Текст книги "Ведьмы графства Эссекс"
Автор книги: А. Блэйкмор
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)
1644
И все же есть мнение, что в мире живут некоторые, и из этих некоторых небольшая часть – в Англии, которые ведают больше, чем говорят, и, либо через Видения, либо через Голос, они имеют представление о грядущих событиях, да, даже от благословенных Ангелов.
Уильям Лилли. Звездный вестник. 1647
13. Бродяжничество
Представьте скрюченную старуху, одетую в лохмотья, которая в одиночестве пробирается по глубокому снегу. Теперь оборвите подол ее платья, и пусть он намокнет от снега, покройте лысеющую голову тонкой вязаной шалью. От нее разит – вы можете чувствовать этот запах на расстоянии вытянутой руки – жиром, куриным дерьмом, плесенью и смущением. Волосы, что еще остались, не прибраны и сбились в грязные колтуны. Покройте прозрачную синеву ее глаз пеленой бельма. Теперь пусть она еле тащится, сгорбившись, опираясь на трость. Медленно. Нет, еще медленнее. Она бредет, а вокруг – тишина, быть может, только пара ворон перекликается в прозрачном подлеске. Старуха совершенно одна в этой глубокой, не обещающей ничего хорошего белизне. Теперь добавьте совершенно пустой желудок. А теперь решайте. Вы предложите ей помощь? Вы вообще захотите прикоснуться к ней?
Старая матушка Кларк известна, в частности, своими цыплятами. Она поет им старые матросские песни. Вот и в начале этой зимы она поместила цыплят в доме, и ей доставляло удовольствие наблюдать, как они робко клюют крошки вокруг непривычно большого корпуса кровати или вокруг котла, такие жирные, с глазами, как у рептилий. Она не обращала внимания ни на белые полоски экскрементов на ножках стола, ни на вонь от их линьки. Когда цыплята начали умирать, она не могла заставить себя их есть, так что выносила их, таких легких у нее на руках, на мусорную кучу, где их с благодарностью принимали лисы. Никто не приходил к старой матушке Кларк неделю или даже больше. Ни какая-нибудь ясноглазая забеременевшая мисс из города, ни какая-нибудь рассеянная старая мадам, появившаяся просить покровительства у святого Петра или Павла с помощью сита и ножниц, чтобы нашлось пропавшее памятное кольцо или зарытый браслет. Ни Бельдэм Уэст, ни Маргарет Мун, ни вдова Лич. Ни я. Она предполагает, что дороги из города замело. Или что про нее забыли. Или что она, возможно, уже умерла, и эти нетронутые поля девственно чистой белизны и тишины – это уголок Чистилища.
Я не представляю, чем она могла заниматься в своей лачужке, одинокая и голодная, в те пронзительно ледяные недели посреди зимы.
Но сейчас она держит путь через Уормвудский холм. Возможно, ей грезится, что она единственная осталась в живых во всей этой жалкой местности. Что она проспала звуки труб, под которые ангелы вытаскивали всех, еще сонных, из кроватей и забирали на небеса, а ее случайно проглядели. Возможно, она мечтает, что когда доберется до фермы Миллеров, там никого не окажется, а когда она войдет, то обнаружит на кухонном столе дымящуюся свиную отбивную.
Возьмите старуху. Отрежьте ей ногу, и пусть ее желудок будет пуст. Оставьте ее на милость соседей. Поместите перед ее внутренним взором свиную отбивную под яблочным соусом, большую и сочную, и кружку приличного пива. Почувствуйте, как ее рот наполняется слюной от предвкушения.
Обогнув вершину холма, матушка Кларк видит тонкую струйку дыма из дымохода Миллеров. Джеймс Хокетт, их работник, колет дрова на дворе, когда она добирается до входа.
Заслонив глаза от невыносимо яркого утреннего солнца, Хокетт выпрямляет спину, чтобы посмотреть, как скрюченная фигура пробирается по снегу к усадьбе хозяина. Он видит, как старуха осторожно спускается по холму, открывает калитку и ковыляет по садовой дорожке, которую он утром как раз очистил от снега. Прежде чем матушка Кларк доходит до двери, Лиа Миллер – его хозяйка, статная женщина двадцати пяти лет, с дремлющим ребенком на руках и еще одним на подходе, судя по большому животу, – открывает ее. Госпожа Миллер настороженно смотрит на матушку Кларк. То же самое делает ребенок на материнских руках, сунув в рот большой палец. Прелестное дитя со светлыми кудряшками – именно таких представляют, когда рассказывают сказки про колонии, о том, как краснокожие похищают маленькую девочку ночью из ее кроватки и уносят прочь, чтобы отдать своему вождю на съедение.
– Привет вам, госпожа Миллер.
Матушка Кларк поднимает скрюченную руку, чтобы заслонить от солнца глаз, который еще видит.
Дверь лишь слегка приоткрыта, и в основном отделяет хозяйку от посетительницы.
– Доброго утра, матушка, – говорит госпожа Миллер без особого воодушевления.
– Она уже такая большая, не правда ли? – решается продолжить разговор матушка Кларк, показывая на Прелестное Дитя, которое с материнских рук смотрит широко распахнутыми глазами на столь древнего гостя, ничем не отличающегося от вызывающего жалость привидения из сказок на ночь.
Лиа Миллер позволяет себе благосклонную улыбку.
– Да. Весной будет четыре. С Божьей помощью.
С Божьей помощью, потому что с Прелестными Детьми то и дело случаются всякие ужасные вещи.
– Да благословит вас Господь и сохранит вас обеих.
Тишина. Матушка Кларк стучит ногой об ногу, будто стряхивая камень. Хокетт видит, как ее пошатывает.
– Могу я попросить… – она опускает голову, скорее от усталости, чем в мольбе, – видите ли, я пришла попросить, если я могу побеспокоить вас такой просьбой, немного хлеба и, возможно, капельку масла.
Госпожа Миллер поджимает губы. Она оглядывается через плечо.
– Не знаю, есть ли у нас что в запасе, Бесс. Дети, – еле слышно добавляет она, надеясь, что это послужит достаточным объяснением ее скупости. И, возможно, это на самом деле так.
По всему Эссексу запасы в магазинах подходят к концу. Никто не знает, когда в следующий раз появится сахар или хороший хлеб. Клубника столь же драгоценна, как гранатовые серьги.
Матушка Кларк дрожит и принюхивается. Она с трудом удерживает вертикальное положение – это видно невооруженным глазом.
– Хоть что-нибудь – самую малость, что будет в ваших силах дать мне, почтенная госпожа Миллер. У меня не осталось ни крошки, и я не смогу добраться до города. Господь благословит вас. Господь благословит вас, – повторяет она, и снова – в третий раз, уже едва слышно.
Лиа Миллер покусывает губы и кидает еще один виноватый взгляд назад. Затем медленно качает головой:
– Мне жаль, Бесс. Я не могу.
И вот она, нужда. Жизнь медленно сжимается вокруг вас, как хитроумные стены гробницы. Сначала у вас есть что-то, но потом это что-то разваливается на куски, и вот уже нужда начинает опустошать и тело, и разум. Нет никаких мыслей, только голод. Дыра, у которой края все больше растрепываются, и она начинает разрастаться. Элизабет хрипит:
– Тогда… тогда можно хотя бы погреться у огня, хоть немножечко? Я не хочу доставить тебе сложностей, Лиа… Я была бы очень благодарна.
– Подожди здесь, – Лиа вздыхает и закрывает дверь.
Возлюби ближнего своего, повелевает Господь. Но также ворожеи не оставляй в живых. Старая матушка Кларк – ворожея, ведьма? Она гадалка, а различить ведьму и гадалку в лучшем случае трудно. Перед мысленным взором Лии Миллер, несомненно, мечется в припадке бедный Томас Бриггс, упокой Господи его душу. Ведьма? Так говорят некоторые. Ее мать точно была ведьмой.
И она сама выглядит так же дурно, как ведьма. Она еле стоит, но за ее потускневшими глазами угадывается некое присутствие, некое знание. И запах от нее исходит своеобразный, будто она, подобно Лазарю, подняла саму себя, наполовину сгнившую, из могилы. По сути, это кажется неразумным, что человек, настолько старый и бедный, все еще продолжает жить. Какой еще может быть повод держаться за столь жалкое бренное существование, кроме обещания вечных мук после смерти?
К двери возвращается уже не Лиа Миллер, а ее муж, Ричард. Его щеки дрожат от негодования, когда он выходит на крыльцо.
– Матушка Кларк, – заявляет он дрожащей женщине, – у нас нет пищи в запасе ни для вас, ни для кого другого, и я не позволю, чтобы моей жене докучали, когда она в таком деликатном положении, – он упирает кулаки в боки, впечатленный своим выступлением. – Я прошу вас уйти, или я информирую констебля о ваших бродяжнических поползновениях.
Как и для многих женщин в ее возрасте, лучшее бодрящее средство для матушки Кларк – возмущение. Она покрепче берется за палку. Высовывает обрубок ноги из-под юбок для наглядности и медленно, будто дитю малому, объясняет свое положение:
– Вы хотите уморить меня голодом, хозяин? У меня нет еды, и нет никакой надежды добраться еще куда-то. Проявите немного доброты к хромой старухе.
– Для этого, – отвечает Ричард Миллер, – в церкви существует полка с едой, госпожа. Возможно, вам было бы это известно, если бы вы ходили на службу.
Все сходятся в том, что было сказано после этого.
– Разрази тебя чума, Ричард Миллер, – это первое, что сказала матушка Кларк. – Чума и геморрой.
Она наклонила голову, став похожей на взъерошенную птицу, и сверлит его единственным зрячим глазом.
– Я ни о чем не просила тебя, я разговаривала с твоей третьей женой, – продолжает она. – И она действительно хорошенькая – но не чувствуешь ли ты себя в некотором роде рогоносцем, сэр? В конце концов, ты женился на ней слишком быстро после того, как она овдовела, так что вряд ли этот комок под шнуровкой ее платья – твоя работа.
Джеймс Хокетт стоит у дровницы с колуном и давится от смеха. Лиа, придерживая рукой большой живот, проталкивается из-за спины мужа, ее веснушчатые щеки ярко пылают алым.
– Ах ты, грязная кобыла! – ругается она.
Сейчас в ней немного проглядывает прежняя Лиа Миллер – вернее, Лиа Райт, с ее легендарным несгибаемым духом и струящимися золотыми волосами, которая, говорят, обменивала у речников поцелуи на сладкий ром.
– Ой, остыньте, госпожа Миллер, – сплевывает матушка Кларк. – Я не держу на вас обиды. В конце концов, у нас у всех есть рты, которые нужно кормить. Эх, если бы я знала, сколько стоит порция, я бы догадалась надеть выходное платье.
Она задирает подол своего порванного платья и пытается изобразить сцену соблазнения, своими движениями она напоминает куклу, которую кто-то дергает за веревочки. С усмешкой она хватается за свою увядшую левую грудь. Хокетт и Миллеры наблюдают за этой скорее устрашающей джигой со все нарастающим отвращением. В том, как выгибается ее тело, пародирующее привлекательность, действительно есть что-то дьявольское, что-то сверхъестественное, как если бы коза со стройными девичьими лодыжками танцевала на полях гримуара. Расстроенная Лиа всхлипывает и отступает обратно в дом. Йомен Миллер остается на пороге и медленно качает головой.
– Вижу, ты хотела, – говорит он, – попасть ко мне в дом, погреться у огня, и какая мерзость ожидала бы нас потом? Прихватила бы локон моей жены, чтобы сделать восковую куклу? Оставила бы одного из своих бесов за плинтусом, чтобы ночью он кусал нас и пировал нашей кровью? Я не так уж несведущ относительно ведьминских проделок. Видит Господь, – он вздыхает, положив мясистую ладонь на сердце, – хотел бы я быть таким. Но ни один человек в эти темные времена не может похвастаться такой невинностью.
– Моим бесам, – смеется матушка Кларк, – моим бесам двери не препятствие. Они идут туда, куда я им прикажу. Через любую щель, будь она узкой, как у монахини, или широкой, как у вашей жены.
Миллер хватает ртом морозный воздух. Хокетт пытается сообразить, должен ли он помочь или, наоборот, помешать своему хозяину избавиться от наглой непрошеной гостьи – и как это лучше сделать, – но Миллер хватает трость и устремляется к попятившейся матушке Кларк. Он заносит трость над головой. Старуха с кошачьим визгом оступается и падает навзничь в снег.
Вот что рассказал господин Хокетт моей матери, когда появился, запыхавшийся, на нашем пороге и попросил нас как можно быстрее пойти к Миллерам, потому что там произошел несчастный случай. Путешествие занимает целый час, потом мы наполовину несем, наполовину волочим матушку Кларк и ее деревянную ногу, а безлунная ночь наступает нам на пятки. Миллеры оставили матушку Кларк лежать в снегу, как животное. Затем мы начинаем разборки, на чью кровать уложить ее, и, конечно, получается, что на мою. Я выражаю свое неудовольствие по поводу такого расклада, указывая, что от старухи воняет хуже, чем от пары хорьков, но матушка просто говорит, что вши – вот о чем я должна беспокоиться, и просит развести огонь, чтобы согреть матушку Кларк.
Мы снимаем с больной грязную промокшую одежду, и я выношу ее во двор, чтобы сжечь. Уксусный Том важно расхаживает между спальней и гостиной, наблюдая за этими хлопотами, как будто это ему доставили ужасное неудобство. Очень похоже на мужчину, только милого.
Вскоре огонь разгорается. Мать берет влажные, грязные руки Лиз Кларк в свои и начинает растирать их, сперва левую, затем правую. Она пытается влить ложку водянистой похлебки в ее вялый, безвольный рот. А я, стоя в дверях, наблюдаю за всем этим и удивляюсь своей матери, как ласково она заботится о нашей соседке, ведь эта старуха все равно что пылинка, практически пустое место, почти что изгой. Может показаться абсурдным, но я вспоминаю Марию Магдалину, как она вытирала ноги Господу нашему Иисусу Христу своими чудесными волосами. И в какой-то миг мне все становится совершенно ясно. Все это имеет смысл. Я имею в виду, Бог имеет смысл. Не столько как самодовольная скотина, каким его представляет пастор Лонг, но как то, что называют Духом; тепло, втираемое в окоченевшие руки больного, осушение слез, милостыня и все такое. Прерывистое дыхание матушки Кларк выравнивается и становится уверенным. Румянец скоро оживляет ее морщинистые щеки. Критическая точка пройдена, она вернулась с перекрестка дорог и теперь просто спит, тепло и беспокойно.
Мать откидывается на спинку своего кресла возле кровати, потирая усталые глаза. Я присоединяюсь к ней, плюхаясь на табурет рядом. Надо что-то сказать, а я никак не соображу, как это сделать, чтобы это прозвучало разумно и деликатно.
– Они думают, что она ведьма, – говорю я в конце концов. – И что ты – ведьма и, полагаю, что и я тоже ведьма. Хопкинс и другой достопочтенный народ.
Мать устало улыбается и снимает чепец со своих седеющих волос.
– Ведьма, – бормочет она. – Ты придаешь слишком много значения сплетням, Кролик. Ведьма – это просто такое ругательное слово, которым они называют любого, по чьей воле что-то происходит, кто движет историю вперед. Эти люди, вроде Хопкинса, или такие, как этот недоумок Ричард Миллер, которые каждый день молятся, чтобы Господь поразил его конкурентов или чтобы хорошенькая молодуха посмотрела в его сторону. И если так и происходит, они считают это чудом, изумляются и считают доказательством своей принадлежности к праведникам. Сдается мне, все, что делают предполагаемые ведьмы – это просто оказывают всем любезность и озвучивают эти молитвы вслух и на людях.
– Ведьмы произносят молитвы, но отвечает на них – Дьявол.
– Ну, если Дьявол действительно так внимателен к бедным старым негодникам вроде Бесс Кларк, возможно, тогда ему и в самом деле стоит поклоняться.
Я знаю, что должна достучаться до нее. Но она вспыльчива и непредсказуема. Если я расскажу ей о происшествии с Хопкинсом, что она вытворит? Для нас все может стать еще хуже. Потому что это мы. Нас связывают имя, и судьба, и кровь – больше ничего не надо.
Я хватаю ее за запястье. Я напоминаю ей, что это преступление. Которое карается повешением. Порча. Одно мертвое тело уже есть, и будет не так трудно найти еще.
