спугнул другого филина. Это был старый хищник, знавший тысячи уловок на случай неожиданного боя, проворно вертевшийся в воздухе. Вот так же он полетел среди деревьев, прячась от солнечных лучей, но, ослепленный ими, натыкался на разлапистые сучья и острые вершинки молодых пихточек. Справа выехал второй пастух и заставил птицу метнуться в сторону поляны. В это время с вершины старой лиственницы камнем упала на филина седая ворона, долбанула в голову. Она летала вокруг него, громко и ожесточенно каркала. Тогда со всех сторон леса на ее крик устремились такие же озлобленные птицы. Откуда-то из лесных глубин вынырнул ястреб, потом второй, третий. Они окружили филина, преграждая дорогу к лесу. В голубом утреннем воздухе то взлетал высоко-высоко, то падал до самой земли птичий клубок. Голоса бойцов становились грозными. Серый пух медленно опускался, напоминая снегопад. Вскоре филин, последний раз сверкнув на солнце ослепленными глазами, упал на землю, крыльями закрывая грудь. Он лежал на спине, угрожающе щелкал кривым клювом и отмахивался лапами. Когда ноги его судорожно вытянулись и птичий крик стал торжествующим, Анытпас захохотал, подумав, что и вороны, если их много, могут победить хищника.

Теперь, провожая филина взглядом, он ухмыльнулся: «Ночью ты силен… Гроза!.. Ворон бы на тебя».

3

Аил Тюлюнгура – отца Яманай – стоял посреди леса на крошечной полянке и снаружи был до половины засыпан снегом. Хозяин, собираясь на охоту, обувался в новые кисы; хозяйка теребила козьи жилы, готовясь к шитью меховой обуви; у костра детишки грели голые животы. С морозным треском открылась дверь, дым в аиле покачнулся. Голос нежданного гостя прозвучал требовательно:

– Где моя баба? Отдайте мою бабу!

Он был не похож на смирного Анытпаса. Тот никогда не повышал голоса, тем более на людей старше себя, а этот нарушил обычай: вместо приветствия зарычал на хозяев. Тюлюнгур встал, посапывая, запустил левую руку в бороду, а правую сунул за синюю опояску, где висел нож; исподлобья взглянул на лицо парня и отметил, что губы его побелели, а веки подергивались.

– А она у тебя была? Ты за нее калым платил? – спросил с оскорбительной усмешкой.

Анытпас не мог больше вымолвить ни одного слова и утвердительно мотнул головой.

– Платил? Нет, это не ты платил, а Большой Человек. Я соплями калым не беру, а у тебя больше имущества не было.

Анытпасу хотелось крикнуть, что он с малых лет пас хозяйский скот и заработал тех лошадей, которых Сапог отдал за Яманай, но глаза его закрылись, и он, обессилев, прислонился к стропилине. Так он простоял минуту, с горечью думая, что жизнь тащила его через каменные россыпи, через колючие заросли и на каждом шагу он получал ушибы да уколы, тело его превратилось в сплошную рану. Когда-то он надеялся, что женитьба принесет счастье, а вышло наоборот. Кам Шатый тоже говорил о счастье…

Почувствовав прилив сил, Анытпас разомкнул тяжелые веки и, с болью в голосе, крикнул:

– Все вы обманщики! Змеи!

Поняв, что хозяин может сейчас броситься на него, стиснуть в огромных ручищах и подмять под себя, Анытпас прыгнул через высокий порог и побежал в лес. Обида палила грудь. Еще никогда ему не было так больно, как в этот день. Впервые так остро почувствовал одиночество: нет у него ни родных, ни близких.

4

Целый день он бесцельно бродил по лесу, утопая в мягком снегу. В эти тяжелые часы встреча с рысью или волком для него была желаннее встречи с человеком. Он чувствовал, что набросится на первого встречного, закидает скверными словами, осыплет ударами, изувечит, – тогда вся Каракольская долина узнает, что насмешки над Анытпасом Чичановым не остаются безнаказанными. Он много раз вспоминал свою свадьбу, а только теперь понял: это было неслыханное позорище! Каждое слово, произнесенное у свадебных костров, теперь звучало злой издевкой. Он говорил себе, что больше никогда не станет посмешищем в глазах сородичей. Сильнее всего он желал теперь встречи с Сапогом. Хорошо бы один на один, где-нибудь в лесу. Он схватил бы его за волосатый загривок и ткнул мордой в землю.

Полными горстями Анытпас хватал снег и ел с ненасытной жадностью, оторвал пуговицы, обнажая потную грудь; рубашка на нем взмокла, в горле хрипело. Он не заметил, как промелькнул день. В лесу поблек снег, в воздухе повисла серая пыль изморози, а хмурые пихты накрывались темно-голубой шелковой пеленой. Вдруг где-то совсем близко захохотал шаманский бубен, рассыпая звон колокольчиков и железных подвесок, полился гортанный голос кама, напоминавший то глухое уханье филина, то хриплый рев быка. Анытпас остановился, прислушиваясь:

«Шатый орет».

Еле передвигая ноги, пошел на голос. Вскоре перед ним открылась поляна, на которой издавна зимовал Таланкеленг. Подкравшись не замеченным собаками, Анытпас осторожно отломил кору с оболочки аила и заглянул в жилье. Шаман носился вокруг костра, крутился на одном месте, вскидывая руки, наклонялся над кроватью, шептал страшные слова, касаясь перьями филина горячего лица больного, и снова крутился настолько быстро, что казалось – не мертвые перья трепыхались за плечами, а большекрылые филины летали над костром и над постелью.

Знакомый голос, знакомые слова. Шатый орал, что он едет на сказочном аргамаке и через желтую степь, через которую сорока не перелетит, и через красный песок, через который ворон не перелетит, и через бледную пустыню, через которую орел не перелетит. Потом он запел о железной горе, преградившей ему путь. Железная гора уперлась в небо, и на вершине ее кости камов лежат рябыми сопками, конские кости – пегими сопками; там погибли камы, пробиравшиеся к Эрлику. Шатый прыгнул. Он как бы перескочил эту гору и сразу нырнул в подземное царство. На пути его легло море, через которое протянут волос из хвоста богатырского аргамака. Этот мост назывался «Мимо не наступай». Шатый смело пробежал по нему и снова начал крутиться и ухать.

Анытпасу показалось, что Шатый камлает так же, как тогда над ним, и по всему телу его прошла крупная дрожь. Он ждал, что же будет дальше.

Шатый вскрикивал все громче и громче. Он сообщил, что девять черных дочерей Эрлика хотели соблазнить его, семь собак хотели остановить его, но он пробежал мимо черных девок, а собакам дал по куску мяса. Потом он угостил привратников, черпая араку бубном, и проскочил в железный аил Эрлика. Изображая злого бога, кам рявкнул:

– Пернатые сюда не летают, имеющие кости – не ходят. Ты, черный жук, откуда сюда явился? Кто ты такой?

– Я – потомок кама Чочуша, – пропел Шатый, изменив голос, бубном как бы зачерпнул араку и поднес Эрлику. – Выпей, имеющий бобровое одеяло.

Шапка с хвостом филина надвинута на брови, лицо кама занавешено обрезками кожи и крученым гарусом. Но когда он склонился над больным, Анытпас увидел хитрый блеск его прищуренных глаз.

«Сейчас он полетит обратно на сером гусе… Так и есть. Что он сказал? „Надо отправить к Эрлику Борлая – отступника от старых обычаев?“ Меня он так же натравлял, говорил: „Не сделаешь этого – счастья не будет“».

Давно не бритые волосы на голове Анытпаса шевельнулись, по коже прошла ледяная волна. Сделав два прыжка к двери, он ворвался в аил, опрокинул старичков-прислужников, которые сидели у костра, и нагнулся над Шатыем, сжимая кулаки:

– Говоришь, еле упросил Эрлика? Хотел он взять Таланкеленга, но согласился заменить Борлаем?

От неожиданности Шатый покачнулся, закрываясь бубном, на старческих губах белела пена.

Едва укрощая гнев, Анытпас сдержанно спросил:

– Почему я не стал счастливым, как ты обещал? Почему все беды упали на мою голову, как снежные оплывины?

– Ты не выполнил волю грозного Эрлика! – закричал кам.

– Какую? – переспросил Анытпас, голос его снова задрожал. – Не убил человека? Значит, он не нужен Эрлику, а ты врал, обманывал меня.

– Плохо делал, Анытпас. Эрлик возьмет тебя! – гремел Шатый, потрясая бубном.

– Да, на мое счастье, я плохо стрелял. А Таланкеленга, больного глупца, ты, старая собака, учишь стрелять метко.

Один из прислужников кама, подкравшись, стукнул смельчака кулаком по затылку. Анытпас повернулся, схватил самую длинную головешку и со всей силой описал ею полукруг над головой. Аил в его глазах покачнулся. Он не видел, как больной, который до этого прислушивался к разговору, уткнул голову в подушку, а хозяйка прятала детей за себя, как наседка цыплят от коршуна. Он видел только потоки искр от разгоравшейся головешки, искаженное испугом лицо кама, крылья филина и бубен с проткнутой кожей, слышал какие-то громовые раскаты и всполошенный звон колокольчиков, кричал во все горло, до ломоты в ушах, до глухоты, но что кричал – после никогда не мог вспомнить. Но вот головешка переломилась, и к нему потянулись руки прислужников кама. Он сбил их одним ударом и через открытую дверь рванулся в темноту. Лишь в незнакомой лесной трущобе пришел в себя: сидел на толстой колодине и черпал снег горячей ладонью. Где-то шумно вздыхали горы, кричали совы. Мучительная дрожь овладела им. Он боялся даже вспомнить о том, как проткнул шаманский бубен. Боги разгневаны. Теперь Эрлик непременно возьмет его, Анытпаса Чичанова, к себе и сделает лошадью. А может быть, злой бог отдаст его своим бесстыжим дочерям; девять их, все черные и одна другой наглее, – в одну ночь замучат. Не эти ли черные страшилища завели его в непроходимую чащу и до поры до времени скрываются где-то под пихтами?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю