444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Tory Moore » Перерожденная Злодейка (СИ) » Текст книги (страница 9)
Перерожденная Злодейка (СИ)
  • Текст добавлен: 8 июля 2026, 20:33

Текст книги "Перерожденная Злодейка (СИ)"


Автор книги: Tory Moore



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)

21 глава

21 глава

В темнице холодно так, как не бывает холодно нигде.

Это особый холод. Он идёт не от воздуха от камня. От земли. Снизу, из-под тонкой гнилой соломы, на которой я сижу, поджав ноги, прижавшись спиной к стене. Камень вытягивает из меня тепло медленно, бесконечно, всю ночь напролёт, и к утру я уже не чувствую ни ступней, ни кончиков пальцев. Тело Хварин изнеженное, привыкшее к тёплым поламондоль , к шёлку, к жаровням дрожит, не переставая. А я внутри, я внутри уже почти не дрожу. Я как будто примёрзла к самой себе.

Меня привезли сюда три дня назад.

Камера маленькая, ниже человеческого роста, с одним зарешеченным окошком под потолком, через которое видно полоску серого неба. Деревянная решётка вместо двери. За ней узкий проход, по которому дважды в день проходит стражник: утром приносит миску жидкой каши, вечером забирает пустую. Он не смотрит на меня. Ему велено не смотреть. Я изменница. Дочь изменника. Та, на кого нельзя смотреть.

В первый день я плакала.

Во второй стучала в решётку и кричала, что невиновна, пока не сорвала голос.

На третий затихла.

Потому что я поняла: меня никто не слышит. И если слышит никто не верит. И если верит никто не может помочь. Я в королевской темнице, по обвинению в государственной измене, с письмом за моей подписью и моей печатью. Закон уже всё решил. Осталось только ждать.

Семь дней.

Старший стражник сказал мне это вчера буднично, не зло, почти с сочувствием. «Тебе семь дней, девка. На восьмой площадь.» Семь дней до казни. Из них три уже прошли.

Осталось четыре.

В первый же день меня допрашивали.

Меня вывели из камеры двое стражников под руки, потому что сама я едва держалась на ногах, и привели в залЫйгымбу . Большой, холодный, с земляным полом. У дальней стены, на возвышении, за длинным столом трое судей в чёрных одеждах. По бокам писцы. А у жаровни в углу, я увидела это сразу, и внутри всё похолодело лежали разложенные орудия. Те, которыми развязывают языки. Я не знала их названий. Я не хотела знать.

Меня поставили на колени посреди зала. На утоптанную холодную землю.

– Ён Хварин, – начал старший судья. – Признаёшь ли ты, что вступила в преступную переписку с северными варварами, предлагая им сдать столичные ворота?

– Нет, – сказала я. – Я не писала этого письма. Печать и почерк подделаны.

– У нас есть письмо. С твоей печатью. Сверенное с твоей рукой.

– Значит, кто-то умеет копировать мою руку. Спросите писца моего отца, господина Чо. Он умеет.

Лёгкое движение прошло по лицам судей. Едва заметное. И я увидела в стороне, у колонны, полускрытый тенью, высокого человека в сером. Узколицего. Правую руку отца. Он стоял неподвижно и смотрел на меня без злобы, без интереса, как смотрят на цифру в счётной книге. И когда я назвала Чо, он чуть склонил голову набок. Запомнил. Внёс поправку в свои расчёты.

«Они уберут Чо, – поняла я с ледяной ясностью. – Я только что подписала ему приговор. Назвала единственного свидетеля и его теперь спрячут или убьют.»

Но было поздно. Слово сказано.

– Запирательство не спасёт тебя, – ровно сказал старший судья. – Чистосердечное признание облегчит твою участь. Упорство отяготит. Подумай, прежде чем отвечать снова. – Он чуть качнул головой в сторону угла, где у жаровни лежали орудия. – Мы умеем помогать памяти.

Я посмотрела на эти орудия.

И странное дело, мне не стало страшнее. Мне стало почти спокойно. Потому что я вдруг поняла одну простую вещь: что бы я ни сказала, что бы со мной ни делали приговор уже написан. Не этими судьями. Моим отцом. Признаюсь я или нет, меня всё равно поведут на площадь. Так зачем доставлять им удовольствие? Зачем ломаться?

Я выпрямила спину насколько могла, стоя на коленях. Подняла голову. И посмотрела старшему судье прямо в глаза тем взглядом, которым Хварин всю жизнь смотрела на отца. Не отводя. Не мигая.

– Делайте что хотите, – сказала я. И голос мой не дрогнул, я до сих пор горжусь этим. – Пытайте. Можете сломать мне пальцы. Можете сломать мне всё. Я не подпишу того, чего не делала. Потому что, если я подпишу, – вы получите не только мою смерть, но и мою честь. А честь моя единственное, что у меня осталось. И её я вам не отдам. Ни за какую цену. Ни под какой болью.

Тишина в зале.

Судьи переглянулись.

И, я видела это что-то в них дрогнуло. Не сочувствие. Уважение, может быть. Или сомнение. Девушка из благородного дома, в белой рубахе смертницы, на коленях, на холодной земле, перед орудиями пытки, и говорит с ними так, будто это они перед ней виноваты.

Старший судья долго молчал. Потом сделал знак.

– Уведите, – сказал он. – На сегодня довольно.

Меня подняли. Повели обратно.

И, проходя мимо узколицего, я на одно мгновение поймала его взгляд. И, мне показалось в нём мелькнуло что-то. Не торжество. Не насмешка. Что-то почти похожее на досаду. Как будто я повела себя не так, как он рассчитывал. Как будто в его безупречных расчётах появилась маленькая, неучтённая величина.

Хорошо, подумала я. Пусть появляется. Пусть гадает. Я больше не та Хварин, которую можно просчитать.

Меня бросили обратно в камеру. И больше в тот день не трогали.

И на второй день почему-то не вызвали тоже. И на третий. Допрос был один для протокола, для видимости законности. Им не нужно было моё признание. Им нужна была только моя голова.

По ночам хуже всего.

Днём ещё можно держаться. Днём есть свет в окошке, есть шаги стражника, есть звуки лай собак за стеной, крик торговца, плач ребёнка где-то в городе. Днём мир ещё рядом.

А ночью мир уходит. Остаётся только темнота, холод и я.

И в этой темноте ко мне приходит дом.

Не манор Ёнов. Дом. Настоящий. Мой.

Я закрываю глаза и вижу нашу кухню. Маленькую, тесную, с холодильником, обклеенным магнитами. Мама прислоняется к столешнице, держит кружку обеими руками у неё всегда мёрзнут руки, как у меня сейчас, и смеётся над чем-то, что сказал папа. Папа в своём дурацком клетчатом халате жарит яичницу и подпевает радио, фальшивя. На подоконнике герань, которую мама всё забывает поливать, а я тайком поливаю. На столе мой ноутбук с наклейкой, открытый на недопереведённой серии.

Семейный чат.

Я вспоминаю последнее сообщение, которое в нём было. Фотография пирога. Мамин почерк: «Испекла твой любимый, яблочный с корицей. Приезжай на выходные, я заморожу кусок». И мой ответ, которого я так и не написала, потому что плакала над финалом дорамы и уснула.

«Я не ответила, – думаю я в темноте. – Я не ответила маме про пирог. И теперь может быть, никогда не отвечу.»

И вот тут на третью ночь, в каменном холоде королевской темницы, за четыре дня до собственной казни, меня накрывает по-настоящему.

Не страх смерти. Странно, но смерти я почти не боюсь, она слишком огромная, слишком абстрактная, я не умещаю её в голове.

А вот это пирог. Мамины замёрзшие руки. Папина фальшивая песня. Герань на подоконнике. Несказанное «спасибо, мам, обязательно приеду». Это умещается. Это режет.

Я сворачиваюсь на гнилой соломе, обхватываю колени, прижимаюсь лбом к ним и плачу. Тихо, чтобы не услышал стражник. Беззвучно, как научилась плакать в этом мире, где у стен всегда уши.

«Мам, – думаю я. – Мам, прости. Я так хотела домой. А теперь кажется, не вернусь совсем. Ни к тебе, ни сюда. Никуда. Меня просто не станет на чужой площади, в чужом теле, под чужим именем, и ты никогда не узнаешь, где я и что со мной. Ты будешь думать, что я пропала. Или сбежала. Или ушла. А я просто умру здесь, в сказке, в которую так хотела попасть.»

Я нащупываю под нижней рубахой, у самого сердца, три зашитых в подкладку предмета. Стражники не нашли их при обыске слишком хорошо спрятаны, в шве, у груди. Серебряную брошь-хризантему холодную. Сложенный листок записки Ёнсу мягкий. И стихотворение принца тонкое, шуршащее.

Три знака.

Дом, который зовёт. И мир, который держит.

Я достаю записку Ёнсу. В темноте я не могу её прочесть, но я знаю её наизусть. «Если когда-нибудь будет темно тебе позови меня. Я тоже приду. Я тоже буду держать.»

– Ёнсу, – шепчу я в темноту. – Сейчас мне темно,тонсэн . Сейчас очень темно.

Но он не приходит. Конечно, не приходит. Он ребёнок, он за стенами манора, он, наверное, даже не знает, что со мной. А может знает, и плачет сейчас в своём восточном крыле, один, как всегда один.

Эта мысль про плачущего Ёнсу почему-то возвращает мне силы.

Потому что я вдруг понимаю: я плачу не только о маме. Я плачу о двух домах сразу. О том, в который хочу вернуться, и о том, который придётся бросить. И в этом весь мой ужас, вся моя ловушка: куда бы я ни делась, я кого-то теряю. Уйду домой потеряю Ёнсу, Суён, Сори, И Хвана. Останусь потеряю маму, папу, себя.

А если умру на площади потеряю всё. И всех. Сразу.

«Нет, – думаю я, и впервые за три дня во мне поднимается что-то твёрдое. – Нет. Так не будет. Я не для того ломала эту историю, чтобы сдохнуть в финале, как было написано.»

Я выпрямляюсь. Вытираю лицо рукавом.

– Думай, Алина, – шепчу я себе. – Думай. По списку. Как всегда.

Первое. Я в темнице. Сама я отсюда не выйду решётка, стража, замки.

Второе. Кто-то снаружи должен действовать за меня. Кто?

И Хван. Он крикнул: «Я найду способ». Но по канону по проклятому канону принц в этот момент сам под ударом. Король болен, не верит в невиновность Хварин, а защита принцем дочери изменника делает подозрительным его самого. Скорее всего, его уже отстранили. Может быть, заперли. Он связан.

Суён. Низкорождённая травница. У неё нет ни власти, ни доступа. Но у неё есть, я вспоминаю, и сердце у меня вздрагивает, у неё есть нефритовая подвеска. И слова господина Юна. «Журавль возвращается». Дверь к вдовствующей королеве. Единственной, кто выше моего отца.

Третье. Если кто и спасёт меня то Суён. Если она поймёт. Если решится. Если успеет за четыре дня.

Из всех, кого я знаю в этом мире, моя жизнь сейчас зависит от низкорождённой девушки с куском зелёного нефрита.

Той самой, которую в дораме всё время спасали.

Той самой, которую отец вписал в список первой.

Той самой, которой я однажды отдала шёлковый платок вместо того, чтобы унизить.

– Сун, – шепчу я в темноту, в сторону зарешеченного окошка, в сторону города, где она сейчас, я надеюсь, я молюсь не спит и думает, как меня вытащить. – Сун. Я знаю, ты сильнее, чем тебя написали. Я в тебя верю. Пожалуйста. Стань тем, кем ты стала. Спаси меня. Как я однажды спасла тебя.

Город молчит за окошком.

Но где-то там, в темноте, я почти чувствую кто-то не спит. Кто-то думает обо мне. Кто-то идёт.

Я заворачиваюсь в свою тонкую накидку, прижимаюсь спиной к холодному камню и закрываю глаза.

Четыре дня.

Я доживу. Я обязана дожить. Хотя бы для того, чтобы увидеть, чем кончится история, которую я переписываю собственной кровью.

¹Ондоль (온돌) традиционная корейская система отопления: дым от очага проходит под каменным полом, согревая его. Спали и сидели прямо на тёплом полу. ²Тонсэн обращение к младшему брату или сестре.

22 глава

22 глава

На пятый день за решёткой появляется Суён.

Я не сразу верю своим глазам. Я лежу, отвернувшись к стене, в той полудрёме-полузабытьи, в которую впадаешь от голода и холода, и слышу голоса в проходе. Стражник. И женский. Спокойный, ровный, с лёгкой простонародной протяжкой.

– …перед казнью её должны осмотреть. Таков порядок. Если смертница помрёт в камере от лихорадки раньше срока с кого спросят? С тебя, служивый. Не с меня. Пропусти, осмотрю и уйду.

– Не велено пускать.

– А помрёт раньше казни велено будет? Голову с тебя снимут за то, что преступница ушла от закона своей смертью. – Пауза. Звон монет. – Вот. На чай. Я быстро.

Решётка скрипит.

Я поворачиваюсь.

И вижу, Суён.

В простой серой одежде, с лаковым ящичком лекарки в руках, с убранными под платок волосами. Бледная. Осунувшаяся, будто сама не спала и не ела все эти дни. Но глаза, её глаза ясные, спокойные, твёрдые.

Стражник запирает за ней решётку.

– Кричать будешь заберу обратно, – бросает он и отходит в конец прохода, отворачивается. Ему заплатили, чтобы он не смотрел и не слушал. Он честно отрабатывает не смотрит и не слушает.

Суён опускается на солому рядом со мной. Ставит ящичек. И на одно мгновение, всего на одно, её спокойствие ломается. Она прижимает ладонь к моей щеке, и я вижу, как у неё дрожат губы.

– Живая, – шепчет она. – Алина. Живая.

– Живая, – говорю я. И не выдерживаю обнимаю её, тычусь лицом ей в плечо, и от неё пахнет травами и улицей, и волей, и жизнью, и я цепляюсь за этот запах, как утопающий. – Сун. Ты пришла. Ты пришла.

– Тихо. – Она гладит меня по спине, по голове, оглядываясь на стражника. – Тихо, тихо. Я лекарка, помнишь? Я тебя осматриваю. Давай руку пульс щупаю. Вот так. И говори тихо. У нас мало времени.

Она берёт мою руку, будто и вправду считает пульс, и под этим прикрытием, склонившись близко, быстрым шёпотом начинает говорить.

– Слушай. У меня всё готово почти. Я не сидела сложа руки эти дни, я носилась как угорелая. Слушай и запоминай, если со мной что-то случится, ты должна знать, что есть.

– Сун, если с тобой что-то…

– Молчи и слушай. – Её шёпот твёрдый, как железо. – Первое. Я нашла письмо. То самое, поддельное. Точнее не само письмо, а того, кто его писал. Писец твоего отца, господин Чо.

Я вздрагиваю.

– Чо?

– Чо, – кивает Суён. – Я следила за манором с того дня, как тебя забрали. И заметила: на третью ночь после твоего ареста из дома твоего отца тайно вывезли человека. Связанного. В крытой повозке. Я пошла следом пешком, через полгорода. Его привезли в загородный дом, заперли. Это был Чо. Твой отец прячет его. Убирает свидетеля. Понимаешь, что это значит?

– Это значит, – медленно говорю я, – что Чо знает. Что письмо подделал он. И отец боится, что он проговорится.

– Именно. – Глаза Суён горят. – Живой Чо, это доказательство твоей невиновности. Твой отец не убил его сразу, Чо слишком ценен, он умеет копировать любую руку, такого ещё поискать. Но и на свободе держать боится. Вот и спрятал. А я, я знаю где.

Она понижает голос ещё больше. Я чувствую, как у неё подрагивает рука теперь, рассказывая, она будто заново проживает страх.

– Я едва не попалась, Алина. Дважды. Когда шла за повозкой через город на меня обернулся возница, и я нырнула в подворотню, к нищим, и сидела с ними в грязи, пока они не проехали. А у загородного дома… там стража. Двое у ворот, один обходит вокруг. Я лежала в канаве за оградой полночи в холодной воде, не шевелясь, – и слушала. И услышала. Слышала, как Чо плачет за стеной. Как умоляет сквозь стену, сквозь ночь кого-то невидимого: «Я сделал, как велели, я переписал её руку, я не виноват, отпустите меня к семье, я больше ни слова, клянусь». А ему отвечал голос тот, узколицый, я узнала его по говору: «Молчи и жди. Когда девчонку казнят, дело закроют, и тогда может быть, тебя отпустят. А может, и нет. Это зависит от того, как тихо ты будешь сидеть».

Я слушаю и у меня сжимается всё внутри.

– Сун. Ты лежала полночи в ледяной воде. Ради меня.

– Ради правды, – поправляет она. – И ради тебя. Это одно и то же теперь. – Она сжимает мою руку. – Главное, я знаю. Я слышала своими ушами, как он признаётся. Чо живой, и Чо сломлен. Если его вытащить и привести к тому, кто выше твоего отца, – он расскажет всё. Со страху расскажет, лишь бы спасти свою шкуру. Понимаешь? У меня есть свидетель. Полуживой, дрожащий, но есть.

– Но как ты его вытащишь? – шепчу я. – Там стража.

– Не я. – Суён качает головой. – Мне его не взять, я одна, без людей. Но если королева пошлёт стражу, его возьмут за час. Главное, чтобы королева поверила мне настолько, чтобы послать. А для этого, – она снова касается груди, где спрятана подвеска, – у меня есть ключ.

Я смотрю на неё на эту девушку, что полночи пролежала в ледяной канаве ради правды, и думаю: вот кого в дораме показывали хрупкой жертвой. Вот кого «спасали». Если бы сценаристы видели её сейчас в грязи, в холоде, бесстрашную, они бы переписали всё.

А впрочем, их и переписали. Я.

– Сун. – У меня перехватывает дыхание. – Если ты добудешь его показания…

– Тише. – Она сжимает мою руку. – Добыть его полдела. Чо будет молчать. Он до смерти боится твоего отца и правильно делает. Его слово против слова министра Ёна ничего не стоит. Нужен кто-то выше. Кто-то, перед кем твой отец никто. Кто-то, кто может приказать пересмотреть дело даже через голову короля.

– Вдовствующая королева, – выдыхаю я.

– Вдовствующая королева, – кивает Суён. И достаёт на одно мгновение, из-за пазухи знакомый свёрток. Нефритовую подвеску. Тёмно-зелёную. Облако и журавль. – Помнишь, что сказал господин Юн? «Журавль возвращается». Это мой ключ. Завтра на рассвете я иду во дворец. Я попрошу аудиенции у королевы-матери. Назову слово. Покажу подвеску. И расскажу всё про Чо, про подделку, про твоего отца, про переворот. Всё, что мы с тобой собрали на нашей карте.

Я смотрю на неё.

И мне становится страшно за неё так, как не было страшно за себя.

– Сун, – говорю я. – Ты понимаешь, на что идёшь? Низкорождённая девушка является во дворец, требует королеву, обвиняет первого министра в государственной измене. Если королева не поверит, если хоть на мгновение усомнится, тебя схватят. Тебя саму обвинят в клевете. Тебя казнят. Раньше меня.

– Знаю, – говорит она просто.

– Тогда не ходи. – Я хватаю её за обе руки. – Сун, не ходи. Найдём другой способ. Я не могу… я не могу, чтобы из-за меня, ты. Я спасла тебя один раз не для того, чтобы ты погибла, спасая меня. Это неправильно. Это не должно так…

– Алина. – Суён смотрит мне прямо в глаза. И в её взгляде что-то такое, отчего я замолкаю. – Послушай меня. Всю жизнь всю мою жизнь за меня всё решали. Кто я, какая я, что мне можно. Меня спасали, меня жалели, меня вели. А потом пришла ты и сказала: «Ты сильнее, чем тебя написали». И знаешь что? Ты была права. Я сильнее. И сейчас впервые в жизни, я делаю выбор сама. Не потому, что кто-то велел. А потому, что я так хочу. Я иду спасать свою сестру. Свою. И никто слышишь, никто, даже ты не отнимет у меня этот выбор.

Я смотрю на неё и плачу. Молча. Слёзы просто текут.

Потому что вот она. Настоящая Суён. Та, которой не было в дораме. Та, которую я разбудила сама не зная, что делаю, в тот первый день, отдав ей шёлковый платок.

Из спасаемой в спасительницу.

– Сестра, – шепчу я. – Сун. Сестра.

– Сестра, – кивает она. И впервые за весь разговор улыбается. – Так-то лучше. А теперь слушай последнее, и я пойду, пока стражник не передумал.

Она наклоняется ещё ближе.

– Если у меня получится королева пошлёт людей. Казнь остановят. Дело пересмотрят. Держись, что бы ни случилось, до последней минуты. До самой плахи, если придётся. Не теряй надежды. Я приду. Слышишь? Как бы поздно ни было, я приду.

– А если не получится?

Суён молчит секунду.

– Тогда, – говорит она тихо, – знай хотя бы, что ты была не одна. Что у тебя была сестра, которая дралась за тебя до конца. Это ведь немало, Алина. Это очень много. Многие умирают, так и не узнав, каково это.

Она сжимает мою руку в последний раз. Берёт ящичек. Поднимается.

– Стражник! – зовёт она ровным, скучающим голосом лекарки. – Закончила. Лихорадки нет, до казни доживёт, не помрёт раньше срока. Выпускай.

Решётка скрипит.

И у самого выхода Суён оборачивается на одно мгновение. И одними губами, беззвучно, чтобы видела только я, говорит:

«Журавль. Возвращается.»

И уходит.

А я остаюсь в холодной камере, на гнилой соломе, за четыре… нет, за два теперь дня до казни. Но впервые за всё это время, мне не холодно.

Потому что я больше не одна.

Где-то там, в городе, идёт по тёмным улицам девушка с куском зелёного нефрита у сердца. Идёт во дворец. Идёт к королеве. Идёт спасать меня через весь рухнувший мир.

И если есть на свете справедливость хоть какая-нибудь, хоть в этом сказочном мире, хоть в моём, она дойдёт.

Она должна дойти.

¹Тэби (대비) вдовствующая королева, мать или вдова покойного короля. Обладала огромным неформальным влиянием при дворе, особенно при слабом или больном правящем короле.

23 глава

23 глава

Хон Чжиа приходит за день до казни. Ночью.

Я не слышу, как открывается решётка. Я просто вдруг чувствую в камере кто-то есть. Открываю глаза. И вижу её сидящую напротив, на корточках, в своей серой одежде шаманки, с белой маской на лице. В руках у неё маленький масляный светильник. Жёлтый огонёк дрожит между нами, отбрасывая тени на стены.

– Стража? – спрашиваю я хрипло.

– Спит. – Голос из-под маски ровный, тихий. – Я шаманка, девочка. Мне открыты двери, которые закрыты другим. Я пришла «изгнать злого духа из смертницы перед казнью». Так положено, чтобы преступница не вернулась мстить после смерти. Стража рада, что не надо смотреть. Они боятся меня больше, чем тебя.

Она ставит светильник на пол между нами.

– Я пришла предложить тебе жизнь, – говорит она.

Я молчу. Жду.

– Завтра на рассвете тебя поведут на площадь, – говорит Хон Чжиа. – Ты это знаешь. И ты, должно быть, надеешься на спасение на принца, на свою подружку-травницу, на чудо. Я скажу тебе честно, без жалости, потому что жалость тебе сейчас ни к чему: на чудо не надейся. Принц под домашним арестом король запер его, чтобы не мешал казни. Твоя травница… – она чуть качает головой. – Девочка с куском нефрита против первого министра державы. Ты сама-то веришь?

– Верю, – говорю я.

– Зря. – Она снимает маску. И снова, это усталое, немолодое, человеческое лицо, и глаза старше лица. – Но я пришла не отнимать у тебя надежду. Я пришла дать тебе настоящий выход. Не «может быть». А наверняка. Слушай.

Она наклоняется ближе. Огонёк светильника дрожит.

