Текст книги "Ведьмы графства Эссекс"
Автор книги: А. Блэйкмор
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
За убийство посредством наведения порчи на мула, принадлежавшего Роберту Тейлору из Мэннингтри, стоимостью 1 фунт, и наведение порчи на достопочтенную Харт из Мэннингтри, что послужило причиной выкидыша сына, Элизабет Годвин приговаривается к смерти через повешение.
За убийство посредством наведения порчи Элизабет Кирк из Мэннингтри, Энн Лич и Маргарет Мун приговариваются к смерти через повешение.
И тут появляется Бельдэм Уэст, та, что в одиночку потопила целый корабль и всех людей на борту только потому, что ей так захотелось. Она так пожелала. Это ее развлекло. Она оглядывает зал суда, вглядываясь в каждого, кто готов ее освистать, с видом, говорящим «что ж, это тоже развлекает меня».
В ее злобе есть достоинство. Она стоит у стойки, впитывая стенания толпы, счастливая, как сама Лилит, с прямой спиной, а время раскручивается вокруг нее вместе со взмокшими локонами дворянок, нервно взирающих с балконов вниз на эту тварь, худшую из всех, на эту Гекату. Она не отвечает ни на один заданный вопрос, что возбуждает толпу. Но она не слышит их криков. Вместо этого она слышит шум волн, бьющихся о волнорезы в бухте. Она думает о дочери. Эти волны унесут ее дочь далеко отсюда.
За крушение посредством наведения порчи судна «Оливер», перевозившего груз стоимостью 35 фунтов, и потопление всех душ на его борту Бельдэм Энн Уэст приговаривается к смерти через повешение.
* * *
Когда господин Идс занимает свидетельское место, я вижу, что поначалу он не отрывает взгляда от своих рук, боясь увидеть меня.
Затем он поднимает взгляд, но не видит меня – у двери сзади, за моргающими секретарями. Я почти забыла, как он выглядит. Мне не нравится его короткая стрижка. Она делает его старше, жестче и больше похожим на других мужчин. Мне думается, это хорошо, что его вид не вызывает во мне прилива чувств. Он не был предназначен для меня. Не был.
Он говорит сухо. Из-за шума толпы я не слышу и половины из того, что он говорит, но из того, что слышу, удается сложить довольно уродливую картину о себе: близость, Дьявол, развлекала, семь лет, некий Томас Харт из Лоуфорда, чья жена была беременна. Она решила, что Дьявол может действовать так же, как Бог. Он обвиняет меня в богохульстве.
Медленный кивок, отворот манжеты, вдумчивое размышление над вопросом баронета.
– Он лежал с ней, как мужчина, – говорит он.
«Да, господин Идс, – думаю я, – это были вы». Я вижу только его рот, который двигается и клевещет на меня, и думаю, как странно, что этот самый рот касался моей кожи и так ласково произносил мое имя. Я вижу, что он говорит искренне. Он просто поменялся местами с Дьяволом в своем воображении. Так ему легче. Ему легче поверить в собственную выдумку. Мужчины и женщины, у каждого из нас есть только одно тело. И очень часто мы хотим забыть, где оно было, и что делало, и кого любило. Как хочу я.
* * *
Показания Джона Идса, клерка, взятые под присягой в присутствии упомянутых судей, 1645
Этот свидетель утверждает, что Ребекка Уэст призналась ему, что около семи лет назад она начала иметь близость с Дьяволом по наущению своей матери Энн Уэст; Дьявол являлся к ней несколько раз в различных обличьях: однажды в обличье складного юноши, который возжелал ее и хотел иметь с ней того же рода близость, что и другие, являвшиеся ей прежде, и он обещал, что если она согласится, то он сделает для упомянутой Ребекки все, что она пожелает, и отомстит ее врагам, но далее потребовал, чтобы она отреклась от Бога и повиновалась ему.
28. Казнь
За ночь небо затянуло низкими тучами, но знойная жара не спадает. Теснота и липкий пот удручают толпу, которая медленно движется по улицам от суда к эшафоту.
Ликующие крики и барабаны. Женщины торгуют горячими булочками, крепким пивом и устрицами; всюду мухи, сгущающие теплый влажный воздух. Это один из тех дней, когда хочется как следует встряхнуть его и запустить в него бурю. Я надеюсь, так и будет. Я хочу, чтобы эта скудоумная масса испугалась грома и молний.
Я вижу их беспечные лица, и мне хочется плюнуть в каждое. Я вижу, большинство явилось со своими детьми. Дети на плечах, дети цепляются за юбки. Ибо праведники возрадуются о делах Господних.
Как часто Дьявол завладевал вашими помыслами? Иногда, когда я перестаю следить за своими мыслями, я понимаю, что полна жестокости и безбожия и что желаю зла всем тем, кто причинил зло мне. Я ненавижу их лица, и их ухмылки, и звуки их голосов. Ненависть вспыхивает во мне и распространяется, как огонь, даже на тех зевак из толпы, кто еще не причинил мне зла, но могли бы, если бы им дали возможность. Мне отвратительны их тела. И их ребяческие обиды.
Моя голова – будто комод с чистым благоухающим бельем, в который забрались грязные серые мыши и шуршат. Сегодня я сгораю от ненависти, я ненавижу всех – и мужчин, и женщин, и детей. И все же я стою позади Хопкинса у основания эшафота, кротко сложив руки, по всей видимости, благословенная Божьей милостью и отсрочкой со стороны парламента.
Свободная женщина, за исключением того, что такого понятия не существует. Я оглядываюсь через плечо и вижу, как стоящие рядом люди кивают в мою сторону и шепчутся, прикрывая руками рты. Полагаю, ведьме, пусть и раскаявшейся, нужно привыкать к шепоткам.
Я снова поворачиваюсь к эшафоту. Как она происходит, казнь?
Мне некого спросить. Одну за другой на платформу выводят незнакомых мне женщин в рваных тюремных рубахах с грязными волосами. Последняя женщина – старая матушка Кларк. Охраннику приходится помочь ей подняться по лестнице на эшафот, он поддерживает ее за плечи возле петли, пока остальные выстраиваются самостоятельно. Женщины тихо переговариваются между собой, пожимают руки и разговаривают с палачом так спокойно, будто они старые друзья. Но оркестр продолжает играть, и за трелями труб мне не слышно, что они говорят. Возможно, говорят, что прощают его, или предлагают монету за то, чтобы все прошло чисто. Одна русоволосая женщина с изъеденным оспой лицом шатается, будто пьяная, хотя, может, так и есть, ведь проклятым дают эля, чтобы успокоить их дух.
Их спокойствие удивляет меня. Может, полагаю я, паниковать не стоит. По крайней мере, преждевременно. Если бы они не были такими грязными и одетыми в столь убогие одеяния, их можно было бы принять за обычных женщин, прогуливающихся по рыночной площади, – настолько спокойными они кажутся. И только когда оркестр замолкает и зачитывается приговор – в это время пастор подходит, чтобы исповедать их, – лица становятся испуганными или застывают в недоумении.
Палач начинает с самой левой. Он спрашивает ее о чем-то, но она качает седой головой и вглядывается в толпу, словно ищет кого-то. И прежде чем палач накидывает ей на голову мешок, она успевает крикнуть: «Слава Господу!» Раздается улюлюканье, но также и несколько «аминь». Затем петлю надевают на мешок и затягивают на шее. Потом он ведет женщину на лестницу – три ступеньки, и вот она наверху, затем скрип веревки, когда он выбивает лестницу у нее из-под ног, – «Я здесь во имя Иисуса Христа и Его церкви предаю ваше тело Сатане в его власть и пользование». Я не хочу смотреть, как дергается эта женщина. Я смотрю на матушку Кларк, которая стоит с закрытыми глазами, охранник поддерживает ее за единственную ногу, и я надеюсь, что она не понимает, где она находится и что происходит. Далеко, далеко, на поблекшем лугу… Пожалуйста, Боже.
Палач переходит к следующей женщине. Некоторые на эшафоте – молодые девицы, которые, вероятно, никогда не видели казни.
Другие – деревенские старухи, они должны были видеть что-то такое, но уже плохо помнят, как это было. Если вы стоите с самого правого края эшафота, будете ли вы смотреть, как дергаются те, кто слева от вас, внимательно наблюдать за тем, как они умирают, чтобы знать, что произойдет с вами? Или лучше не смотреть? Там могла быть я – почти была. Вторую женщину я видела в суде – госпожа Уайетт, жена пастора; она шипит, как кошка, у нее распухшее, залитое слезами лицо – она принялась рыдать, как только замолчали трубы.
Палачу приходится держать ее, чтобы надеть мешок и петлю, потому что она сопротивляется, размахивая худыми, как палки, руками, но в конце концов сдается: «Прости меня, Господи, прости меня», – и затем приходит очередь «Я здесь во имя Иисуса Христа и Его церкви предаю ваше тело Сатане в его власть и пользование». В целом бездарный спектакль для такого события, вот что я думаю.
Мне бы хотелось, чтобы хотя одна закричала, что ненавидит эту глазеющую толпу, чтобы она обрушила на них свою месть подобно метеору. Чтобы ошметки тел полетели во все стороны и вопящая от боли толпа бросилась бы прочь от площади. Моя мать могла бы. Моя мать так и сделает. Но моей матери сегодня здесь нет. Мою мать повесят в нашем родном городе, в Мэннингтри, в назидание другим.
От мерзости грязно-серого низкого неба можно задохнуться.
Я вижу, как по плечу Хопкинса ползет жирная блестящая муха. «Убей его» – эта мысль не направлена ни на кого конкретно, просто, будто ребенок толкается у меня под сердцем. На плече господина Хопкинса, рядом с мухой, появляются крошечные крапинки, эти первые капельки начинающегося дождика – словно буквы загадочной письменности; а наименее благоверные тут же ворчат в своей привычной манере, что собирается дождь, что они проделали весь этот путь, а тут этот дождь, он испортит всю забаву и кабаки будут переполнены и, кроме того, в эти дни невозможно найти прислугу – что это за мир, думаю я, и как некоторым из нас можно смириться с самим фактом нашего существования в нем? «Слава Господу, моей крепости», – кричит следующая по очереди, совсем еще девочка, когда палач выбивает лестницу у нее из-под ног; петля затягивается вокруг тонкой шеи. «Я здесь во имя Иисуса Христа и Его церкви предаю ваше тело Сатане в его власть и пользование». Вдали за подрагивающей веревкой виднеется башня кафедрального собора. «Уже четвертая из восьми, – говорит какой-то мужчина, – а первая все еще жива», – а его сосед со знанием дела объясняет, что все это потому, что женщин держали впроголодь, они слишком истощены, в них недостаточно веса для таких длинных веревок. «Весьма неприглядное зрелище, господин Уитборо», – говорит он и спрашивает, собирается ли потом господин Уитборо пойти на петушиные бои…
Хопкинс кашляет. Кажется, кашель болезенный. Он прижимает к рту платок. Я вижу, как он украдкой смотрит на розовое пятно, прежде чем убрать платок в правый нагрудный карман. При этом на его лице только признак легкого неудобства. Дождь принес прохладу, а палач все ближе к последней-но-той самой, к последней-но-матушке-Кларк, я должна приготовиться, скрип, глухой звук, дергающееся тело – «Я здесь во имя Иисуса Христа и Его церкви предаю ваше тело Сатане в его власть и пользование».
По их ногам, торчащим из-под юбок, стекает вода и моча, они висят там, будто гнилые фрукты, лишившиеся последних жизненных соков, настоящие страшилища. Старая матушка Кларк кивает, и ее ведут к лестнице. Некоторые люди в толпе содрогаются и решают не смотреть. Она самая маленькая и хрупкая из всех приговоренных, процесс удушения будет долгим, «это неправильно, что бы она там ни натворила, – говорит мужчина сзади, не тот, что господин Уитборо, – будь она хоть слугой у Сатаны или…».
Сейчас. Я делаю то, что должна сделать, я уверена. Мне интересно, что матушка Кларк слышит и чувствует в этот момент – надеюсь, ничего, – мне интересно, слышит ли она, как Хопкинс зовет меня, слышит ли предостерегающее Ребекка, возможно, мой капор мелькнет в тумане ее бельма белым пятном сквозь скрещенные пики охранников, беспокойство и суматоха, причина которым – я, это акт милосердия. Когда я вдруг ускользаю от Хопкинса и что есть сил бросаюсь к эшафоту, из толпы доносится законный вздох изумления, барабаны смолкли, крик, еще крик – и я подбегаю, подпрыгиваю и хватаю ее. Я обхватываю руками сперва ее лодыжки, но этого оказывается недостаточно, тогда я обхватываю бедра, она такая невесомая, что я сильнее ощущаю ее запах, чем тело, я будто ловлю ангела в момент, когда он пытается взлететь, такая она бесплотная, моя щека прижимается к ее обвисшему животу. Я добавляю свой вес к ее весу (которого нет) и тяну вниз, вниз, чувствую что-то теплое возле головы, чепец сползает набок, платье спереди мокрое – она мертва, не произнеся ни слова, не издав малейшего звука, шея сломана, культя болтается, свет твоего сочувствия покидает ее.
Когда дело сделано, их тела обрубают с эшафота и уносят прочь, чтобы закопать в безымянной яме, всех вместе, одной кучей. Ровно так мы спали в замке. Отребье бросается за добычей – за их волосами и клочками тюремных рубах, так что их закапывают практически голыми. Воротник с ведьминской рубахи стоит дороже, чем околоплодный пузырь близнецов для правильного покупателя – ведь его используют в приворотах.
1647
Одна женщина рассказывала правду о мужчинах, что встречались в ее жизни. Стынет роса. Она просто рассказывала правду, а не ради утехи, как считалось. Стынет роса.
Эмми Кей и Ребекка Пери. Насекомое и сирень. 2019
29. Предвидение
Август, продуктовая лавка, после полудня. Всюду нагроможденные друг на друга корзины, а в них яблоки, зеленые и красные, слива и чернослив; спелые и упругие фрукты прекрасно смотрятся на фоне чистой упаковочной бумаги. Здесь же красная смородина и темная вишня, и яйца в крапинку с налипшим тонюсеньким пухом, и свежеиспеченный хлеб, и ревень, и соленья, и варенья.
Итак, худшая из войн закончилась и ведьминские проклятия скатились с крыш, будто подтаявший на солнце снег.
Маленькая Рут Миллер в опрятном черном платьице и отглаженном переднике стоит на носочках. Мать держит ее за правую руку, а левой она тянется за блестящим яблоком на самой верхушке пирамиды, которую аккуратно соорудил господин Тейлор. Я вижу, что произойдет, за мгновение до того, как это происходит, до того, как блестящее яблоко на верхушке пирамиды качается, а потом падает и катится, словно нехотя, по дощатому полу и останавливается прямо у моего ботинка. Бледно-зеленое яблоко, небольшая круглая вмятинка, черный ботинок с пряжкой. Я наклоняюсь и поднимаю его, чтобы отдать девочке. Рут Миллер настороженно смотрит на меня, сложив руки поверх передника. Из-под кружевного чепчика выбилось несколько светлых прядок. Я улыбаюсь и протягиваю ей яблоко. Я вижу это – маленькая ручонка, – вижу, что произойдет, за мгновение до того, как это происходит. В этот день я убью человека.
Рут Миллер тянется за яблоком, но госпожа Миллер хватает девочку за плечо и, оттаскивая подальше от меня, почти кричит: «Нет, нет, Рут». Рут Миллер отдергивает руку, будто ее ошпарили. Госпожа Миллер злобно смотрит на меня и принимается выпихивать дочь из магазина, ее отвращение настолько велико, что она забывает на прилавке купленное масло и красную смородину. Я уже привыкла к подобной враждебности. И так как господин Тейлор находится в дальней части помещения, вне поля зрения, я кладу яблоко в свой карман, и красную смородину туда же, – для полного счастья. Грех порождает грех. Обратный путь в Торн, Мистли, пролегает через луг.
Именно тут, у старого дуба, в августе, после полудня, чуть меньше двух лет назад была повешена моя мать. Мать, Лиз Годвин, Маргарет Мун и Энн Лич – все вместе, стайка отщепенок. Я так и не смогла узнать, что случилось с Хелен Кларк или ее ребенком – предполагаемым дьявольским отродьем. Меня не было на казни, потому что в это время я была настолько подавлена, что господин Хопкинс счел за благо запереть меня в моей комнате. Но большинство жителей Мэннингтри были. Полагаю, в определенных кругах еще частенько обсуждают это событие – казнили на виселице прямо тут, у нас, да еще и женщин, – хотя все были достаточно добры, чтобы не говорить об этом при мне. Так что я не знаю, как прошла казнь. Но вот как я себе представляю ее.
Сияющий день, полуденный зной постепенно сменяется прохладой. Я прошу ветерок взъерошить листья старого дуба. Я даю им возможность посмотреть на прилив – пусть это будет день, когда вода выходит из берегов, и вот, вместо грязевых отмелей – сверкающее зеркало воды, а в нем – прекрасное сине-голубое небо. Пусть моя мать стоит на эшафоте, глядя сквозь петлю на север. Она не выискивает мое лицо среди лиц наших соседей. Она знает, что я не приду, что я не хочу это видеть. Вместо этого ее взгляд скользит по узкой улочке, к цветущим берегам и сверкающему побережью, и она представляет, как бежит по этим огненным всполохам, затем по склонам холмов за ними, а оттуда, кто знает – прямо в ад, если захочется. Может быть, она была ведьмой и в аду то самое место, где она была бы счастлива. Теперь я никогда этого не узнаю наверняка.
И пусть она видит, что люди в толпе безрадостны: они почтительно молчат, их сердца гложет сомнение в правильности того, чему они собираются быть свидетелями.
Иногда моя мать что-то говорит или делает, но я знаю наверняка, что эти слова далеко не так хороши, как те, что она действительно сказала, – ничего пастору Лонгу, который исповедовал ее, вернее, пытался это сделать, а господину Хопкинсу повторила только, что он захлебнется собственной кровью. А дальше я не желаю представлять.
Я даже не знаю, где их похоронили, всех вместе – мать, вдов Мун и Лич и Лиз Годвин. Зато не сомневаюсь, что у них там, в этой могиле, очень шумно, и назойливо яркие уродливые цветы вырастут на ней, питаясь перебранками между их черепушками. Мне бы хотелось знать свою мать лучше или знать побольше того, о чем я могла бы вам поведать. Или знать о ней что-то такое, ее тайну, которую я могла бы сохранить при себе. Она родилась в порту Клактона в 1600 году от Рождества Христова, у нее была одна дочь, она натворила много дел, умерла.
А я осталась. Я – сирота Ребекка Уэст, сознавшаяся ведьма, иду по берегу Стоура, где колышется вьюнок, с украденным яблоком в кармане. Прежде чем убить человека, я убью птицу – на ужин.
30. Раскаяние
Теперь «Торн» – это не столько постоялый двор, сколько его призрак.
Кто захочет утолить свои печали под крадущимися шагами ведьмы или под недобрым взглядом ее благочестивого хозяина? Бедный Мэтью, бедная Ребекка, мы словно деревья, которые волна выбросила к тем же берегам, где они росли, но уже безжизненными и ломкими корягами. Общий зал просторен и пуст, ступы и оловянная посуда покрыты пылью.
Он сдержал обещание, данное мне в Колчестере, что мне не о чем будет беспокоиться, мне найдется место. Он привез меня в Торн, чтобы я помогала по хозяйству, но прошло довольно много времени, прежде чем я пришла в себя и смогла что-то делать. Несколько месяцев я чахла в своей комнатке наверху на кровати с плотно задернутыми шторами, чтобы не было ничего, кроме темноты, и представляла, что я снова в тюрьме, окруженная теплыми телами – моей матери, моих друзей – по бокам, подо мной. Я зажмуривала глаза и надеялась, что когда открою их снова, то увижу свет сальной свечи и цепи, Хелен Кларк, ковыряющуюся в болячке, которая выскочила у нее над губой. Но получалось не очень хорошо. Пуховая перина была слишком мягкой. Господин Хопкинс в эти первые недели время от времени заходил в комнату и, придвинув стул к моей кровати, читал вслух Священное Писание, при этом он ни разу не осмелился раздвинуть шторы, чтобы посмотреть на меня. Торжественные слова пробивались сквозь ткань и с нелепым величием бухались в мою полудрему с клетками, вшами и пустыми, сжимающимися животами. Он читал Книгу Иова, Бытие. Даниил в логове львов, конечно же. «Бог мой послал ангела своего и заградил пасть львам».
Мне необходимо было умереть, и там я словно умерла. А потом, очень медленно, я снова выкарабкалась на свет.
Мне пришлось заново учиться быть. Пришлось понять, чем для меня стал Мэннингтри теперь, когда источники света, на которые я ориентировалась, переместились или вовсе погасли. Моя мать умерла. Господин Джон Идс покинул Эссекс и вступил, говорят, в парламентскую Армию нового образца. Мне трудно было представить его в красном плаще, который носят в армии «нового образца», потому что красный цвет никогда ему не шел. Однако я вполне могла вообразить, как он убивает кого-то или как кто-то убивает его. Последняя мысль была мне, честно сказать, приятна, а своим мстительным мыслям я уже не удивлялась. Джудит Мун исчезла из города примерно тогда же, когда нас арестовали, – нет никакого сомнения, что она ускользнула в страхе за свою жизнь. Получается, все, кроме меня, понимали, что выгоднее быть трусом. Может быть, я просто дочь своей матери, в конце концов.
В доме у Хопкинса проживали госпожа Бриггс – теперь уже вдова Бриггс, – которую он нанял в качестве экономки (и у которой были веские причины меня недолюбливать), а также прислуга – парень, Сэмюэл Тэпп, и девушка по имени Верити Кейт. Им было непросто мириться с моим существованием, все они считали, что я отравляю им жизнь. Будто ядовитая гадюка, которую хозяин запустил в дом, поддавшись неуместной сентиментальности. С другой стороны, по крайней мере, они боялись меня, поэтому их ненависть выражалась лишь во взглядах и в болтовне, а сплетни уже причинили мне самый большой вред, который способны причинить сплетни женщине. Меня отныне не волновали болтливые языки.
Сам Хопкинс то приезжал, то уезжал. Это происходило так: он получал письмо от жителей какого-нибудь городка или деревушки, в которых происходили несчастья без видимых причин так, что непонятно, как от них защититься; он зачитывал мне письма, вздыхая и качая головой над жестокими страданиями, которым дьявол подвергает невинных людей по всей Англии (как будто существует такое создание, как невинный англичанин). Всяческие непристойные картины. Дети, извергающие реки соплей, страстные обжимания прямо на улицах, стройные мужчины, танцующие на крышах домов при свете полной луны. Город возьмет на себя все расходы по содержанию Хопкинса, если тот приедет. Пожалуйста, приезжайте немедленно, господин Хопкинс. Пожалуйста, приезжайте и скажите нам, что делать и кого винить. Наше масло не хочет взбиваться. И Хопкинс звал господина Стерна и вдову Бриггс, и они отправлялись в дорогу. Прославленный человек, Божий воин. Что-то вроде пророка, я полагаю, пророка Небесного града Иерусалима, который, как говорят, уже сверкает за холодным туманом завтрашнего утра. Прекрасная, очищенная от скверны страна прекрасных, очищенных от скверны людей, где у каждого очага будут распеваться псалмы, а все женщины окажутся на своем месте, в подчинении у мужчины, и будут они одной плотью. И наступит завтра. И следующий день. И следующий.
Когда он уезжал, для меня наступало относительно радостное время.
Я очень много читала. Может, мне не следовало этого делать. Хопкинс был благочестивым человеком, но его библиотеку благочестивой назвать было нельзя.
Там, в его кабинете, я откладывала тряпку, которой вытирала пыль, и вот уже я парила в небесах в сопровождении какого-нибудь мудрого незнакомца. Я узнала о докторе Ди, который с помощью полированного камня и древнего алфавита общался с самими ангелами Божьими. Я узнала о необычайном чуде – трех пылающих солнцах, которые появились в небе над Лондоном в девятнадцатый день ноября 1644 года, в день рождения Его Величества короля Карла, и это явление, по мнению астролога господина Лилли, предвещало в высшей степени ужасные несчастья нашему государю, этой заблудшей душе. Я узнала, что давным-давно существовало множество богов, и богинь-девиц, и богинь-женщин, и некоторые боги были рогатыми, и что эти боги принимали разные обличья простых смертных, чтобы общаться с обычными людьми, и у них даже появлялись общие дети. Я знаю, большинство считает эти истории лишь ересью, суевериями, но, по-моему, они не слишком отличаются от наших разговоров, в которых дьявол стоит у дверей вдовы, переодетый в пальто торговца. Короче говоря, я узнала, что мир полон чудес. Правда, не могу делать вид, что много что из них понимала.
Когда Хопкинс уезжал, мы делали свою работу, ели простую похлебку за кухонным столом и рано ложились спать, и я лежала, вслушиваясь в темноту, чтобы вовремя услышать стук копыт большого черного коня – это возвращался Разоблачитель ведьм, озябший и возбужденный от долгой дороги; он звал меня, чтобы я расшнуровала его сапоги и выслушала его рассказы о старике, который топил рыбацкие лодки одним взмахом руки, или о женщине, которая стала служить дьяволу, потому что бес сказал ей, что у него в плену души трех ее умерших детей и он сотрет их в пыль, если она не отдаст в ад себя, свое тело и душу. Хопкинс, я видела, получал от этих историй некое удовольствие, как домохозяйка: ему нравился беспорядок. Ему нравилось, когда перед ним представала неразбериха, грязь, мерзость, которую нужно было вымести. Олдборо, Ипсвич, Нортгемптон – он вырезал гниль, устраивал всем хорошую порку и уезжал, а они смотрели ему вслед – чистые сияющие лица, точно собравшиеся в воскресную школу. Отче наш, иже еси в Мистли.
Когда он находился в Торне, особенное удовольствие ему доставляло мое послушание.
Я постилась вместе с ним – три дня, четыре дня, неделю ничего, кроме черного хлеба и воды, иногда немного парного молока.
Он приезжал из города со своей борзой (недавно приобретенной – господин Стерн назвал ее «дворянским жеманством») и если заставал меня за мытьем пола в буфетной, словно удивлялся и неожиданно заявлял, что я должна пойти в свою комнату и обратиться к Богу с сердечной молитвой о прощении моих многочисленных смертных грехов. Заприте за мной дверь. Однажды, когда я шла по саду, чтобы вынести помойное ведро, мне пришло в голову, что он меня кормит и одевает на свои деньги, а эти деньги оплачены кровью. Хопкинсу не нравилось, что я хожу в город или даже гуляю по лесу, который был виден из окна на втором этаже, из которого я наблюдала, как деревья меняют свой цвет на восхитительный желтый и красный. Я чувствовала, что он колеблется в отношении меня. Он не мог определиться, что ему со мной делать.
Что-то среднее между прирученной ведьмой и ведьмой-пленницей, которую держат в доме в темной сырой расщелине. В некотором смысле он почти выдал меня за себя замуж. И я слышала от Верити Кейт, что некоторые романтически настроенные души в Мэннингтри подозревали, что он намерен официально оформить наш странный союз; что, вызволив меня из львиного логова, он в скором времени предложит мне защиту в качестве мужа. Несомненно, это была благонравная версия. Но я могла слышать и неблагонравную – она звучала голосами Мозеса Степкина или Ричарда Эдвардса: «Нет более желанной партнерши, чем та, которую отведал дьявол. Спросите нашего Мэтью». Я могла бы стать его глотком красного молока. Я вижу это в его глазах и очертаниях рта, когда приношу ему вино или сажусь за штопку, пока он читает мне вслух Евангелие. Иногда мне хочется, чтобы он это сделал, хотя бы потому, что все стало бы проще. В конце концов, у шлюхи есть своя власть.
Год, полтора, – и мир изменился, а он не заметил этого, потому что его взгляд был устремлен в небеса. Все началось в Бери-Сент-Эдмундсе, куда он отправился, чтобы изгнать предполагаемых ведьм. Говорили, что там против него выступил некий священник и ему пришлось спешно покинуть городок, потому что местные вдруг озлобились. В другом городе, где в колдовстве обвинили их собственного пастора, стали поговаривать, что это неправда, что такого не могло случиться и что, конечно, Разоблачитель ведьм ошибся и это его самого дьявол сбил с пути истинного. Понимаете, это часть услуги, которую оказывает Разоблачитель ведьм: когда город вызывает его, уже понятно, от кого город хочет избавиться. Но если после этого горожане передумают, то во всем можно будет обвинить Разоблачителя ведьм. Каждый пророк в итоге становится изгоем.
В Лондоне тоже были ученые люди, которые говорили и писали о Генеральном Разоблачителе ведьм, как его называли. Одни говорили, что господин Хопкинс и ему подобные разжигают низменные суеверия народа, который верит во власть Разоблачителей ведьм (у Хопкинса было много последователей) больше, чем во Христа, Бога или святое Евангелие. Другие говорили, что нововведения Хопкинса – когда он заставляет подозреваемых ходить по нескольку часов или колет их булавками – весьма напоминают пытки, а пытки вне закона, поэтому эти нововведения нельзя оправдать, и что все это пропитанное кровью дело стало выглядеть совсем по-французски. Или, что еще хуже, по-испански. А потом на слушаниях в Норфолке эти ученые обратились со своими вопросами к судьям, которые должны были председательствовать на суде над несколькими женщинами, к обвинению которых приложил руку Хопкинс. Женщины были помилованы. Женщины были освобождены. Унизительное положение для Хопкинса, да еще и на публике.
И вот, по Божьей воле или по своей, он бросил охоту на ведьм. Он оставил это занятие, прежде чем ветер успел как следует перемениться, и вернулся в Мистли с последним толстым кошельком серебра, чтобы стать Мэтью Хопкинсом, деревенским сквайром. Он достаточно богат, чтобы спокойно жить, но люди, подобные Хопкинсу, не умеют спокойно жить. Да и вообще не умеют просто жить.
Он беспокойный, обидчивый. Ему двадцать шесть лет, рядом нет никого, кто любил бы его. И еще здоровье. Он подвержен сильным приступам кашля. В груди хрипит. Возможно, он слишком долго дышал затхлым воздухом окружных тюрем и ветхих лачуг деревенских знахарок; возможно, проклятия, наложенные на него старыми вдовами по всему Эссексу, в конце концов превратились в черноту, которая давит ему на грудь и мешает дышать, отнимая жизнь; а может быть, это просто болотная лихорадка, которая подкралась к нему с туманом из болот. И телосложение господина Хопкинса не выдерживает.
Он уединяется в своем кабинете с курительной трубкой, которую лекарь рекомендовал ему как средство от ослабленных легких. Он пишет.
И мы подходим к этому августовскому дню.




