– Спокойно, Бекки, – она начинает раздражаться. – Сейчас все уже не так, как раньше, во времена королевы Елизаветы. Уже нельзя связать человеку пальцы рук и ног и искупать в городском пруду. Нельзя подвесить его кучей способов – за лодыжки или как-то еще. Если они начнут нападать на каждого несчастного бедняка, который когда-либо задел пуританина, половина Эссекса к лету будет раскачиваться на ветру. Поверь. Я уже проходила все это раньше, – она кивает сама себе один раз, второй. Растирает онемевшие пальцы ног. – Нет. Присяжным нужны доказательства. Доказательства или признание. Но в нашем случае у них не будет ни первого, ни второго. Правда, Бекки? – она смотрит на меня.
Я молчу.
– Правда, Бекки? – спрашивает она снова и хмурится.
Внезапно от досады у меня из глаз сплошным потоком начинают литься слезы, и я опускаю голову пониже, чтобы она не увидела, и отвечаю, что просто не понимаю, почему именно нас в народе называют ведьмами. Уткнувшись лицом в свои юбки, я словно окунаюсь в темноту и густые запахи сегодняшнего непростого пути по снегам, и чувствую себя уютно и защищенно, словно зверь в своей норе. Слезы жгут мои щеки. А затем я чувствую нерешительное прикосновение между лопаток. Мать неуверенно поглаживает меня.
– Эй, а ты бы предпочла, чтобы мы были какими? – В ее голосе мягкий упрек. – Предпочла бы, чтобы я была из тех матерей, что выдали бы тебя замуж за йомена Миллера, едва ты научилась бы сама подтирать задницу?
– Нет, – кротко соглашаюсь я, – но господин Идс…
Я произношу его имя и чувствую себя недостойной его, и меня снова душат слезы.
– Ну вот. Прекращай нытье, – вздыхает матушка, неловко обнимая меня. – Бедная девочка. Ты просто немного озабочена. Или что там бывает с девицами, которым не терпится раздвинуть ноги.
Я слабо улыбаюсь в ответ, злюсь на себя, а потом говорю:
– Я не хочу умирать, матушка.
И как только я произношу это вслух, я понимаю, что это и есть то, чего я боюсь, – умереть. И начинаю рыдать. Мать закатывает усталые глаза.
– А что делать, – раздраженно говорит она, – все рано или поздно умирают. Придет и твое время – но это будет далеко отсюда и через многие годы. Верь мне, детка, я знаю, о чем говорю.
И тогда я думаю о своей матери и о ее особенностях. Своей безрассудной тягой к выживанию она похожа на животное, дикое и непознаваемое. Ее гордость, которой у нее так много и которую она хочет передать мне, как иные матери передают своим дочерям тонкое белье или жемчужные серьги. Она хочет передать мне гордость, но я не собираюсь ее брать – уже насмотрелась, как отчаянно матери приходилось бороться, чтобы сохранить ее. Но мастерство выживания – это более многообещающее наследство. И если мы собираемся выжить, мы сможем это сделать только вместе.
Так что я задерживаю дыхание и выдаю:
– Я сказала господину Идсу, что видела Дьявола.
Я чувствую, как напряглись обнимающие меня руки. Некоторое время она молчит, и я слышу только протяжное хриплое дыхание Бесси Кларк. Один вдох, другой.
– Где?
– В воде. В комнате Джудит Мун, в умывальнике.
– Дьявол в воде… – бормочет мать, прижавшись подбородком к моей макушке. – Дьявол в воде означает зло глубоко в сердце.
Я снова начинаю всхлипывать, но матушка ободряюще сжимает мое плечо.
– Спокойствие, Кролик. Не в твоем сердце, дитя. Дьявол правит миром с согласия Господа, пусть так, но только сам по себе его образ не обладает особой силой. Никто не знает, что значит «король» в наши дни. Что уж говорить о Дьяволе. Странные времена. Многое из того, что, казалось, будет существовать всегда, ныне плавится в пламени человеческих сердец. Да, – вздыхает она, – и в пламени женских сердец в том числе. Твоя жизнь будет совсем не похожа на мою. Она не будет похожа ни на какую из известных нам. Я знаю это наверняка. Ты выживешь и увидишь, что я была права. Когти и зубы, Бекки. Это все, что нам нужно.
Еще довольно долго мы сидим в обнимку у кровати, прислушиваясь к треску огня. Я думаю, она ошибается, – но за это я ее и люблю.
14. Ордер, показания
На следующее утро Стерн поручает слуге седлать лучшую лошадь – прекрасную гнедую кобылу по кличке Кассандра – и отправляется верхом в Брэдфилд-холл.
Я никогда не видела Брэдфилд-холла, но слышала, что баронет держит белых павлинов, а в доме не меньше шести дымоходов.
Сыплется мелкий снежок с дождем, снег тает на лету, и к моменту прибытия Стерн уже промок до костей. Кассандра скачет по широкой дубовой аллее к обширным конюшням баронета. Лошадь расседлывают, а всадника лакей в ливрее ведет в кабинет сэра Харботтла Гримстона, 2-го баронета, лорда-наместника Эссекса. Стерну говорят ждать. Его сапоги влажно скрипят по полированному мрамору. Он садится, потом снова встает, затем снимает шляпу. Пусть он второй из богатейших людей в Мэннингтри, но в глазах такой высокой особы, как баронет, с его шестью дымоходами и бесчисленными павлинами, он остается простой деревенщиной.
В ожидании, когда его примут, он рассматривает пыльный гобелен, висящий на двери: по серебристой траве пробирается лиса, преследуемая егерями в старинных рейтузах и дублетах, а в синее бархатное небо взметнулась стая обеспокоенных уток с золотистыми крыльями. Мне нравится представлять, что как раз в тот момент, когда дверь распахивается и его приглашают внутрь, господин Стерн обнаруживает, что ему отчаянно хочется отлить, и всю аудиенцию он сидит в кресле, обитом дамасским шелком, перед внушительным столом из красного дерева, и нервно раскачивается туда-сюда. Но никто не расскажет об этом, ввиду отсутствия свидетелей. Стерн покидает кабинет с ордером на арест Элизабет Кларк, приказом обыскать всю собственность попрошайки и инструкциями добиться, по возможности, признания в том, что она наслала порчу (в присутствии не менее двух уважаемых свидетелей, как предписывает Второзаконие).
Я провожу этот день на коленях, соскребая засохшее куриное дерьмо с поверхностей в домике матушки Кларк, – готовлю его к ее возвращению.
Я одна. Здесь есть вещи, к которым не хочется прикасаться: например, сморщенный, воняющий кислятиной предмет, похожий на сливу, утыканную гвоздями, – у нее под подушкой, или жирные флакончики с мутной жидкостью.
К середине дня мокрый снег прекратился, и вместо низких серых туч появилось солнце в дымке. По дороге домой господин Стерн должен был проехать по верхнему краю деревенского пастбища, откуда открывается вид на мокрые тростниковые крыши Мэннингтри, за которыми так красиво сверкают отмели. Вдалеке видны бесчисленные огни верфей в Феликстоу и сгрудившиеся вокруг задымленной гавани мачты кораблей.
Тающий снег капает с водостоков и отливов по всей Саут-стрит. Кажется, весна энергично сметает зиму прочь, земля наливается соками.
Позвольте предположить. Стерн доволен собой, доволен результатом прошедшей аудиенции с баронетом. Он знает, что впереди напряженная неделя, предстоит много работы. Найти свидетелей, собрать и оформить показания.
Когда Кассандра скачет мимо «Красного льва», Стерн великодушно улыбается собравшемуся под навесом простому люду – народ курит трубки и пьет пиво, – слуге мясника, соскребающему красноватую жижу с крыльца хозяйской лавки, нежно-юной Пруденс Харт, спешащей вниз по холму с корзиной печений и ребеночком в животе. Их невинность умиляет его. Они не слышат, как бесы скребутся за штукатуркой, не видят проклятий, вспоровших эфир над их головами. Но господин Стерн из Мэннингтри слышит и видит.
Джон и Мэтью, Иоанн и Матфей. Полагаю, они мнят себя апостолами – в доспехах Бога, с высоко поднятыми огненными мечами.
По улицам курсирует небольшая компания мужчин, они чувствуют свое предназначение – предназначение, известное всему городу. Они – инквизиторы. Впереди – Хопкинс, высокий и библейски-черный, его шпоры клацают по мокрым булыжникам. За ним – дородный господин Стерн, в подбитом тонким мехом плаще для верховой езды и улыбкой на тысячу фунтов. В нескольких шагах позади них идет мой милый Джон Идс, шляпа низко надвинута на глаза, под мышкой потрепанная кожаная папка с бумагами. Они знают несколько домов, которые им стоит навестить. Определенных лиц они вызывают через мальчишку Райтов, который за блестящий пенни готов хоть пешком до горы Синай и обратно. А еще, прослышав о праведном начинании этих джентльменов, некоторые добровольцы сами приходят на допрос – скромные и благочестивые или наглые и злопамятные – Хопкинсу это без разницы. Все сходятся в одном – довольно давно происходит что-то неладное. Все судачат, что несчастья, преследующие город, слишком суровы. Дети рождаются чахлыми, пироги не поднимаются, кошки орут в переулках ночь напролет, и масло не взбивается. Мир замерз и гниет изнутри.
Они начинают называть Хопкинса «Разоблачитель ведьм». Оборванная детвора на спор бегает за ним или степенно шлепает по грязи, подражая его решительной манере, распевая про старую Матушку-Гусыню верхом на ее прекрасном гусе. Некоторые говорят, что у него всегда с собой книга, в которой записаны имена всех слуг Сатаны, со всего мира, и что такая книга должна быть очень большой или же почерк мелкий и убористый. Это, конечно, неправда. Все наши имена он держит в голове, ему не требуются банальные заметки.
Говорят, господин Идс – настоящий профессионал: он все методично записывает. В Торне, или за скудным кухонным столом, или даже на верстаке у плотника он раскладывает папку, зажигает огарок свечи, чинит перо и удобно располагает чернильницу и горшочек с порошком. Интересно, приглушает ли этот ритуал его тревогу?
Интересно, он что-нибудь чувствует? Твердой рукой он датирует и озаглавливает лист – отдельный для каждого визита: 1 марта. 1644, 2 марта. 1644, 3 марта. 1644. Свидетельство _________. В то время как методы Хопкинса явно непоследовательны и последовательно мистифицируемы. Конечно, порой ему вовсе не требуется использовать никакой метод; некоторые и так знают, что они должны сказать, какие имена упомянуть и какие убедительные детали предоставить. Других же нужно уговаривать, умасливать, как детишек перед обеденной молитвой, – чтобы они открыли свой рот и черную ленту аккуратно размотали с их языков. Столько всего им можно поведать о том, что именно с ними произошло.
Некоторым требуются гарантии, что их защитят от дальнейшего урона. Другие, напротив, желают его, потому что лучше быть замеченными, пусть самим Дьяволом, чем оставаться в тени. Я слышала, двое рыдали. Могу догадываться, кто из них бушевал, буйствовал и стучал кулаком по столу, так что господин Идс подпрыгивал на стуле и на его совершенной стенографии появлялось чернильное пятно. Могу представить, как смущались некоторые, когда приходилось говорить весьма странные вещи. Кто-то, полагаю, сочинял слово за словом, прямо по ходу дела. Я думаю о девицах. Девицах, таких, как я. Девицах, возможно, знакомых со мной. Девицах с их болезненной бледностью и изящными кружевными воротничками. Как бы я повела себя, столкнувшись с заботливым вниманием трех мужчин, двое из которых молоды и не женаты? Краснела бы и хихикала или не могла бы связать двух слов от смущения? Нам никогда не хочется говорить, что произошло с нашим телом, описывать ту штуку, которая сидела у нас на груди, или другую, которая гладила нас по животу. Представляю, как тяжело было добиться ответов от девушек. Представляю, что девушки не хотели, чтобы мужчины вообще обращали свое внимание на то, что у них есть тела. А другие хотели этого слишком сильно, изнывая под туго затянутыми корсетами, с искусственным (втирание цыплячьей крови) румянцем на щеках. Кто бы мог подумать, глядя на нас, так похожих друг на друга внешне, что под этими накрахмаленными, идеальной белизны чепцами скрываются настолько разные девушки с настолько разными мыслями.
Пастор Лонг – в числе первых добровольцев. Я представляю: вот дрожащий пастор сидит на ларе в своем доме приходского священника, под вышивкой – жена предшественника вышивала, несмотря на слезящиеся глаза. Он рассказывает, как немногим более года назад возвращался из Колчестера верхом. В левом нагрудном кармане у него лежал экземпляр новых «Метаморфоз» в переводе Сандиса (эта деталь смущает его, потому что на обложке изображены две полуобнаженные богини, но Хопкинс заверяет нервничающего молодого пастора, что он и сам почитатель этого языческого поэта, хотя и не имеет обыкновения упоминать об этом).
Пастор рассказывает, что на повороте, где возвышается старый дуб, на другой стороне дороги он увидел собаку. Большую собаку, похожую на дирхаунда, с черной шерстью. Собака бежала навстречу, совершенно не обращая внимания на пастора и его лошадь.
– Как если бы у нее были неотложные дела в Колчестере, – нервно хихикает Лонг, облизывая губы.
Он рассказывает, что тогда его охватило какое-то необычное чувство. Кожу на затылке начало покалывать. Видя, что никто не едет следом за гончей, пастор натянул поводья и собрался окликнуть ее, как обнаружил, что эта огромная собака остановилась на повороте и смотрит на него через мохнатое плечо. И еще он увидел, что ее глаза совершенно не похожи на собачьи и вообще на глаза какого-либо животного. Он говорит, что ему показалось, что эти глаза одновременно полыхают огнем и источают черноту, а длинная морда похожа на старую тряпку. Его лошадь – спокойная и мирная кобыла – рванула с места. Пастора выбросило из седла примерно в полумиле от того злополучного поворота.
Должно быть, на некоторое время он потерял сознание, и он уверен, что эта адская гончая прибежала бы и выпустила бы ему кишки, если бы сила Господа не превосходила дьявольскую. Но его лошадь все же занемогла и издохла, не прошло и месяца.
Роберт Тейлор, что торгует продуктами. Он рассказывает им свою историю в комнате над лавкой на Маркет-стрит, где приятная луковая кислинка маскирует запах нечистот, стекающих снаружи вдоль дороги по глубоким колеям. Тэйлор – крепкий мужчина, с загрубевшей от непогоды кожей, и воображение рисует, что он ведет рассказ с некоторой долей скептицизма, приподняв одну густую бровь. Его рассказ касается Лиз Годвин – новое имя, но не такое уж неожиданное. Тейлор рассказывает, что пару недель назад к нему в магазин зашла Годвин и спросила, может ли он дать ей в долг полфунта сливочного масла. Тейлор отказал ей, заявив, что не имеет привычки что-либо давать в долг беднякам Мэннингтри.
– Тогда она ушла, – говорит он, покусывая губу, – бурча и бормоча что-то непонятное.
Но вскоре она вернулась с деньгами, и он отрезал ей масло и больше об этом не думал. Тем же вечером, когда он преклонил колени у кровати, чтобы помолиться, его встревожил какой-то шум из лавки внизу.
– Странный грохот… – он хмурится и для убедительности хлопает мозолистой ладонью по столу; чернильница господина Идса жалобно дребезжит. – Стены тряслись.
Он взял фонарь и пошел, как был, в ночной рубашке, на шум – оказалось, он исходит из конюшни – и обнаружил свою старую ослицу в исключительно возбужденном состоянии. Она осатанело билась и бросалась на стены своего загона, снова и снова, с такой силой, что шкура окрасилась кровью. Ее невозможно было успокоить, Тейлор не понимал, что могло ее напугать. Тогда он позвал кузнеца, а потом второго, и оба они сказали, что ничего нельзя поделать, остается только стреножить ее и надеяться, что буйство пройдет. Так они и сделали. Но всю ночь она выла и закатывала отчаянные глаза, как будто ее атаковал невидимый рой или будто раскаленные искры прожигали насквозь ее седеющую шкуру. Тейлор говорит, что никогда не видел ничего подобного, по крайней мере у ослов.




