– Я владею обрядом, – говорит она тихо. – Старым. Тёмным. Обрядом обмена. Я могу, этой ночью, прямо здесь поменять нас местами. Твою душу в моё тело. Мою в твоё. Утром из этой камеры выйдет шаманка Хон Чжиа и стража её выпустит, потому что шаманке здесь делать больше нечего. А на эшафот поведут Ён Хварин и казнят. Но в теле Хварин к тому времени буду уже я. А ты, ты в моём теле выйдешь отсюда на свободу. Живая. Понимаешь? Живая.

Я смотрю на неё.

– Вы предлагаете мне, – медленно говорю я, – занять ваше тело. А самой лечь под меч в моём.

– Да.

– Зачем? – Я не понимаю. – Зачем вам это? Вы хотите домой, к дочери. А так, вы умрёте. В моём теле, на моей площади. Какой вам в этом смысл?

Хон Чжиа улыбается. Тонко. Горько.

– А кто сказал, что я собираюсь умирать? – говорит она. – Подумай, девочка. Ты умная, я знаю. Подумай, что будет завтра на площади.

И я думаю.

И медленно, холодно понимаю.

– Переворот, – говорю я. – Завтра мой отец поднимет войска. По канону, он использует мою казнь как повод. «Спасает дочь», врывается с мятежниками, захватывает власть. Если всё пойдёт по плану отца, он остановит казнь сам. И «спасёт» Хварин. Свою дочь. – Я смотрю на Чжиа. – То есть, вас. В её теле.

– Умница, – тихо говорит Хон Чжиа. – Вот именно. Если твой отец победит, а у него большие шансы, – то Хварин не казнят. Её спасёт отец-победитель и сделает сестрой регента. А может, и принцессой, он метит высоко. И в этом теле, при этой власти, у самого трона, – я смогу наконец спокойно искать дорогу домой. Сколько угодно лет. С деньгами, с властью, с защитой. А ты, ты будешь свободной шаманкой. Тоже живой. Тоже с возможностью искать свою дверь. Я не обманываю тебя, девочка. Я предлагаю честный обмен. Обе живём. Обе ищем выход. Просто меняемся ставками.

Я молчу долго.

Потому что, это и вправду выход. Настоящий. Я останусь жива. Я не лягу под меч. Я смогу искать дорогу домой в другом теле, но живая.

А цена…

Я отдам Чжиа тело Хварин. Имя Хварин. Лицо Хварин.

И вместе с ними, Ёнсу, который держит меня за руку во сне и думает, что это его сестра. Суён, которая идёт сейчас через весь город спасать меня и спасёт не меня, а Чжиа в моём обличье. Сори, которая стережёт мою дверь. И, его. И Хвана. Который сказал «я хочу узнать вас настоящую». Который будет любить женщину с моим лицом не зная, что меня там больше нет. Который однажды обнимет Чжиа думая, что обнимает ту, ради кого лез через стену с рваной раной.

Я отдам всех, кого полюбила, самозванке. И уйду чужой, безликой, безымянной искать дверь, которой, может, и нет.

– Нет, – говорю я.

Хон Чжиа замирает.

– Что?

– Нет, – повторяю я твёрже. – Я не согласна.

– Девочка. – В её голосе впервые что-то живое, почти растерянное. – Ты понимаешь, что отказываешься? Это жизнь. Гарантированная. Против меча на рассвете. Ты выбираешь меч?

– Я выбираю быть собой, – говорю я. И сама удивляюсь, как ясно, как спокойно звучит мой голос. – До конца. Слышите? Я не отдам своё лицо чужой. Я не позволю вам обнимать тех, кого люблю я. Я не дам им думать, что спасли меня, – когда спасут вас. Лучше я умру Алиной, чем выживу никем.

– Это гордыня, – резко говорит Чжиа. – Это глупая, детская гордыня. Ты умрёшь из-за неё. По-настоящему. Совсем.

– Может быть. – Я смотрю ей в глаза. – Но это будет моя смерть. Моя, а не вами украденная жизнь. Я пришла в этот мир случайно. Я наделала здесь много всего спасла Суён, согрела Ёнсу, полюбила принца, сломала проклятую историю. И если за это надо умереть, я умру. Как я. Не прячась в чужом теле. Не убегая. Лицом к лицу. Я хочу прожить этот финал сама, Хон Чжиа. До последней секунды. Своими глазами. Своим сердцем. Какой бы он ни был.

Долгая тишина.

Светильник дрожит между нами.

И вдруг, Хон Чжиа делает то, чего я не ждала.

Она опускает голову. И очень тихо говорит:

– Восемь лет назад я бы сделала то же самое.

Я молчу.

– Восемь лет назад, – повторяет она, не поднимая глаз, – я была как ты. Я бы тоже не отдала своё лицо. Я бы тоже выбрала меч, лишь бы остаться собой. – Она поднимает на меня глаза, и в них что-то, чего я не видела раньше. Не голод. Не расчёт. Усталость. Бесконечная, выцветшая, человеческая усталость. – А потом прошло восемь лет. И гордыня стёрлась. И «быть собой» перестало что-то значить, потому что той «себя», которой я была, давно нет, она растворилась в этом теле, в этих годах, в этом одиночестве. И осталось только одно желание. Тупое, голое, звериное. Домой. К дочери. Любой ценой. Любым телом. Хоть шаманкой, хоть нищенкой, хоть кем только бы домой.

Она встаёт. Медленно. Берёт маску.

– Ты ещё не дошла до этого, – говорит она. – Тебе ещё есть что терять, и поэтому ты можешь позволить себе гордость. Завидую тебе, девочка. Правда. У тебя ещё есть лицо, которое ты не хочешь отдавать. У меня его давно нет.

Она надевает маску. Поворачивается к решётке.

– Хон Чжиа, – говорю я ей в спину. – Подождите. Скажите мне одну вещь.

Она останавливается.

– Когда вы предлагали обмен, – говорю я, – вы сказали поменять наши души местами. Но в этом теле, – я кладу ладонь себе на грудь, – есть ещё кто-то. Настоящая Хварин. Её душа. Я чувствую её иногда глубоко, на самом дне, как спящую. Что с ней? При обмене, куда делась бы она?

Хон Чжиа долго молчит.

– Ты её чувствуешь? – говорит она наконец. Тихо. И в её голосе что-то новое. Настороженность. – Спящую хозяйку тела? Ты правда её чувствуешь?

– Иногда. Как будто кто-то спит очень глубоко. И во сне слушает.

– Это плохо, – бормочет Чжиа, больше себе, чем мне. – Или хорошо. Не знаю. За восемь лет я ни разу не встречала, чтобы душа изгнанного тела не растворилась, а спала. Это редкость. Это… – Она качает головой. – Это значит, девочка, что вы с ней связаны крепче, чем бывает обычно. Что она пустила тебя к себе. Не отдала тело, а пустила. Как гостью. – Она смотрит на меня через прорези маски. – Берегись этого. И может быть надейся на это. Я сама не знаю, что из этого выйдет. За гранью бывают вещи, которых не знает никто. Даже я.

И она уходит в темноту прохода, мимо спящего стражника, бесшумно, как тень.

А я остаюсь.

С отказом, который, может быть, стоил мне жизни.

И с новым знанием смутным, тревожным, но почему-то тёплым: я в этом теле не захватчица. Я гостья. Хварин пустила меня. Она спит на дне и слушает. И между нами связь, которой не бывает.

Я кладу ладонь себе на грудь. Туда, где спит та, чьё лицо я ношу.

– Хварин, – шепчу я. – Ты слышишь меня? Я не отдала наше лицо чужой. Я не дала ей нас украсть. Завтра нас поведут на площадь туда же, куда вели тебя в той, первой истории. Но я не сдамся. Слышишь? Я буду драться до последнего. За нас обеих.

И мне кажется на самом дне, очень глубоко, в темноте под темнотой, кто-то во сне сжимает мою руку в ответ.

¹Обряд изгнания духа в шаманской традициикут (굿), ритуал общения с духами; здесь обряд «очищения» приговорённого, чтобы его дух не вернулся мстить живым после казни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю