355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » sengetsu_no_yuki » Так и знал, что трахнут все-таки меня (СИ) » Текст книги (страница 19)
Так и знал, что трахнут все-таки меня (СИ)
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 21:45

Текст книги "Так и знал, что трахнут все-таки меня (СИ)"


Автор книги: sengetsu_no_yuki


Жанры:

   

Эротика и секс

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)

С учетом всего вышесказанного нашему читателю, надеемся, станут более понятными многочисленные парадоксальные пассажи Ямамото Цунэтомо, автора «Хагакурэ», о смерти, наподобие следующих:

«Если каждое утро и каждый вечер ты будешь готовить себя к смерти и сможешь жить так, как будто твое тело уже умерло, ты станешь подлинным самураем. Тогда вся твоя жизнь будет безупречной и ты преуспеешь на своем поприще».

«Размышлять о неминуемой смерти следует ежедневно. Каждый день, когда душа и тело находятся в гармонии, размышляй о том, как твое тело разрывают на части стрелы, пули, мечи и копья, о том, как тебя уносит бушующее море, о том, как тебя бросают в огонь, о том, как ты погибаешь при землетрясении, о том, как ты бросаешься со скалы высотой в тысячу футов, как умираешь от болезни или совершаешь сэппуку, чтобы последовать за своим умершим господином. Каждый день, без исключения, ты должен считать себя мертвым».

«Расчетливые люди [к которым автор «Хагакурэ» относит любителей излишне много «умствовать» в ущерб «спонтанному мышлению-чувстованию». – Д. Ж.] достойны презрения. Это объясняется тем, что расчеты всегда основываются на рассуждениях об удачах и неудачах, а эти рассуждения не имеют конца. Смерть считается неудачей, а жизнь – удачей. Такой человек не готовит себя к смерти и потому достоин презрения».

«Десять врагов не совладают с одержимым человеком. Здравый смысл никогда не совершит ничего подобного. Нужно стать безумным и одержимым. Преданность и почитание придут вместе с ней» [это как раз описание «контролируемой одержимости» дзэнского типа, пробуждающей некий «экстремальный разум» в ходе схватки. – Д. Ж.].

Впрочем, по мнению того же Цунэтомо, хотя в критической ситуации «или-или» (ее приход самурай должен, по мнению теоретиков и практиков бусидо, уметь почувствовать сам) лучше выбирать смерть, но если репутация ничем не запятнана, нужно продолжать жить, принося пользу господину, семье и т. д.

Все эти цитаты отнюдь не означают, что самурай должен был превратиться в некоего робота, запрограммированного на убийство и самоубийство, не могущего рассуждать, колебаться и т. д. Совсем нет – японские воины ценили свою, да и чужую жизнь, но она никогда не декларировалась и не воспринималась ими как главная, основополагающая ценность в их системе ценностей. Таковой не была, естественно, и смерть сама по себе. Просто если самый факт существования (себя или другого) вступал в противоречие с некими более важными моральными категориями – результат был ясен заранее. При этом «ненужные» смерти считались абсурдным умножением страдания в этом мире. Частично отсюда происходит нежелание зря убивать животных (хотя многие самураи все же охотились) или убивать всех без разбору на поле боя (в случае осад нередко, хоть и не всегда, давали возможность спастись женщинам, детям, старикам, что дополнительно было обусловлено, конечно же, и неким общечеловеческим следованием «кодексу честной игры», которая исключала убийство всех, по тем или иным причинам не могущих считаться достойным врагом).

«Спокойное» отношение к смерти просто давало самураю дополнительные возможности исполнять свой долг – жить не ради себя, а ради других (господина, семьи, близких и т. д.). Мысль о неизбежности смерти в идеале не парализовывала волю самурая и вовсе не делала бессмысленной его жизнь, а придавала ей какую-то особую остроту, очарование, красоту и важность каждого конкретного момента. Отсюда насыщенность переживаний и эмоций, которые считались вполне достойными самурая. Распространенное мнение о том, что самурай никогда не должен был выказывать своих эмоций, быть молчаливым «суровым мужиком», в корне неверно. В идеале больше всего ценился сильный, но при этом эмоциональный тип личности, способной на глубокие переживания. При ближайшем рассмотрении самурайский идеал оказывается на порядок более близким к некоему подлинному альтруизму, нежели «гуманистический» идеал современного эгоистичного (и сознающего свою эгоистичность) «глобализированного» человека, гордо объявившего жизнь (прежде всего свою, и для перестраховки – чужую) главной, наивысшей ценностью, фактически меркой остальных ценностей, изрядно поблекших. Отношение к таким понятиям, как долг, верность, отвага, честь в самурайском и современном глобализированном, на западный лад построенном обществе противоположны именно из-за различия в основном – отношении к смерти. Поэтому людям, воспринимающим традиции первого, «западное» отношение к жизни как к попытке прожить жизнь «успешно», а к смерти – как к бедствию и несчастью может показаться суетным и смешным. Соответственно человеку, условно говоря, «западной культуры» (в том числе и большинству наших читателей) все японские рассуждения о смерти могут казаться чрезвычайно жестокими (если же кто-то считает, что мы живем в лучшем из возможных миров, к тому же разумно управляемом всемогущей и доброй, в человеческом понимании этого слова, силой, – мы не станем спорить с ним об этих, в сущности, недоказуемых вещах) и лишенными здравого смысла (да, так оно и есть, вот только простой «здравый смысл» – плохой помощник при встрече с Неведомым, коим является смерть).

Но если все это так, что же оставалось по-настоящему важным для самурая относительно смерти? Несомненно, это идеал «достойной смерти», то есть такой, которая воспринимается «горьким и трезвым судом равных тебе» (Киплинг) как образцовая. Сразу скажем – для бурных эпох междоусобиц это, конечно же, была смерть в бою (от своей или вражеской руки) – впрочем, как и в любом милитаризованном обществе. Далее мы попробуем показать, что было особенного в идеале «достойной смерти воина» именно в японском его преломлении.

Прежде всего такая смерть была как бы венцом карьеры самурая, к ней стремились, ее искали. Собственно, в обществе, где немного странно говорить об ориентированности на успешность как таковую (т. е. успешность в качестве декларируемой добродетели. Естественно, в истории Японии можно найти огромное количество примеров блестяще успешных деятелей, которые, однако, никогда не ставали неким идеалом; см. работу «Благородство поражения» А. Морриса), пожалуй, именно достойный конец мог быть таким мерилом успешности всей жизни воина. Знаменитая фраза Ямамото Цунэтомо «Во всем важен конец» сказана именно в этом контексте. То есть смерть была социально значима, стояла в том же смысловом ряду, что и все деяния воина в его земной жизни, как бы подтверждая и окончательно закрепляя его верность идеалам бусидо. Отсюда любовь рассказчиков военных повестей к различным историям о смерти известных людей и о том, как они при этом себя вели. Конечно, какую-то роль здесь играл и обычный людской интерес к живописным и, как правило, кровавым, подробностям, но он не объясняет просто-таки маниакальной (по мнению большинства современных людей с «гуманистическим мировоззрением») склонности к ним.

Достойная смерть не была связана с понятием правоты или неправоты дела, за которое человек отдает жизнь. Этим японский идеал отличается от, к примеру, идеи «смерти за правое, пусть и безнадежное» дело в европейской традиции (эта традиция лукавит даже в терминах, провозглашая совершенно идентичные в своих проявлениях настроение и поведение «своих» «героизмом», а «чужих» – «фанатизмом». Как будто, к примеру, феномен Гастелло и советских таранов вражеских самолетов и танков имеет некое кардинальное отличие от тех же камикадзэ, о которых пойдет речь в заключительной главе нашей книги). Как писал Мисима, «невозможно умереть за правое дело», ибо понятие правоты или неправоты изменчиво и относительно (и этого не могут не знать люди, рожденные в XX веке, когда тотальность войны, похоже, обессмыслила самое понятие справедливых войн, если таковое вообще когда-нибудь существовало), а понятие смерти абсолютно, оно просто из другой категории, нежели людские понятия о добре и зле, правоте и неправоте. Поэтому, с этой точки зрения, никто не умирает понапрасну, и спокойно, с достоинством встреченная смерть обладает высоким смыслом смерти Человека (согласитесь, ведь это тоже гуманизм, но иной, нежели западный). Отсюда ясно, почему гунки и прочие источники не делают никакой разницы, описывая достойную, героическую смерть того или иного воина, совершенно не делая различий, из какого он лагеря. Смерть уравнивает достойных противников, умелого опытного воина и совсем юного Ацумори, объективно не имевшего шансов на победу в поединке с Кумагаэ, но не уравнивает труса и храбреца (т. е. человека с сильным и слабым духом, в японском прочтении) – именно по этой линии проходит основное разграничение достойной и недостойной смерти в японской самурайской традиции. Отвага, дерзкое стремление к смерти (ибо слово «презрение» тут явно прозвучит слишком слабо) – то, что отличает человека, готового принять достойную смерть. А если он паче чаяния выживает – что ж, он живет далее с гордым осознанием, что победил не только свой внутренний страх смерти, но и получил неоценимый урок готовности к концу. Этот опыт считался в чем-то подобным сатори.

Достойная смерть не была связана также с понятием достижения некоего позитивного результата, «конечного успеха для соратников» (как в известной советской истории об Александре Матросове или французском сюжете о Жанне д'Арк – «они отдали жизнь, чтобы мы…»). Чаще она даже обязана была его не иметь – так, чтобы стать традиционным японским сюжетом, истории о Жанне д'Арк не хватает в сущности немногого – окончательного поражения той стороны, за которую она сражалась. Тогда стойкий привкус хоганбиики,т. е. сочувствия искренней, и поэтому проигрывающей стороне, ей был бы обеспечен. Все остальное – красота, элемент чуда, верность господину, доблесть, ранняя смерть – в этой истории содержится с избытком. Даже истории о мести (которых немало в японском фольклоре) не всегда заканчиваются логично – смертью обидчика, как этого подсознательно ждет читатель-неяпонец. По словам Ямамото Цунэтомо, «иногда месть заключается в том, чтобы ворваться к врагу и быть зарубленным», продемонстрировав неукротимость духа и чистоту помыслов, или же совершить сэппуку, превзойдя врага в силе духа и благородстве (впрочем, все это срабатывает, только если враг обладает тем же культурным кодом). Отсюда порицание почти всеми самурайскими теоретиками и практиками понятия «бессмысленная смерть» (в смысле: как будто что-то может придать смерти некий иной смысл кроме того, которым она и так наделена) и «собачья смерть» – то есть смерть без достижения цели. И такая смерть может быть приемлемой и достойной Пути воина, если продиктована – искренностью.

Достойная смерть должна была быть красивой – после всего прочитанного вдумчивому читателю не покажется парадоксальным такое заявление. Красота здесь заключается, конечно, не столько в эстетизации чего-то, связанного с бренными останками человека (хотя самурай должен был выглядеть опрятно и красиво и в миг своей гибели, об этом неустанно повторяет Цунэтомо), а скорее в том понятии, которое вложено и в русскую поговорку «на миру и смерть красна». «Красна» – то есть «достойна» и «заставляет о себе говорить». Конечно, все это трудно понять и тем более оправдать в эпоху тотальной войны с полной утратой всех смыслов и побудительных причин к ее ведению, когда воины начинают воеприниматься только как «жертвы» и «палачи», «свои» и «чужие», а лицемерная «общественная мораль» требует прекратить демонстрировать кровавые кадры с мест боев, как будто от этого реалии войны перестанут быть именно такими.

Но ведь и сегодня отдельные примеры «героической смерти» активно эксплуатируются – как правило, все с теми же достаточно мелкими целями «патриотического воспитания» и т. д. Естественно, подобные цели (выработка преданности клану, господину, государству) преследовала и самурайская мораль, но этим она не ограничивалась, что дало Мисиме право заявлять: «"Хагакурэ" наделена великой красотой – красотой льда». Самурайская мораль учила человека встречать смерть гордо и красиво, с неподражаемым достоинством, вполне сознавая абсурдность бытия задолго до экзистенциализма, который наверняка показался бы самураю слишком половинчатым и слабым по своей внутренней сути.

Конечно же, важным было то, чтобы смерть была обставлена некими приемлемыми внешними обстоятельствами – если умирать, то желательно от руки доблестного врага, на поле боя, на виду у тех, кто мог затем поведать об этом другим (отсутствием любви к славе, в том числе посмертной, самураи никогда не страдали), при возможности – совершив некое славное деяние, продемонстрировав свое боевое мастерство, доблесть, презрение к боли, невероятную силу духа и тела, верность господину или всем тем, с кем связан узами долга, дружбы, любви, каких-либо иных чувств. Смерть также считалась некой отплатой, благодарностью за благодеяния, совершенные по отношению к самураю его родителями, господином и т. д., высшим выражением любви, отплатой, которую невозможно превзойти и не оценить. В дополнение ко всему наиболее прекрасная, по самурайским понятиям, смерть должна была быть одинокой(в смысле – без союзников), но, конечно, на виду у врагов, ибо одна ветка цветущей сливы лучше воплощает суть сливы, чем множество веток (как тут не вспомнить капитана Ахава из «Моби Дика», кричащего в пылу последней охоты на Белого Кита: «О, одинокая смерть в конце одинокой жизни!»).

Можно приводить множество примеров, которые соответствуют приведенному выше описанию, но мы ограничимся одним – описанием последнего боя знаменитого слуги Минамото Ёсицунэ, воина-монаха Бэнкэя, взятым из «Сказания о Ёсицунэ». Пока Ёсицунэ готовился к сэппуку (ибо просто счел ниже своего достоинства вступать в бой с ордой врагов низкого ранга), его немногочисленные вассалы гибли один за другим. Вскоре остался один Бэнкэй, который, в последний раз повидав господина, помолился об удачном перевоплощении, чтобы и дальше служить перерожденному Ёсицунэ. «Бэнкэй встал в воротах навстречу напиравшим врагам. Он рубил навзлет и наотмашь, он протыкал животы коням, а упавшим всадникам отсекал головы ударами нагинаты под шлем либо оглушал их ударами тупой стороной меча и резал насмерть. Он рубил направо, налево и вокруг себя, и ни один человек не мог к нему подступиться и схватиться с ним лицом к лицу. Бессчетное количество стрел торчало в его доспехах. Он ломал их, и они повисали на нем, как будто надел он шиворот-навыворот соломенную накидку мино. Оперения черные, белые и цветные трепетали под ветром, словно метелки тростника в осеннюю бурю на равнине Мусаси. В безумной ярости метался Бэнкэй, нанося удары на все стороны, и нападающие сказали друг другу: «Что за диво! Сколько своих и чужих перебито, и только этот монах при всем безумстве своем жив до сих пор! Видно, самим нам не справиться с ним. Боги-хранители и демоны смерти, придите на помощь и поразите его!» Так взмолились они, и Бэнкэй разразился хохотом. Разогнав нападавших, он воткнул нагинату лезвием в землю, оперся на древко и устремил на врагов взгляд, исполненный гнева. Стоял он как вкопанный, подобный грозному божеству Нио. И тут какой-то молодой воин на коне промчался вблизи от Бэнкэя. А Бэнкэй был давно уже мертв, и поступь коня его опрокинул. Да, Бэнкэй умер и закостенел стоя, чтобы не пропустить врага в дом, пока господин не совершит самоубийство. Сколь трогательно это!»

Впрочем, не всем самураям в реальной жизни могло так повезти, как Бэнкэю. Многие умирали от болезней, старости, некоторые – в результате казни (считавшейся достаточно унизительной смертью – будь это обезглавливание, утопление, сожжение, распятие или иные, еще более мучительные или особо позорные виды смертной казни). Но даже в этом случае самурай мог своих врагов – в человечьем ли обличье или в виде болезни, старости, голода или холода – «заставить уважать себя». Для этого он должен был принять свой конец столь же бестрепетно, как и на поле боя. «Когда Ямамото Дзинъэмону исполнилось восемьдесят лет, он заболел. Со временем ему стало так плохо, что он с трудом сдерживал стоны. Тогда кто-то сказал ему: "Вам будет лучше, если вы будете стонать. Не стесняйтесь!" – "Это будет неправильно, – ответил старый самурай. – Имя Ямамото Дзинъэмона известно всем. Он не опозорился ни разу за всю свою жизнь. Поэтому он не может позволить людям слышать свои стоны даже перед смертью"». К этому пассажу из «Хагакурэ» мы можем добавить, что позором могло считаться практически любое проявление слабости перед смертью, и не зря знаменитый сподвижник Такэда Сингэна, Баба Нобухару, написал на свитке у себя на стене спальни: «Поле битвы – мое убежище» (то есть «в бою я как дома, но и дома я не забываю о том, что весь мир – это поле битвы»). Все теоретики бусидо превозносят готовность к быстрому, спонтанному решению, которое оказывается самым верным и достойным. Это относится и к готовности встретить смерть.

В особенности самурайский идеал достойной смерти стал важен в относительно мирную эпоху Токугава, когда редкими стали не то что войны и мятежи, но значительно меньше стало поединков между отдельными самураями. Поэтому таким идеологам бусидо, как Ямамото Цунэтомо, оставалось только вздыхать по насыщенной опасностью и риском смерти ушедшей эпохе. Оба знаменитых самурайских трактата XVII столетия – «Будосесинсю» и «Хагакурэ» – можно считать своеобразными «самурайскими утопиями», обращенными назад, к «золотому» веку самурайства, во времена, когда гораздо легче было найти достойную смерть. Добавим – и Дайдодзи Юдзан, и Ямамото Цунэтомо, по иронии судьбы, умерли своей смертью, прожив, соответственно, 90 и 60 лет…

Читатель вправе воскликнуть: да ценили ли самураи свою жизнь и жизнь как таковую вообще? Конечно, ценили, как и все люди на этой земле. Просто само их мировоззрение, многолетние тренировки воли, тела и духа позволяли им выработать именно такой идеал смерти, к пониманию которого мы попытались приблизиться.

Но мы не коснулись еще одного очень важного признака «смерти, достойной самурая», – ее большей или меньшей степени добровольности. И речь здесь не только о самоубийстве, хотя оно является наиболее концентрированной формой подобной смерти. В конце концов, сила духа выявляется не тогда, когда выбора, по сути, нет, а как раз когда он есть – убежать или остаться, предать или остаться верным, жить или умереть, почти вне зависимости от внешних обстоятельств. Фактически в философии самураев смертью человек окончательно утверждает свою гордую свободу. А лучшим способом этого было сэппуку – ведь именно оно позволяло создать прекрасные условия для реализации того самого идеала «благородной», «достойной» смерти.

О сэппуку написано немало. Трактовок этого исключительно странного для неяпонцев обычая существует великое множество – от гипотез, связывающих обычай вспарывать живот с древнейшими языческими обычаями японцев или даже айнов, до попыток вывести корни сэппуку из неких общечеловеческих представлений о месторасположении души где-то в районе живота (слово хара,от которого и произошло харакири,пишется теми же иероглифами, что и сэппуку, но в другом порядке – сначала идет иероглиф «резать», а потом «живот», при этом используется китайское прочтение, а «харакири» – наоборот: первый иероглиф «живот», используется чисто японское прочтение). В Японии слово «харакири» является разговорной формой и несет некоторый бытовой и уничижительный оттенок. По-видимому, именно поэтому на Западе и прижилась эта форма, отражающая лишь поверхностное понимание глубинных причин, толкавших великое множество японцев на совершение ритуального самоубийства.

В истории возникновения традиции сэппуку много неясного и даже загадочного. Спрашивается, зачем было делать излюбленным способом ухода из этого мира такой безумно болезненный и непростой метод? Конечно, традиция кончать с собой с помощью собственного оружия не является исключительно японской – некоторая аналогия этому есть и в Европе. Обычай Древнего Рима бросаться на меч тоже возник не в силу какой-нибудь особой идеологии этого явления, а просто в силу того, что меч был всегда при себе.

И как на Западе, так и на Востоке применение меча для самоубийства началось именно среди тех, кто имел этот меч постоянно при себе, то есть среди военных. Все это, конечно, логично, но великие Катон, Брут, Кассий бросились на меч грудью, что привело к скорой, часто мгновенной смерти, а вскрытие живота (да простят читатели автора за неизбежный натурализм) редко приводило к быстрой кончине, порой человек жил еще несколько часов. Поэтому постепенно необходимой фигурой при совершении сэппуку стал кайсяку-нин,или просто кайсяку, – «помощник», который отрубал голову совершившему сэппуку одним ударом в момент, когда видел, что страдания становились вовсе нестерпимыми. Нередко кайсяку был лучший друг или слуга совершавшего сэппуку, но на эту роль человека могли назначить и власти. В таком случае сэппуку, по сути, сводилось к ритуальному обезглавливанию, причем если в эпоху Сэнгоку дзидай и в начале токугавского периода вспарывание живота было вполне реальным, то в XVIII–XIX веках оно нередко заменялось сэппуку символическим – осужденный или добровольно совершавший этот акт лишь касался живота мечом (а изредка – даже веером), царапая его, чтобы показалась кровь, а затем следовал удар меча кайсяку. Впрочем, настоящее сэппуку совершали по всем правилам и в этот период, и в XX веке (генерал Ноги, вице-адмирал Ониси, писатель Юкио Мисима).

Мой друг всегда готов

Прийти на помощь.

Уже обвязан поясом клинок меча.


В покое сидит на песчаной косе

Ждущий прихода друга.

Душа и помыслы его чисты.


Перевод Д. Серебрякова

Два приведенных нами хокку описывают подготовку к этому последнему акту земной жизни самурая. Первое упоминает обмотанный поясом малый меч ( кодати, вакидзаси), когда для совершения сэппуку оставлялось 10–15 сантиметров лезвия – чтобы оно не вошло слишком глубоко, сделав невозможным довершение разреза. Во втором речь идет о подготовке духовной – спокойной медитации перед сэппуку. Как правило, перед совершением самоубийства самурай постился около суток, позволяя себе за это время лишь выпить с другом последнюю чарку сакэ, часто с тем же, который затем выступал в роли кайсяку. Местом совершения сэппуку мог быть морской берег, сад, горы, обычная комната или пылающая башня осажденного замка – все зависело от конкретных обстоятельств. При церемонии могли присутствовать зрители, или она могла совершаться в полном одиночестве (так, основоположник корпуса летчиков-камикадзэ вице-адмирал Ониси Такидзиро покончил с собой в 1945 году без помощи кайсяку). Суть самого сэппуку состояла в том, что самоубийца прорезал живот поперек, от левого бока до правого или прорезал его дважды: сначала горизонтально от левого бока к правому, а потом вертикально от диафрагмы до пупка (способ дзюмондзи –«крест-накрест»). Существовало также несколько других, менее распространенных способов.

И все же, почему именно вскрытие живота? Во-первых, потому что это очень болезненная смерть. Выбравший ее демонстрировал окружающим – друзьям и врагам – всю свою волю, выдержку, презрение к боли. По мнению австро-американского психоаналитика Теодора Рейка, выбор мучительной формы самоубийства является переведением садистской основы самоубийства в мазохистскую, которая суть обратная сторона той же медали. По мнению Юкио Мисима (великий японский писатель XX века, в 1970 году он сам совершил сэппуку в возрасте 45 лет вместе с одним из своих последователей), самураи сознательно отвергали яд и другие эффективные и менее болезненные способы самоуничтожения, издавна известные в Японии: «Это было также символом воли военного, самурая; каждый знал, что этот вид смерти наиболее болезненный. Причина же того, что они предпочитали умирать самым ужасным образом, заключалась в желании доказать мужественность самурая. Этот способ самоубийства был японским изобретением, которое иностранцам не скопировать». Во-вторых, именно живот во многих культурах, в том числе японской, считается средоточием внутреннего человеческого бытия, местом, где концентрируется дух, воля, храбрость, ярость. Даже в русском языке осталось указание на некую сакральную функцию живота: «живот» – «жизнь». У англичан «guts» – буквально «внутренности», но чаще аллегорическая «кишка» (которая «тонка» или нет). Нитобэ Инадзо [21]проводит параллели дальше и глубже – в Пятикнижии Моисеевом «внутренности Иосифа тоскуют по брату», библейские пророки испытывают «благоутробие», или наоборот – их «утроба волнуется». Все это говорит о неких архаичных верованиях относительно живота и души, распространенных у многих народов. Но у японцев эти верования развились в достаточно стройную концепцию, согласно которой понятие «живот» ( хара) очень сильно сблизилось с понятием «душа». Отсюда понятия хара га оокии –великодушный, щедрый (буквально – «большой живот»), хара-о татэру –обижаться, сердиться (буквально – «ставить живот»), хара китанаи –низкие стремления (буквально – «грязный живот»), хара-но курои хито– человек с черной душой (человек с черным животом), хуже которого мог быть только, пожалуй, хара-но наи хито –совсем бездуховный человек (буквально – человек без живота). Особенно важным для понимания сэппуку является выражение хара-о кимэру –утвердиться в своем решении (дословно «решаться животом», т. е. не только разумом, но и всей своей сущностью). Отсюда идея демонстрировать свои помыслы, намерения, искренность с помощью буквального показа их вместилища всем – богам и людям. Как правило, эти мысли, эмоции тщательно скрывались, а в случае сэппуку становились «очевидны». Прослеживается некая аналогия с торжественной клятвой – смело клясться в традиционном обществе может тот, кто уверен в своей правоте и чистоте помыслов.

Причин для сэппуку было немало. Далее мы попробуем определить основные, проиллюстрировав их примерами из японской истории и классической литературы. При этом мы постараемся избежать ненужного пафоса и излишнего натурализма. Подробное же описание сэппуку можно прочитать, например, у Нитобэ Инадзо, цитирующего интересный дневник английского посла в Японии А. Митфорда, присутствовавшего в 1868 году при совершении сэппуку по приговору правительства.

Итак, существовали такие основные побудительные причины и, соответственно, называемые виды сэппуку.

Сэцудзёку(вскрытие живота с целью избежать позора и отстоять свою честь – «гири») – исключительно распространенное явление как в эпоху раздробленности, так и во времена Токугава. Самураи выбирали сэцудзёку и в мирное время, совершив непростительную, по их мнению или мнению вышестоящих, ошибку или преступление, не порочащее их чести (обычным преступникам рубили головы или казнили различными иными способами). К такому виду сэппуку могли приговаривать как взрослых, так и детей (мальчиков) – известно одно очень грустное описание смерти трех братьев (которых звали Сакон, Найки и Хатимаро), покушавшихся на жизнь Токугава Иэясу и приговоренных к сэппуку вместо обычной (опозорившей бы их) казни. Юным мстителям было, соответственно, 24, 17 и 8 лет, и они достойно встретили свой конец (см. описание у Нитобэ Инадзо). На войне самураи совершали сэппуку, не желая сдаваться в плен (Минамото Тамэтомо, Минамото Ёсицунэ и многие другие); будучи ранеными или усталыми и не имея возможности продолжать бой (Ода Нобунага); в безнадежной ситуации, не желая гибнуть от руки недостойного их по социальному положению бойца, который стал бы впоследствии похваляться головой убитого им воина (Нитта Ёсисада, Кусуноки Масасигэ, Санада Юкимура). Особенно запоминающимися для современников были грандиозные массовые сэппуку (воинов Тайра при Данноура в 1185 году, сторонников Ходзё в Камакура в 1333 году, воинов Сибата Кацуиэ в 1583 году и т. д.) в осажденных резиденциях, замках, городах. Часто жена следовала за мужем (к примеру, сестра Ода Нобунага Оити-но ката, жена Сибата Кацуиэ), слуги – за господином и т. д.

Вторым самым распространенным видом мотивации сэппуку было так называемое дзюнси(или цуйфуку) – самоубийство вслед за господином. В основе дзюнси лежат, как ни прискорбно, как возвышенные, так и сугубо земные причины. К первым относятся верность и преданность, глубокая эмоциональная привязанность к господину вплоть до смерти и последующего перерождения, которое дало бы возможность продолжать служить ему и в следующей жизни (вспомним знаменитую фразу Кусуноки Масасигэ и его брата Масасуэ, совершивших сэппуку в 1336 году: «Возродиться еще семь раз, чтобы уничтожить врагов императора!»). К более материальным – тот факт, что для многих бедных самураев господин был единственным источником благ, и его смерть буквально означала конец всего относительного благосостояния слуг (альтернативой дзюнси был переход на службу к другому сюзерену, что было весьма распространенным явлением, хотя в общем порицалось традиционной моралью, ссылавшейся на конфуцианскую максиму: «верная жена не имеет двух мужей, верный слуга не имеет двух господ» – не только одновременно, но и последовательно!) В токугавский период дзюнси, запрещенное официально сёгунскими властями, пытавшимися стабилизировать положение внутри страны на всех уровнях, имело еще и привкус запретного плода, в целом одобряемого обществом, – так же, как и самочинная месть за господина (отсюда колоссальная популярность «Тюсингура» – всемирно известной «истории о 47 ронинах», где присутствуют оба сюжета – месть и сэппуку). Следующее хокку иллюстрирует настроения самурая, готовящегося к дзюнси:

Вслед за Господином жизнь отдам

Столь легко, как тает иней,

Едва его коснется солнца луч.


«Грубые» материальные причины приводили к дзюнси несколько реже, хотя, естественно, они вполне могли сочетаться с тоской по сюзерену. Однако сам факт наличия колоссального количества бродячих «бесхозных» самураев-ронинов в эпоху Сэнгоку дзидай и Эдо говорит о том, что дзюнси все же не было практикой, которой следовало подавляющее большинство японских воинов. Хорошей иллюстрацией этого может послужить одна короткая история из «Хагакурэ». Герой этой истории, самурай по имени Нагаяма Рокуродзаэмон, путешествовал по северу Хонсю. К нему подошел ронин из провинции Этиго и попросил денег, ссылаясь на то, что «они оба воины». «"Неучтиво говорить, что мы оба воины, – гневно отвечал Рокуродзаэмон. – Если бы я оказался на твоем месте, я бы вскрыл живот. Вместо того чтобы позориться, выпрашивая деньги на дорогое, вскрой себе живот прямо сейчас!" Говорят, услышав эти слова, нищий удалился». Отметим, что Рокуродзаэмон вовсе не был жадным человеком – судя по тому, что сообщает о нем автор «Хагакурэ», он бы спокойно дал денег, например крестьянину, но самурай, унижающий себя выпрашиванием милостыни, вызвал в нем только вышеописанные эмоции. Интересно также, что пристыженный ронин-попрошайка вовсе не поспешил последовать совету Рокуродзаэмона (и соответственно идее автора «Хагакурэ», что в ситуации «или – или» нужно выбирать смерть, а колебания недостойны самурая). Добавим, что в эпоху Токугава дзюнси был запрещен, и его несанкционированное совершение влекло за собой серьезные кары, применявшиеся к семье самоубийцы. Кроме того, и в более раннюю эпоху господин мог запретить своим самураям следовать за собой, и такие случаи были нередки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю