Текст книги "Горячий пепел. Документальная повесть. Репортажи и очерки"
Автор книги: Завязочка
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 37 страниц)
Не могу отвести взгляда от двух одуванчиков. Когда они начинают желтеть на тюремном дворе – значит, приближается Первомай. Спасибо весне! Я знаю, как далек ее путь до Абасири, как спешит она согреть своим дыханием заиндевелые стены камеры. Но даже ей не под силу растопить иней седины на моей голове. Мой застенок возводили под кандальный звон еще в ту пору, когда Вы скрывались от царских жандармов. «Сегодня съел шесть чернильниц», шутили Вы в Петербургской тюрьме, окуная перо в молоко, чтобы послать на волю слово правды. Спасибо Вам! Ваше слово разбивает оковы и рушит темницы, с ним не чувствуешь себя одиноким даже в одиночной камере…
Эти строки адресует Ленину человек с железной волей воина, чуткой душой поэта. Японскому коммунисту Кунидзи Мураками было двадцать девять лет, когда его бросили за решетку. За годы заточения он поседел добела, но его цельная, чистая, светлая натура в неприкосновенности сохранила любовь к жизни, к людям. Свидетельство тому – поэтический сборник "Белая хризантема".
Вот строки, написанные 1 мая 1961 года. По-новому волнует в этот день заключенного квадрат синевы за прутьями решетки.
На майское небо гляжу из острога.
Мне радостный праздник подарен.
До неба с земли проложил дорогу
Мой брат, коммунист Гагарин.
Хотел бы и я оглядеть с этой выси
Планету от края до края,
Когда ее алыми бликами высветил
Безбрежный пожар
Первомая.
У Мураками есть стихи, на которые сложены массовые песни – они звучат на митингах и маевках. И есть строфы глубоко лирические. Поэт посвящает их акатомбо – маленькой красной стрекозе, что порадовала его праздничным утром: залетела в тюрьму и доверчиво уселась на арестантскую куртку, словно присланный друзьями алый бант демонстранта. Мураками воспевает хризантему, которая цветет вопреки заморозкам, давая людям пример стойкости и жизнерадостности.
Как и за что попал этот человек… в самую мрачную тюрьму Японии, предназначенную для закоренелых злодеев и убийц?
21 января 1952 года в городе Саппоро произошло таинственное убийство полицейского инспектора Сиратори. Американские оккупационные власти тут же окрестили его "делом рук коммунистов", использовали как повод для репрессий. Ведь выступления против войны в Корее слились тогда на севере Японии с насущными жизненными требованиями. Население Хоккайдо осталось на зиму без угля, реквизированного американцами для военных нужд.
Мураками приехал в Саппоро и стал там секретарем городского комитета Компартии Японии осенью 1951 года. Накануне новогодних праздников он возглавил шествие, участники которого уселись на снегу перед городской управой с лозунгами: "Долой войну в Корее! Дайте топлива нашим семьям!" Расправой над демонстрантами руководил тогда полицейский инспектор Сиратори.
Какие же, однако, были основания обвинить коммуниста в убийстве полицейского?
Вечером 21 января инспектор Сиратори возвращался на велосипеде после выпивки в баре. На глухой, занесенной снегом улице его нагнал другой велосипедист, с ходу выстрелил ему в спину и умчался в ножную тьму.
Террористы в Японии крайне редко прибегают к огнестрельному оружию, издавна предпочитая нож. Стало быть, найти убийцу, показавшего себя одновременно виртуозным велосипедистом и метким стрелком, было бы куда проще, возьмись полиция за это по-настоящему.
Действительно, из первых же свидетельских показаний довольно отчетливо сложилась версия: во-первых, убил Сиратори профессиональный гонщик, а в прошлом уголовный преступник Адзумадэ (их видели ехавшими рядом на велосипедах в день убийства). Во-вторых, нанял гонщика для этой цели председатель кредитного общества Сато, который хотел избавиться от полицейского инспектора, докопавшегося до каких-то его спекуляций. Вскрылась и такая немаловажная деталь: незадолго до преступления домой к Сато частенько наведывались агенты "Си-ай-си" – американской военной контрразведки…
Однако, как только за дело взялась чрезвычайная следственная комиссия, весь ход разбирательства был круто изменен. Адзумадэ был освобожден из-под стражи и бесследно исчез. Отпустили домой и Сато, который вскоре же при весьма загадочных обстоятельствах "покончил жизнь самоубийством". Три года чрезвычайная следственная комиссия заметала следы преступления и фабриковала поклеп на невинных людей. Три года коммуниста Мураками не столько допрашивали, сколько запугивали: отрекись от компартии, или казнят как убийцу.
После подобных методов следствия один из коммунистов, арестованных вместе с Мураками, сошел с ума, а другой уступил нажиму. Он показал, будто бы секретарь горкома Мураками поручил студенческой ячейке убийство Сиратори и даже обучал молодежь стрельбе из пистолета на горном перевале.
Все обвинение против Мураками как "организатора террористического акта" (назвать его убийцей при всем старании было нельзя, ибо вечером 21 января он выступал перед многолюдным собранием) строилось на том, что пуля, извлеченная из тела полицейского Сиратори, и две другие пули, найденные после многократных тщетных поисков на перевале (одна – девятнадцать, а другая – двадцать семь месяцев спустя), были якобы выпущены из одного и того же пистолета.
Лишь на основании подобных "улик" коммунист Мураками был 7 мая 1957 года приговорен к пожизненному заключению, а 31 мая 1960 года, после рассмотрения дела в суде второй инстанции, – к двадцати годам лишения свободы.
Вспоминается день 21 января 1963 года, когда начальник следственной тюрьмы в городе Саппоро разрешил мне свидание с Кунидзи Мураками.
– …Сорок шестой! – кричит полицейский и захлопывает дверь.
Пока мы парами пересекаем двор, нас считают, словно ребятишек, возвращающихся с прогулки. Оглядываем тюрьму. Ни сторожевых башен, ни колючей проволоки. На первый взгляд все кажется даже патриархальным. Главное здание с деревянным крыльцом напоминает захолустную железнодорожную станцию. Надзиратели своей формой и свистками на цепочках смахивают на кондукторов.
Несколько минут томительного ожидания в конторе. Закапанные чернилами столы. Один тюремщик щелкает на счетах, другой прикладывает печатки к каким-то бумагам, третий сортирует почту. Самая обыкновенная канцелярия. Если бы не кабинка у стены вроде телефонной будки, где адвокат беседует с молодым уголовником. Если бы не надпись мелом на грифельной доске: "Сегодня под стражей 308".
Это уже далеко не новая выдумка буржуазии – приписывать уголовные преступления людям, которые живут для других, жертвуют собой ради счастья простых тружеников. В Соединенных Штатах были Сак-ко и Ванцетти, в Германии – Макс Гельц, в Японии – это Кунидзи Мураками.
Вот он наконец перед нами. Моложавая коренастая фигура. Вязаная куртка обтягивает крепкие плечи. Рано поседевшие волосы юношески непокорны. Но главное – лицо. Что написано на нем? Спокойствие, но без отрешенности отшельника. Воля, но без фанатической одержимости. Светлый, живой, одухотворенный взгляд.
– Ну и гостей сегодня у меня! Неужели это только одна из групп? улыбается Мураками.
В каждую годовщину событий, которые привели его за решетку, в Саппоро съезжаются люди со всей Японии. Делегаты бесчисленных комитетов содействия освобождению Мураками собираются, чтобы провести общественное расследование дела на месте, своими глазами увидеть фальшь, нелепость обвинения и еще шире разнести правду об этом по стране.
Пожимая протянутые руки, Мураками ободряюще оглядывает каждого. Он лучше всех понимает состояние людей, оказавшихся перед невинно осужденным узником одиночной камеры, и старается шутками разбить колючий комок, который невольно подкатывает к горлу каждого из нас.
– Расскажи, как тебя кормят, – деловито осведомляется поденщик из Кобе.
Землистое лицо, голова обмотана шарфом, изношенная спецовка. Этот, видно, по себе знает, что такое голодная спазма. Нелегко же было его друзьям насобирать медяков, чтобы прислать сюда своего делегата!
– Ничего, друзья! Благодаря вашей помощи, как видите, не исхудал, хотя порой боюсь: не превратиться бы от здешней моркови в зайца. Морковь дают изо дня в день, из месяца в месяц. Как, по-вашему, уши у меня еще не отросли?
Все смеются. Улыбается и полицейский у двери. Только другой, что стоит возле Мураками, продолжает, насупившись, строчить в блокноте.
– Газеты получаешь? – проталкивается вперед юноша с токийского почтамта.
– Хотели было лишить меня прессы. Преступникам, дескать, нельзя читать про убийства, налеты, грабежи, а в газетах обо всем этом столько, что надзиратели не успевают вырезать. Тут я их и припер к стене. Ах, вот, значит в чем дело! Тогда давайте мне "Ака-хату". Она как раз уголовщиной меньше всего интересуется. Так и получилось, что коммунистическую газету мне разрешили читать раньше других.
Кунидзи рассказывает о камере. Четыре квадратных метра пола, остальное – заиндевевшие стены, кованая дверь, параша, под потолком – оконце с пятью стальными прутьями. Режим для заключенных не менялся тут с прошлого века. Единственное, что отвоевал для себя коммунист ценой бесчисленных протестов и настойчивых требований, – возможность читать и писать. Он добился разрешения заменить тусклую лампочку более яркой и не гасить ее после восьмичасового отбоя. Добился права держать на полу книги, тетради, конверты. Настоял, чтобы принесли крохотный столик. Сидя на циновке, он пишет за ним, привалясь к стене.
По мнению надзирателей, в камере стало теснее, но заключенный видит, как раздвинулись ее стены. В одиночке не осталось места для одиночества, для томительной праздности, которая превращает узника в живой труп. Читать и писать – значит мыслить и трудиться, жить интересами мира, находящегося по ту сторону тюремной решетки. Таков каждый день Мураками, до краев наполненный неотложными делами.
В Токио есть центральный совет содействия освобождению Мураками. Комнатка чуть больше тюремной камеры, напоминает почтовый вагон. Люди с трудом передвигаются среди бумажных кип. Тут издают свою газету и рассылают 35 тысяч ее экземпляров по местным комитетам содействия. Тут создали фильм о деле Мураками. Сюда текут бесчисленные зеленые конверты с синей каймой (денежные переводы общественных пожертвований).
Но душой этой подлинно национальной кампании всегда был сам Мураками. Подъем, поверка, обтирание мокрым полотенцем, тридцатиминутная прогулка, каждую минуту которой Мураками использует, как спортсмен на тренировке. Утром надо успеть разложить по конвертам и подготовить к отправке написанные накануне письма. В десять надзиратель забирает почту. И тут же кидает новую увесистую пачку конвертов. О каждом письме надо сделать запись в тетрадь: от кого, когда поступило, что написано в ответ. Для коммуниста эта переписка работа с массами. Открытку от железнодорожников с Хоккайдо он шлет, добавив от себя несколько строк, железнодорожникам Кюсю. Не одна тысяча людей стали активистами комитетов содействия благодаря именно этим письмам из тюрьмы.
В половине двенадцатого приносят обед, а в три тридцать – ужин. Тюремщики спешат разделаться с работой до пяти часов.
– Вот тут-то и выручают передачи. Пока пишу или читаю до полуночи, жую что-нибудь из присланного друзьями.
– Холодно ли в камере?
Не стоит спрашивать! Зима на Хоккайдо самая настоящая – с метелями и морозами. Тут, как привыкли в Японии, жаровней с древесным углем не обойдешься. Каково же, если даже нет и этого? Ничего нет, кроме жестянки с горячей водой, вроде больничной грелки, которую приносят дважды в день.
– За столько лет к чему не приспособишься! – отшучивается Мураками. Только писать трудновато. Чернила замерзают.
Мураками вынимает из кармана томик с портретом Ильича на обложке.
– Что помогло мне выстоять? Конечно, жизненная закалка, революционный опыт. Но главное – это.
Свет ленинских мыслей, отблеск кремлевских звезд проникают сквозь тюремное окошко, словно целительные солнечные лучи. Они не дали завянуть душе, запертой в темнице. Они помогают крестьянину-недоучке расти. Казалось бы, слову "кругозор" не поместиться в одиночной камере. Но кругозор Кунидзи Мураками расширился за годы заключения.
– Время истекло! – врывается в беседу голос тюремщика.
Все смолкают, и вдруг – что это? Словно откуда-то из-под земли поднимается и растет мелодия. Полицейский захлопнул блокнот и уставился в потолок. Песня в тюрьме – вещь неслыханная. Но она, как видно, стала традицией свидания с необычным узником. Поют, не разжимая губ. Лишь последние слова в полный голос.
– Отлично, – улыбается Мураками. – Только припев, по-моему, нужно резче, как лозунг. "Свободу Кунидзи, на волю Кунидзи!" – дирижирует он сжатым кулаком.
Нас снова считают при выходе. Захлопывается дверь. Тяжело гремит засов…
Мы оба верили при встрече, что зима 1963 года будет для Мураками последней в неволе. Со всех концов Японии стекались тогда в верховный суд объемистые пачки подписных листов. Около восьмисот тысяч человек поставили свои имена под требованием оправдать безвинно осужденного. По просьбе защиты криминалисты СССР и Чехословакии научно доказали фальшивость "вещественных улик". Ибо если бы две пули, на которых строилось обвинение, действительно пролежали две зимы среди скал горного перевала, их никелированная поверхность была бы разрушена коррозией.
17 октября 1963 года я с трудом пробился сквозь толпу и прошел сквозь цепи охраны в отделанный темным резным деревом зал верховного суда в Токио. Заседание, которого с нетерпением ожидала страна, длилось буквально несколько секунд. На нем была произнесена одна-единственная фраза: "Апелляция Кунидзи Мураками отклоняется".
Это означало, что после одиннадцати лет пребывания в следственной тюрьме Саппоро для Мураками был уготован перевод в тюрьму Абасири. Камеры там не отапливаются вовсе. Даже летом в них по неделям не просыхают полотенца, а зимой, когда метет пурга с Охотского моря, температура падает до тридцати градусов ниже нуля. К тому же заключенному резко ограничили право переписки, запретили передачи.
Единственный раз ворота тюрьмы распахнулись перед Мураками 8 июня 1965 года, когда его отпустили на четыре часа, чтобы похоронить мать.
Тысячам людей в Японии была знакома и по-родственному близка эта восьмидесятилетняя крестьянка – вдова батрака, мать коммуниста. Она приезжала из деревни на каждое из ста тридцати судебных заседаний. Она до последней минуты верила, что правда одолеет клевету, и, услышав приговор, пыталась покончить с собой.
Мы долго беседовали с ней в тот день, когда вместе встречались с Мураками в тюрьме Саппоро. "Об одном прошу судьбу, – сказала она, прощаясь, – хоть бы раз перед смертью сесть дома за стол с Кунидзи и покормить его…"
Мечте этой не суждено было сбыться.
– Ты прожила восемьдесят два года, и лишь смерть принесла тебе покой, сказал Мураками перед траурной урной. – Теперь ты можешь отдохнуть от забот.
Сын оказался достойным матери.
Многолетняя борьба против ложного обвинения завершилась победой. В ноябре 1969 года судебные власти были вынуждены освободить Мураками на поруки. И немалая заслуга в этом принадлежит ему самому – коммунисту, который с первого до последнего дня пребывания в тюремной камере оставался не узником, а борцом.
Гимн солидарностиРука Оми Комаки потянулась к кисточке с тушью, уверенными штрихами подчеркнула в тексте строки: «Тяжелое противоборство с вооруженными силами империализма и белогвардейщины советские рабочие и крестьяне вели при братской поддержке международного пролетариата, трудящихся всего мира. Во многих странах создавались комитеты „Руки прочь от Советской России!“… Интернациональная солидарность трудящихся прошла историческую проверку в огне социалистической революции».
Если бы все люди, к которым относится эта фраза, могли воочию увидеть сегодняшний день Страны Советов!
Оми Комаки думал об этом, когда в канун 50-летия Октябрьской революции впервые побывал у стен Зимнего. Именно с этой мыслью бросил он тогда в Неву букет цветов – от себя, от погибших друзей, от всех, для кого судьба колыбели Октября стала пробным камнем интернациональной солидарности.
Пятидесятая годовщина. А ведь память отчетливо хранит и первую: круглые афишные тумбы Парижа, палые листья на тротуарах, людской водоворот возле спусков в метро, перед которыми они, соратники Анри Барбюса, раздают прохожим воззвания от 7 ноября 1918 года.
Оми Комаки поступил в Парижский лицей как сын депутата парламента. Считая себя либералом, отец хотел, чтобы его сын проникся модными тогда в Японии идеями французских просветителей. Но после смерти богатого отца лицей оказался не по карману.
Оми пришлось перекочевать на юридический факультет университета, самому зарабатывать на жизнь. Изменился круг друзей, изменились и взгляды. Увлечение творчеством Анри Барбюса, а затем и знакомство с писателем привело японского студента в группу "Кларте".
Беседуя с Анри Барбюсом, вслушиваясь в рассказы его друзей, побывавших в красной Москве, жадно читая книгу Джона Рида "10 дней, которые потрясли мир", Оми Комаки пытался совместить образ революционной России со страной, которую он видел воочию.
Летом 1910 года он ехал в Париж по Транссибирской магистрали, останавливался в Москве. Запомнились гигантские медные самовары па станциях, лоточники с калачами, упитанные городовые; запомнились бородатые приказчики в Охотном ряду, безлюдная Красная площадь, где богомолки крестились на купола, а извозчик показал место, где какой-то из царей казнил какого-то из бунтовщиков.
И вот теперь эта страна, словно факел, подняла перед человечеством свое пламенное сердце.
Продолжая переписываться с Анри Барбюсом и после возвращения на родину, Оми Комаки основал в Японии группу "Танэмаку хито" ("Сеятель"). Как и французская "Клартё" ("Свет"), она видела свою цель в том, чтобы объединить творческую интеллигенцию сознанием ее ответственности перед обществом, крепить и развивать дух солидарности с надеждой человечества – Советский Россией.
На страницах своего журнала группа "Сеятель" первой в Японии опубликовала призыв Анри Барбюса, Анатоля Франса, Бернарда Шоу, Эптона Синклера, Андерсена-Нексе, Максима Горького и других выдающихся деятелей мировой культуры о сборе средств в помощь голодающим Поволжья.
Их сразу же поддержал тогда журнал "Мусан кайкю" ("Пролетарий"), который редактировал Сёити Итикава. Рука об руку делали они первые трудные шаги в этой кампании. Японцы – народ отзывчивый к чужой беде, но многие попросту боялись репрессий.
Разбить эту стену могло только известное имя, и "Сеятель" вместе с "Пролетарием" обратились к прославленной певице Миуре Тамаки. Дать концерт в пользу русских трудящихся она тотчас же согласилась, однако этому категорически воспротивился ее антрепренер – итальянец, получавший с каждого выступления солидную долю сбора. Пришлось изобразить всю затею как рекламную, уговорив на роль устроителя газету "Иомиури", разумеется, без упоминания о "крамольных" журналах.
Приближалась пятая годовщина Октября. И в группе "Сеятель" родилась идея, тут же встретившая поддержку "Пролетария": пусть именно в этот день в Японии впервые прозвучит гимн международной солидарности – "Интернационал".
Слова и ноты "Интернационала" Оми Комаки тайком привез из Парижа. Легче всего было бы разучивать песню с граммофонной пластинки, но даже во Франции продажа их еще с военных лет была запрещена.
В группе "Сеятель", однако, не было недостатка в талантах. Актер Такамару Сасаки переложил строфы пролетарского гимна на японский язык. Популярный певец Рюкити Савада взялся быть хормейстером. Собирались по нескольку человек то у одного, то у другого, разучивая куплет за куплетом. А последнюю репетицию Сёити Итикава предложил устроить в редакции "Пролетария".
Тут же пришлось решать нелегкий вопрос о времени и месте. Замысел состоял в том, чтобы исполнить "Интернационал" публично. А чтобы снять зал для какого-либо собрания, требовалось разрешение полиции.
Чтобы сбить полицию с толку, решили, во-первых, перенести собрание с 7 на 5 ноября; во-вторых, представить его как "литературный вечер" и, в-третьих, арендовать не зрительный, а банкетный зал вроде тех, где акционерные общества устраивают ежегодные попойки для своих пайщиков. Несколько известных писателей от имени группы "Новая литература" подали такую заявку и получили разрешение.
В назначенный день, однако, перед зданием с утра шныряли шпики. А войдя внутрь, Оми Комаки прежде всего увидел длинный ряд начищенных жандармских сапог.
– Любителей литературы оказалось больше, чем мы ожидали, – усмехнулся Сёити Итикава.
Оми Комаки заглянул в переполненный зал и тоже не мог сдержать улыбки. Зрелище было поистине театральным, если не сказать комичным. На сцене восседали жандармы: фуражки с затянутыми на подбородке ремешками, свистки, портупеи, сабли и… разутые ноги в носках. А что им было делать? Японец остается японцем. Не лезть же сапогами на покрытый циновками пол!
– Выходит, все-таки пронюхали. Сёити Итикава кивнул.
– Писатели, упомянутые в афише, арестованы – кто дома, кто здесь, у входа. Ждать их нечего. А незваных гостей все равно не переждешь. Так что пора!
Еще чувствуя ободряющее рукопожатие друга, Оми Комаки поднялся на помост, прошел сквозь строй сидящих жандармов и остановился у края сцены. Он окинул взглядом обращенные к нему лица, никелированные ножны жандармских сабель, которые настороженно блеснули у стен зала при первых же его словах:
– Друзья, встретим 7 ноября… Сзади угрожающе заскрипели стулья, и, набрав полную грудь воздуха, оратор поспешно продолжал:
– …пятую годовщину советской революции… Помост задрожал от топота. Дюжие руки вцепились в Комаки, поволокли его га кулисы. Но последним усилием оторвав стиснувшие его горло пальцы жандарма, он все же успел выкрикнуть последние слова:
– …пением "Интернационала"!
Это было сигналом. Зал поднялся, и четыреста голосов грянули разом. Жандармы по одному отрывали людей от тесно сомкнутого поющего строя. Но песня росла и крепла, перекрывая свистки и истошные выкрики: "Собрание запрещено, всех под арест!"
Участников "литературного вечера" скопом доставили в полицейский участок. На допросе Оми Комаки вместо удостоверения личности предъявил пропуск в министерство иностранных дел, где он временами подрабатывал переводами из французской прессы. Жандармы были озадачены: если в газеты попадет, что сотрудник подобного ведомства замешан в политическом деле, министру грозят неприятности вплоть до отставки. Боясь переусердствовать, они отпустили обладателя пропуска домой до "дальнейшего расследования".
Оказавшись на свободе, Оми Комаки прежде всего разыскал своего приятеля из "Джапан адвертайзер" – наиболее либеральной газеты того времени – и рассказал о случившемся.
На следующее утро в этой газете, выходившей на английском языке, появилось лаконичное сообщение:
"По случаю пятилетия Советской России вчера в Японии был впервые публично исполнен "Интернационал".
В тот же день министерству иностранных дел донесли, что проживающий в Иокогаме внештатный корреспондент РОСТА слово в слово передал содержание этой заметки по телеграфу в Москву. Оми Комаки узнал об этом от знакомых в МИДе и поспешил поделиться радостной вестью с Сёити Итикава, который каким-то чудом успел скрыться и избежать ареста.
Никогда еще не видел Оми Комаки своего друга таким восторженно счастливым. Лицо его по-детски сияло, когда он повторял:
– Вот замечательно, если в Москве узнали! Ты даже не представляешь, на скольких языках поют там сейчас "Интернационал"!
Оми Комаки не знал тогда, что слова эти говорит не просто его личный друг, редактор прогрессивного журнала "Пролетарий" – союзника "Сеятеля". Не знал, что между весной, когда они вместе вели сбор в помощь голодающим Поволжья, и осенью, когда они сообща готовились отметить пятилетие Октября пением "Интернационала", произошло важное событие.
15 июля 1922 года родилась Коммунистическая партия Японии, а Сёити Итикава стал одним из ее руководителей. Оми Комаки не знал тогда, что первой практической задачей, за которую взялись японские коммунисты сразу же после учредительного съезда, стала организация массового движения под лозунгом "Руки прочь от Советской России!". Теперь уже не разрозненные усилия энтузиастов, а политика новорожденной партии привела к успешному созданию Лиги борьбы против интервенции в России, сплотившей воедино представителей интеллигенции, группировавшихся вокруг журнала "Сеятель", профсоюзы, молодежные и крестьянские организации.
Лишь много позже узнал Оми Комаки, что 13 ноября 1922 года пролетарский гимн звучал в Москве действительно на множестве языков: именно в тот день делегаты IV Конгресса Коминтерна аплодировали докладу Ленина "Пять лет российской революции и перспективы мировой революции".
Первое пятилетие родины Октября… Сколько взоров устремлялось тогда к Стране Советов с участием, тревогой, надеждой – да, прежде всего с надеждой.
Именно эти чувства встают из-за усеченных цензурой строк "Сеятеля". Второй номер журнала был посвящен Советской России. И, перечитывая редакционное посвящение, Оми Комаки подумал, что оно похоже на его речь перед исполнением "Интернационала", на выкрик человека, которому зажимают рот:
"Максиму Горькому:
Если бы суждено ей было пасть, она бы уже погибла (вычеркнуто девять знаков). Четыре года терзают и топчут Красную Россию, однако она по-прежнему стоит на своем месте (вычеркнут двадцать один знак). Это – неоспоримый факт.
Многие писатели хулили эту дикую страну (вычеркнуто четыре знака). Хотя в наш век каждый подлинный художник должен воспевать всякую (вычеркнуто два знака).
Максим Горький как художник всегда был на стороне восставших рабов.
Мы не имеем свободы много говорить о революционной России. Но сегодня, когда мировая реакция исходит ложью и ненавистью к ней, мы восхваляем Максима Горького как сторонника пролетариата и тем самым целиком выражаем наши собственные чувства.
Редакция журнала «Сеятель», 7 ноября 1921 года".
Оми Комаки написал эти строки, когда Стране Советов исполнилось четыре года.
Когда через много лет он побывал у стен Зимнего и бросил в Неву свой букет, перед глазами его были Анри Барбюс, засыпанный землей Парижской коммуны, и Сёити Итикава, погибший в японской тюрьме; Сэн Катаяма и Джон Рид, чьи имена он прочел на Кремлевской стене. Всех их объединяла любовь к земле Москвы, к родине Октября.
"Именно так!" – думал Оми Комаки над подчеркнутыми словами. О том, что сделали зарубежные друзья Страны Советов в самые трудные для нее годы, пожалуй, лучше не скажешь:
"Интернациональная солидарность трудящихся прошла историческую проверку в огне социалистической революции".