Текст книги ""В самом пекле бессмысленных лет..." (СИ)"
Автор книги: Кшиарвенн
Жанры:
Исторические любовные романы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)
========== Пролог ==========
Не печалься, мой друг, мы погибли.
Быть может напрасно отказавшись мельчить
И играть с Пустотой в “что-почём”.
………………………………………………
Не печалься, мой друг,
Мы счастливцы с тобою:
В самом пекле бессмысленных лет.
(Оргия Праведников)
Пустыня. Ветра вечный вой,
Дюн череда уходит вдаль.
Не сладить Вечности с тобой;
Ты ускользнешь
Как ветер, как вода,
Как пламя, что в руках не удержать,
Уйдешь от Вечности по лезвию ножа
Как вдаль уходит дюн чреда,
В пустыню, в ветра вечный вой,
В круговорот сквозьвековой.
И так недолог путь земной,
Ты юн как солнце, ветер, смерть,
Ты с Вечностью вступаешь в бой.
В зрачки, в глаза
Судеб способен ты смотреть.
Простившись с жизнью, отправляясь в путь,
С которого не сбиться, не свернуть.
Хоть твой недолог путь земной -
Ты с Вечностью вступаешь в бой,
Права на смерть оставив за собой.
***
Колесо вращается. Полный оборот, от рождения через жизнь к смерти, и снова рождение, и снова жизнь.
Колесо вращается.
Оно может так и остаться колесом, вращаться и вращаться сквозь кальпы и кальпы. Колесо даже хочет остаться колесом. Но из колеса можно вырасти, как из коротких штанишек, песочных куличиков и принципа “око за око”. Некоторые могут превратить колесо в спираль, также крутящуюся, но имеющую выход. Изменяющуюся и изменяющую.
Но сколько же ловушек на этом пути! И Вечность, застывшая бессмертием Вечность – одна из самых страшных и самых соблазнительных. Бессмертие – отрицательная кривизна, отделяющая “здесь и сейчас” от мира, где нет ни “здесь”, ни “сейчас”.
========== 1. Зов ==========
Танжер, наши дни
Ева
Одиночество пахнет вечерними сумерками, затхлой пылью старых книжных корешков, листочками, засохшими меж пожелтевших страниц. Одиночество пахнет округло-женственным корпусом лютни – его лютни, высушенным деревом кокоболо, Dalbergia retusa, струнами этой лютни, которые никогда уже не зазвучат. Только и остается, что перекатывать на языке названия этого дерева – “гренадильо”, “намбар”, “пало сандо”. Но названия не поют так, как умела петь лютня в тонких пальцах Адама.
Одиночество пахнет пищей, которую теперь не с кем разделить, сытным кровяным ароматом, от которого кружится голова. Ева садится на низкий табурет – инкрустация драгоценными породами дерева и перламутром, 18-й век, – подносит к губам крошечную рюмочку – богемское хрустальное стекло баккара, первая половина 19-го, – и смотрит, не отрываясь, на сероватый холодный металл на столике перед собой. Здравствуй, Адам… Их тела не подвержены разложению, как не подвержены смерти. Их тела возмутительно вечны, и это наихудшее из проклятий. Одиночество пахнет сумерками, а вечное одиночество, сужденное ей, пахнет лунным холодным светом. Там, на большом лимонном диске – темная тень, и Еве не хочется думать, что это тот самый Лунный заяц, нефритовым пестом толкущий снадобье бессмертия в агатовой ступке. Она ненавидит этого зайца. Она, принадлежащая к породе обреченных на бессмертие. Ева вспоминает, как…
…Адам лежал неподвижно, во всем сиянии своей лунной красоты, и черные пушистые пряди у лба чуть шевелил ночной сквозняк, залетевший в стрельчатое окно. Ева касалась пальцами его лба, холодного как и всегда, холодного неразличимым в жизни и смерти холодом, отличающим породу существ, к которой принадлежат и они с Адамом.
Ева встает, заботливо укладывая металлический сосуд в сумку. Ей кажется, что ноги сами выносят ее из комнаты, она почти плывет над узкими неровными ступеньками, сбегающими в овраг улочки, она почти летит над камнями мостовой, не замечая мрачных оборванцев, шепчущих изо всех закоулков “Эй, у меня есть то, что тебе нужно”. Она летит, не разбирая дороги, к дому, который показал ей верный Билаль.
– Мне нужна Харуна, – как и в тот, прошлый раз, говорит Ева встретившему ею немому мальчишке. У мальчишки каштановые матовые волосы, не отражающие света, и зеленовато-карие большие глаза. Мальчишка похож на пикси, неизвестно как попавшего в мир людей; мальчишка бледен, и вид у него болезненный. Он отрицательно качает головой, но пропускает Еву внутрь, а сам скрывается в полутьме низкой комнатки, нырнув в какую-то нору-коридор, которых в таких жилищах бывает несметное множество. Мальчишка чем-то похож на того умирающего, у ложа которого сидел Адам – не теперешний Адам, а тот, которого она когда-то обратила, юный музыкант, встреченный ею в почти опустевшем чумном Лондоне столетия назад. Ева до сих пор помнит вкус его крови – той, особенной крови, которая делает человека способным воспринять бессмертие. Благословение, оборачивающееся проклятьем – право, лучше было бы ему тогда остаться и умереть от чумы, как умерли многие тысячи лондонцев. Смерть для существ их породы – это вечный сон, блуждание во мраке, в сравнении с которым даже Дантов ад может показаться Диснейлендом.
Почему у нее не хватало решимости изменить все раньше? Сразу после того, как Адам, мучившийся от отравленной пищи, в последний раз вытянулся на ложе и затих. Может, потому, что она не верила в саму возможность что-либо изменить. Это казалось безнадежным, настолько же безнадежным, как достать луну с неба, как встретиться с тем самым Лунным зайцем.
На заставленном всякими бутылочками, скляночками и прочей мелочевкой столике Харуны Ева заметила старое фото в деревянной рамке. Выцветшее, почти неразборчивое. Она вспомнила комнатку в доме Адама в Детройте, увешанную фотографиями тех, с кем Адам встречался в жизни и воспоминаниями о ком дорожил. Самой ей никогда не нужны были подобные воспоминания. Адам…
***
Танжер, наши дни, 52 дня назад
Ева
Все началось с Зова. Ева металась головой по подушке весь длинный день, заменявший ночь существам ее породы. Она чувствовала, что кто-то из них, ее единокровных, сбивается с ног в бессмысленных и все же таких настойчивых поисках – это было словно посылаемый в пространство SOS терпящего бедствия корабля.
Под вечер она наконец заснула и во сне увидела огромный зал ожидания аэропорта и худого взлохмаченного азиата с безжизненными, будто преждевременно постаревшими глазами. Стамбульский аэропорт. Азиат ждал пересадки на рейс в Танжер. Азиат несколько раз беспомощно озирался, словно ища потерянное и не будучи в силах найти.
А ночью Ева вышла пройтись и почти под утро уже столкнулась с азиатом на одной из улочек. Ни о чем не спрашивая, взяла за руку, отметив попутно, что жесткая смуглая кисть не имела ничего общего с нежными музыкальными пальцами Адама, и повела к себе.
Хошино
После страшных последних событий он пришел в себя только в аэропорту Стамбула. Ни то, как он летел сюда из Токио, ни даже то, как он бронировал билет, не сохранилось его памятью. Все воспоминания оборвались на обратной дороге из страшного особняка госпожи Мияко. Он только смотрел на посадочный талон, в котором значилось “Танжер”. Это же слово стояло в глянцевом буклете какой-то турфирмы, неведомо как очутившемся в его руках. Рядом со словом “Танжер” помещалось почему-то яркое, сине-изумрудное фото открытого моря. Море вдруг напомнило ему убитого им вампира – нет, вернее, покончившего с собой вампира. Хошино снова ощутил, как сильные, словно стальные пальцы сжали его руку с мечом и как противник его рукой направил отточенную сталь себе в живот, с силой проведя смертельную горизонталь. Куронума Укё, убийца. Мияко, богатая затворница. И тоже убийца. Мог ли Хошино, обычный полицейский следователь, ожидать, что его подозреваемые окажутся вампирами? Мог ли он ожидать, что и сам станет одним из них?
Впрочем, с памятью вообще происходило что-то странное – Хошино казалось, что его вбросили из какой-то темной пустоты прямо в тот день, когда в подвале полицейского управления, в стопке дел, срок давности которых истекал, он наткнулся на файл с делом об убийстве пятнадцатилетней давности. Все, что было прежде, до этого дня – детство, родители, учеба, друзья, – все это словно затянуло серой колыхающейся пеленой.
Хошино был голоден. Перед самым отлетом он купил в зоомагазине кролика и, едва успев зайти в кабинку общественного туалета, прокусил ему артерию, безошибочно определив ее местоположение – там пахло особенно вкусно и маняще, – и напился теплой крови. Он пил и пил, ощущая в руках предсмертные содрогания зверька. Но голод от этого не исчез, только словно притупился, стал глуше.
С тех пор, как он сжег тела тех двоих – даже мысленно Хошино не мог теперь называть их людьми, – с тех пор, как прах убийц, женщины и мужчины, скрыла холодная глубина железных шкатулок, реальность будто изорвалась в клочья. То, что осталось, казалось снами, видениями. Однако видения эти были настойчивы и так детальны, настолько наполнены шумами, звуками, запахами, что волей-неволей Хошино стал считать их реальностью – иной, но не менее объективной. Впрочем, после всего нагромождения жутких и невероятных событий, что случились с ним, сложно было сомневаться в их реальности. Во всяком случае, не ему в этом сомневаться.
Он видел мелкую реку с отблесками солнца в журчащей по камешкам прозрачной воде, видел заброшенный домик, заросший травой, водяную мельницу неподалеку. Помнил взгляд, мягкий, внимательный и чуть укоризненный – у того человека была привычка смотреть, чуть склонив голову набок. “В его взгляде плещется море”, произнес в сознании Хошино чей-то голос. “Море” – это слово и знак, которым оно записывалось, было словно ключом к чему-то очень важному, к тому, что могло пролить свет на происходящее.
Хошино открыл глаза – вокруг по-прежнему был шумный зал ожидания, с разношерстной толпой, снующей взад-вперед, вползающей и выползающей из маленьких магазинчиков. От искусственного света, льющегося с потолка, сделалось тошно – не так, впрочем, тошно, как от солнца.
Наконец номер рейса высветился на табло. Хошино прошел к своему гейту; там людей было гораздо меньше, он сразу нашел местечко в углу ряда металлических кресел и снова закрыл глаза – до посадки оставалось еще два часа.
За закрытыми глазами в его сознание прорывалась совсем другая жизнь – в ней, в этой другой жизни, он помнил все гораздо лучше, чем в том, что еще донедавна считал реальностью. В этой другой жизни был старинный город, и ветер гнал сор и сухие листья по пустым узким улочкам, колотился в закрытые двери лавчонок и убогих домиков. И там же был человек в коричнево-охряной старинной одежде, – “цвета дубовой коры”, думает Хошино. Человек бросился на него с обнаженным мечом, и Хошино отчетливо ощутил, как его собственная рука неощутимым, молниеносным движением вырвала из ножен сталь, и человек в коричневом завалился назад, вытаращив глаза, выронив меч, разбросав руки со скрюченными пальцами – словно изумляясь кровавому следу, распоровшему его лицо. И дальше снова улицы, улочки, закоулки, серо-коричневые в сепию, и ветер треплет клочья белесо-охряных облаков, гонит сор вдоль закрытых деревянными и бамбуковыми щитами лавок. И быстрым шагом идет, почти летит по пустой улице отряд в старинных куртках – хаори, – с зубчатыми светлыми краями.
“Эта сволочь…” – слышит Хошино в свой адрес. И дальше идет имя, короткое и звонкое, как свист клинка, которое он, тем не менее, никак не может уловить.
***
В Танжере самолет приземлился еще затемно. Только пройдя рамку металлодетектора, Хошино подумал, что на металлические саркофажки в его спортивной сумке прибор не отреагировал. Как не отреагировали на них металлодетекторы в Стамбуле и Токио – но это обстоятельство отчего-то нисколько не удивило бывшего полицейского детектива. Он снял пиджак, сбросил галстук и расстегнул ворот рубашки – здесь жара гораздо суше, чем он привык, оттого ночь веяла прохладой, несмотря на июль. В воздухе носились пряные ароматы, воздух был почти вкусен; Хошино сам не заметил, как добрался до города, он блуждал по улочкам и не мог отделаться от ощущения дежа-вю – такие же узенькие улочки были в той, прорывающейся в его сознание иной реальности. Только дома там были деревянные, сказал он себе. И город пах по другому – городская вонь, здесь острая, с кислотой старого пота и давно немытого тела, была там совсем другой. Там пахло прелыми листьями, сладковато тянуло гнилью и навозом. Там вонь была влажной – здесь она сухая. А вот лунный диск тут совсем такой же, и так же толчет на нем Лунный заяц кору коричного дерева для своего снадобья.
Хошино шел по улочкам и сравнивал, выискивая схожести и различия, стремясь перебросить мостик понадежнее между теми отдельными островками, в которые превратилось его сознание. Сравнивать, сличать, запоминать детали, анализировать – в этом была умиротворяющая привычность. Этим он, полицейский сыщик, занимался всю жизнь – и еще много-много жизней перед тем, шепнул ему на ухо чей-то насмешливый голос. И несмотря на это, Хошино все менее различал ту и эту реальность, все больше путался, тыкался в стены как слепой.
С очередным поворотом на него вышла – нет, вылетела, – женщина, белолицая и белокурая. И тут же оборвался тихий назойливый звенящий зов, который не смолкал в сознании Хошино в течение всего полета из Стамбула. Словно приемник и передатчик встретились.
– Ну что ж, пойдем, – сказала женщина, беря его за руку.
***
“Изощренное японское представление о мести – отправить врагов на вечные муки и таскать с собою их прах”, – в голосе лунной женщины, назвавшейся Евой, сквозила усталая привычная насмешка. Голос хрипловатый, низкий. Неуютный.
Хошино сидит на низкой тахте в арабском вкусе, а саркофажики стоят перед ним на инкрустированном столике – в самом центре разбегающегося мелкого-мелкого узора из перламутра и цветных камешков. Они чужие на этом столике. Как и Хошино чужда эта обстановка с полупрозрачными марроканскими драпировками, с коврами на полу и пирамидами книг у стен.
Ева медленно, будто священнодействуя, снимает тонкие бежевые перчатки, облившие ее сухие маленькие руки. Хошино кажется, что ее пальцы чуть светятся в лунном полумраке – или это светильник с пестрым стеклянным абажуром дает такой эффект?
– О, даже так, – бормочет она, положив на один из саркофажков руки и тотчас отдернув их. На втором саркофажке руки ее задерживаются, Ева закрывает глаза, словно согревая ладони о жарко тлеющую углями жаровню.
– Ты знал его, – не спрашивая, а утверждая, говорит она, осклабившись.
– Я не помню! – вскидывается Хошино.
– Ты вспомнишь. Для тебя было бы лучше вовсе этого не вспоминать – но ты все равно вспомнишь. Мы теперь все – как клетки одного организма. Немудрено, что ты стал чувствительнее. Это будет расти в тебе, и в какой-то миг ты, наконец, поймешь, что вынужден носить перчатки, чтобы не сойти с ума. Сумасшедший вампир! Ха-ха-ха! – смеется она. Потом произносит серьезно: – А теперь нам надо подкрепиться.
Глухим рубином взблескивает в ее руке маленькая рюмочка, и Хошино, не раздумывая, выливает в горло все ее содержимое. На миг рот опаляется солоноватым жгучим металлическим – а потом наступает блаженство. То самое, которое он так хорошо запомнил – почти такое же, которое дарила кровь Мияко. Хошино откидывает голову – это почти оргазм, это пьянящая сладость, жизнь и смерть в одном глотке. Но того ощущения всесилия, которое полнило его после крови Мияко, Хошино не ощущает.
– Ты пил раньше кровь одного из нас? – спрашивает Ева. – Ты… – она смотрит на саркофажки и обрывает себя.
– Она всегда была с причудами.
– Мияко? – тихо переспрашивает Хошино. Ева хохочет.
– Забавное имя она выбрала на этот раз, – Хошино смотрит на нее, хохочущую, на выпачканные красным зубы, на выделяющиеся в верхней челюсти клыки. Проводит языком по своим зубам, ощущая ту же мешающую остроту.
– Ты обрек их на такие муки, – Ева, наконец, прекращает смеяться. – В отношении Лунной госпожи это меня не удивляет, но чем тебе так помешал этот… второй?
– Он сам попросил меня, – проборматывает Хошино. – И сам убил себя.
Я никогда не смог бы победить его в поединке, впервые осознает Хошино. Осознает с потрясающей ясностью – вспомнив завораживающий и безусловно смертоносный танец с мечом. Куронума Укё. Убийца. Вампир.
– Ты знаешь, что такое ад голодных духов? – Ева пристально смотрит на него и снова разражается хохотом. Она пьяна, понимает детектив.
– Нам не дано умереть. Все, что мы можем – это отправиться в вечный мрак на вечные времена. Ад голодных духов, когда ты чуешь кровь и не можешь ее достать. И так до скончания веков. Право, самая мучительная смерть ничто в сравнении с этим.
– Голодные духи… гако, – произносит Хошино, перекатывает на языке страшное, пришедшее из старых сказок название.
– Он тоже там… Адам… – продолжает Ева, смотря в пространство. – В аду. Даже отравиться не смог как следует. Такова уж у нас с тобой судьба, – завершает она. Острые плечи, угловатые как у подростка, не лишают ее очарования женственности, думает Хошино. Он чувствует, что его начинает уносить – как уносило в присутствии Мияко.
– Мне кажется, что я что-то забыл… – чувствуя, что нужно переменить тему, отвлечься, говорит бывший полицейский. От выпитого у него шумит в голове – сильнее, чем когда-то шумело от алкоголя. – Она… Мияко… она назвала имя…
Другое имя убийцы. Не Куронума Укё – другое.
“Я почти забыл это имя”, – ответил тогда Куронума. Хошино напряг память, исколотую, разорванную в клочья, как старая тряпка, память, стараясь вспомнить – два слога, простых как выдох.
“Соджи…”
Соджи!
– Все существа делятся на живущих… – говорит меж тем Ева – тем тягучим голосом, каким обычно говорят пьяные женщины. – На живущих и выживающих. Я из тех, кто всегда выживает. И ты из тех, кто всегда выживает. А вот Адам, эта сволочь…
– “Эта сволочь Сайто Хаджиме”, – губы Хошино сами произносят эту фразу. Он медленно поднимает голову и ошалело смотрит на Еву.
– Вспомнил, наконец, – смеется Ева. И смех ее звучит совсем не весело.
========== 2. Оборванные нити ==========
«Нельзя», – нам сказали
и затворили врата.
Но все же много врат
мы прошли. Протеснились.
И «можно» оставалось за нами.
(Н.Рерих “На последних вратах”)
Танжер, наши дни, 51 день назад
Сайто
Один из этих маленьких металлических саркофагов обжигал неземным холодом. Второй же был тепел. И от обоих саркофажков шла вибрация – едва уловимая, но скоро заставлявшая пальцы дрожать, словно от сильной усталости. Как будто он все утро тренировался с тяжелой палкой вместо легкого боккена. “Где я мог тренироваться с палкой?” И тут же сознание подсказало, подбросив картинки маленького зала для фехтования, с потемневшим от времени деревянным полом, со старыми, прорванными кое-где бумажными сёдзи. Лица людей, мелькавших в этом зале, были знакомыми, знакомыми до боли. Он поспешил отнять руки от саркофага, и видения исчезли.
– Мне тоже придется носить перчатки? – неожиданно для себя спросил он Еву. Та усмехнулась.
– Некоторым невыносимо все время слушать руками вещи, – ответила она. – На вещах бывает много неприятного. Привыкайте, Сайто-сан.
Только сейчас ему пришло в голову, что он не знает, на каком языке и как они общались с Евой. Это не был японский, это не был английский, это не был никакой другой язык, включая разговор мыслями вроде того, как он говорил когда-то с Бриджит, служанкой госпожи Мияко.
– Я уже говорила, что мы все – такие как мы – составляем как бы единый организм. Мы как нейроны мозга. Неудивительно, что мы прекрасно понимаем друг друга, – покровительственно улыбнулась ему Ева. – Наша инаковость не только в том, чем мы питаемся. Мы соврешенно другие. Мы высшие, Сайто.
Снова она назвала его этим именем, и снова он принял это имя, как должное. Как родное. “Хошино” стиралось, пропадало, как далекая земля в тумане. Оставалось только “Сайто”. Будто вся современная реальность была только путем к обретению этого имени. И к тому, чтобы вспомнить…
…смертельный танец посреди моста, с мечом, которому более шести сотен лет. Тому, в чьих руках меч когда-то плясал на киотском мосту, было немногим больше двадцати.
“Окита!” – не успел добежать, как на мосту не осталось ни одного из нападавших. Только тот, с мечом, тщательно стряхивает кровь с клинка и бережно, будто величайшую драгоценность, прячет в ножны. И только потом улыбается – неожиданно светло. И привычно.
“Не о чем беспокоиться, Сайто-кун”.
В комнатах Евы много книг, самых разных, из разных эпох и на разных языках – и он учится читать их руками. С непривычки руки дрожат, отзываются ноющей болью в кончиках пальцев, но он упорен. Он, Сайто Хаджиме – все теснее срастается с ним это имя. Имя возвращается домой.
Ева
– Ты можешь помочь мне вспомнить? – спрашивает он Еву под утро. Утро – для них оно вечер. Ева ждала этой просьбы, и почти хотела ее услышать – ей нужно было заполнить ту страшную пустоту, которая образовалась теперь, когда Адам лежал в дальней комнатке ее жилища. Ни живой, ни мертвый. Отравленная кровь – для вампиров это именно та смерть, которая более всего похожа на обычную человеческую. С той только разницей, что для вампиров смерть это процесс, а не результат.
– Если я начну, то не смогу остановиться. А ты не сможешь мне не ответить, Сайто,– предупреждает она и японец согласно кивает.
Ева начала расспрашивать – вдумчиво и последовательно, будто препарируя труп, вскрывая оболочки одну за другой, обнажая органы. И бывший полицейский детектив Хошино рассказывал, разматывая нить – сначала о том, как он пришел в дом таинственной аристократки Мияко, расследуя убийство юной девушки. О том, как Мияко назвала ему имя убийцы, своего бывшего любовника. Куронума Укё звали этого убийцу. Рассказал, как едва не погиб, пытаясь собрать улики против убийцы, и как Мияко вернула его к жизни, дав выпить своей крови и обратив…
“…в вампира”, – бестрепетно выговорил Сайто это слово. И продолжил говорить. Оказалось, Куронума стал убивать потому, что не вынес вампирских привычек Мияко, которая питалась мужчинами, попутно используя их для сексуальных утех – так она сама сказала, по крайней мере.
– Она просто хотела от него отделаться, – прокомментировала Ева. – Мияко когда-то порвала нить. Очень важную. И с тех пор она только и делает, что рвет нити. Так уж повелось.
Услышав про последнюю схватку, про то, что его противник сам убил себя, напоследок попросив даровать ему и Мияко вечный сон, Ева покачала головой.
– А сама Мияко? – спросила она.
– Мне показалось… – бывший полицейский с трудом подбирал слова, – мне показалось, что она была удивлена…
– … когда ты убил ее, – закончила вместо него Ева. – А кто надоумил тебя сжечь их тела и спрятать пепел в металлические саркофаги? Кто надоумил тебя, Сайто?
Японец мучительно сжал виски.
– Бриджит, – сказал он наконец. – Немая служанка Мияко. Смертная. Она сказала мне, что только этим способом можно уничтожить вампира.
– Какая изощренная фантазия! – рассмеялась Ева. – Ей не откажешь в изобретательности. Но тебя ведь не это заботит, друг мой?
“Имя. Меня заботит имя”, – подумал Сайто. И Ева поняла.
– Скажи мне то имя, которым назвала Мияко твоего врага? – раздельно, роняя слова как тяжелые капли, проговорила Ева.
– Соджи, – без промедления ответил Сайто. В его голосе зазвучала обреченность. – Я никогда не называл его так. Окита Соджи. Он всегда был для меня только Окитой.
– А ты сам?
– Я родился в первый день первой луны, в первый год эры Кока(1), – уверенно ответил Сайто. Потом запнулся и изумленно уставился на Еву. Та поощряюще кивнула головой.
Рассказ Сайто становился все более бессвязным, он барахтался в своих воспоминаниях, как рыба в сетях. Он говорил о себе, но все время сбивался на рассказ о том, другом, который никогда не был особенно близким другом и вдруг оказался такой щемящей раной. Он говорил о веселой безжалостности Окиты, когда они дрались с целой толпой здоровяков с палками – “они были борцами сумо… огромные… с палками, Окиту ударили тогда по голове, но он от этого будто впал в неистовство. Когда бой закончился, он был весь в крови и походил на демона… Потом он долго отмывался”.
– Я обрек его на вечные муки, – вдруг прервал себя Сайто. – Я сам обрек его на ад голодных духов…
Он вцепился ногтями в кожу лица, будто собравшись сорвать ее.
– Эта Бриджит, – вывел его из отчаяния голос Евы, – она была полукровкой? Наполовину японкой?
– Да, – вспомнив рассказы Мияко, ответил Сайто. – Укё… то есть Окита убил ее, когда мы сражались.
– Девушка-полукровка, – сказала Ева, снова поднося руки к саркофажку. К тому, от которого веяло теплом.
***
Сайто
Он старался собрать воедино все. Все то, что он помнил еще как Хошино. Итак, он отправился в таинственный особняк еще более таинственной богатой аристократки. Мияко – так она назвалась. Там еще была странная немая девушка-служанка, японка с темно-синими глазами. Бриджит.
Да, это помнилось. Помнился и тот, чье имя Мияко назвала – убийца той молоденькой горничной, на дело которой наткнулся он, полицейский детектив Хошино. Куронума Укё. Дальше память показывала прошлое мельканием пестрых картинок – вот он, Хошино, ищет улики, вот его хватают люди Куронумы, вот сам Куронума едва не убивает его. Вот его спасает Бриджит и вот уже он приходит в себя в особняке Мияко. Приходит в себя от ощущения наполняющей его нечеловеческой силы. Тогда и поменялась его природа. Мияко вернула его к жизни своей кровью – сделав бессмертным кровопийцей.
Любовь? Хошино едва не засмеялся – какая тут любовь… Они с Мияко набрасывались друг на друга как голодные звери, ненавидя, желая обладать.
Он ненавидел Мияко. Может, оттого и запомнил сказанное Бриджит – немая девушка умела общаться мыслями. И голосом мыслей она сказала Хошино, что вампиров можно победить только одним способом – в то время, пока они еще не пришли в себя после удара, их тело надо сжечь, а прах заточить в сосуд из черного металла. И тогда вампир окажется навечно заключенным во тьме.
А потом Куронума пришел в дом Мияко. И она назвала его… как же она его назвала? Проклятая память отказывалась припоминать это имя.
А вот бой Хошино помнил отлично. К тому времени он научился сражаться – а может, вспомнил то, что умел когда-то раньше. Они скрестили клинки, и едва ли не в третий выпад Куронумы попала Бриджит. Хошино показалось тогда, что Куронума сам опешил от того, что его меч пронзил девушку.
Того, что случилось потом, Хошино и ожидал, и не ожидал – Куронума набросился на него с нечеловеческой яростью. И устоять перед его быстротой и мастерством мечника было невозможно. Хошино уже ожидал смерти, когда Куронума неожиданно схватил его за запястье и стиснул словно клещами. А потом направил меч Хошино себе в живот, проведя смертельную горизонталь. “Подари нам… вечный сон”, – проговорил он сквозь стиснутые зубы.
Ударить мечом Мияко, не ожидавшую этого, сжечь тела обоих вампиров, поместить их прах в два железных саркофажка – как все это было, Хошино почти не помнил. Помнил лишь, что это – было.
Вот и все. Теперь ту личину можно было отбросить. Детектива Хишино больше нет. Теперь есть только Сайто Хаджиме.
***
Танжер, наши дни
Ева
Харуна все не возвращалась, немой мальчишка тоже не показывался. Уверенность Евы, с которой она пришла в жилище старухи, потихоньку испарялась: связать когда-то разорванные нити, связать их так, как было им предопределено – слишком уж непосильной выглядела эта задача даже для нее. Если бы не Сайто, она никогда даже не задумалась бы о подобном.
Снова и снова взгляд Евы падал на старую фотографию на столике Харуны. Теперь она могла разглядеть, что на фотографии была молодая девушка в какой-то темной бесформенной одежде – не разобрать в какой. Наверное, прабабка или бабка старой Харуны. Лицо с азиатчинкой – впрочем, сама Харуна не была ни марроканской арабкой, ни берберкой. Ева не привыкла задавать вопросы людям, а Харуна, коричневолицая, сморщенная, невообразимо старая, оставалась закрытой, как высохший орех, который можно только разбить, но никак не расколоть.
Ева положила на фото левую руку и прикрыла глаза. Она увидела островерхие, серо-черные скалистые отроги гор, убеленные по морщинам снегами. Увидела веселые чистенькие крутокрышие домики маленького городка, вокруг которого высились горы. Увидела высокую даму в длинном платье с широкой колоколообразной юбкой, а рядом с ней девочку-подростка в коротком платьице. У дамы было узкое смугловатое лицо с большими темными глазами и тонким прямым носом, правильные и благородные черты исключали, однако, все мысли о женской симпатичности и привлекательности – это было лицо мученицы. Девочка же напротив была шумно-весела, и рассказывала что-то высокой даме с радостным оживлением, освещавшим ее светлокожее свежее личико с чуть узковатыми светло-карими, золотистыми глазами.
“1859 год”, – дата сама обозначилась в сознании Евы. Это было привычно.
***
Швейцария, Лозанна, 1859г.
Ирен
Мама наконец приехала!
– М-lle Доннел… – еще не успела мадам Маргерит договорить, как Ирен бросилась вон из комнаты для музыкальных упражнений, духом пролетела длинный коридор и выбежала на залитый солнцем аккуратный дворик.
Мадам Маргерит и рада была бы одернуть воспитанницу, но на Ирен совершенно невозможно было сердиться. Ее все любили, хотя вряд ли хоть кто-то мог назвать ее своим другом. У Ирен был странный дар дружить со всеми и ни с кем, она приходила на помощь любому, по первому душевному порыву, не задумываясь о благодарности. Но сама никогда не ждала помощи от других – напротив, каждое благодеяние, адресованное ей, казалось Ирен невероятным, незаслуженным счастьем. Она долго еще про себя спрашивала, за что ей такой подарок судьбы, и искренно удивлялась ему, считая себя недостойной.
Горячие дружеские порывы, так свойственные закрытым учебным заведениям, особенно женским, вызывали у нее чувство неловкости; Ирен не могла заставить себя ходить с подругами в обнимку, держаться за руки, секретничать в темных углах. Она не любила излишних нежностей и сантиментов – когда кто-то горячо и бурно изливал свои чувства, Ирен краснела и старалась не смотреть на рассказчика, испытывая мучительный стыд вчуже, будто откровенничающий демонстрировал на публике свое исподнее.
“Это потому, что она азиатка”, – сказала как-то одна из старших воспитанниц. Ирен, до которой дошли эти слова, ничуть не была ими задета. Втайне она гордилась своим происхождением, и в этой гордости и неуниженности приемной, взятой из милости девочки была большая заслуга ее названных родителей. Джеймс Джаспер Доннел и его жена Мэри были англичанами по рождению и космополитами по убеждениям. Джеймс, наследник весьма значительного состояния, со страстью отдавался самым разнообразным занятиям – он интересовался антропологией и этнографией, был полиглотом, с юности много путешествовал, состоял действительным членом Географического общества, и две его работы по этнографии народов Западной Африки были отмечены медалями. Он был шумлив, горяч и несдержан на язык, научные оппоненты ёжились от едких острот, которые им адресовал Доннел во время высокоученых диспутов. Но в то же время Джеймс-Джи, как его часто называли, был беспримерно добр и благороден, что признавалось всеми. Он одинаково благожелательно говорил с пэром Англии в роскошной гостиной и с охотниками диких африканских племен на равнинах Камеруна – с последними он говорил, пожалуй, даже с большей охотой. В Африке его стали считать чуть ли не великим добрым колдуном после того, как Джеймс с женой вылечили четверых безнадежных больных.