355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зиновий Зиник » Русская служба и другие истории (Сборник) » Текст книги (страница 20)
Русская служба и другие истории (Сборник)
  • Текст добавлен: 24 марта 2018, 23:31

Текст книги "Русская служба и другие истории (Сборник)"


Автор книги: Зиновий Зиник



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)

«Кто доводит? – раздраженно переспросил Алек, одновременно пытаясь и найти веское возражение, и отыскать выход из тупиков и закоулков. – Никто их не доводит. Они сами себя доводят. Это алкоголики, а не отчаявшаяся беднота, как в Советском Союзе. То есть они нищие, но не потому, что жрать не на что, а потому, что не хотят работать. – Он стал энергично объяснять отцу про различные службы благотворительности, про Армию спасения и вообще о заботе государства, о налоговой системе. – Их пытаются затащить в разные приюты, но они, как только оклемаются, тут же бегут обратно, на тротуары. Им совершенно бесполезно помогать, но им помогают. Зимой горячий суп развозят».

«Да ты не волнуйся. Я же не тебя обвиняю. Я вообще говорю. Какие-то они здесь у вас отверженные, прямо как из Виктора Гюго. У нас тоже нищие появились, погорельцы всякие, после войны особенно. Но вид у них не был такой отверженный».

«Отверженные, тоже скажешь! Никакие они не униженные и оскорбленные. Они бродяжничают, можно сказать, из принципа, а не по необходимости».

«Из принципа-то, может, и из принципа. Но до какого же состояния нужно дойти, чтобы держаться таких принципов? Я всегда мелочь даю. И пусть пропьет. Из принципа или еще как. Помнишь в наших пригородных поездах инвалидов с аккордеоном? Стоит на одной ноге с костылем, понимаешь ли, качается от водки, горланит под аккордеон, свободно так. – И отец, встав посреди улицы, расставив руки, запел: – „Товарищ, я вахты но в силах стоять – сказал кочегар кочегару…“»

«Чего ты тут раскочегарился», – зашикал на него Алек, утягивая его за собой к автобусной остановке. Он вспомнил ненавистную подмосковную электричку – раскаленную летним зноем металлическую коробку армейских колеров, набитую человечиной. Он, мальчишка, стоит, зажатый в проходе между деревянными лавками, созерцая из-под низу прыщавые подбородки, волосатые потные животы из-под расстегнутых рубашек. Его увозят из Москвы, от друзей, в летнюю скуку с поломанным трехколесным велосипедом, пустой дачной платформой (мама опять не приехала) и комарами.

Отцовские принципы. Его благородные принципы. Он мать довел своими принципами, чтобы порядок в доме и каждое лето на дачу. Алек с прежней, как будто впавшей в детство, тоской вспомнил свой вчерашний скандал с Леной по поводу поездки за город. Что ему с ней делать? Что делать без нее? Они уже полчаса толкутся по лондонским закоулкам вокруг вокзала, а отец не задал ни одного существенного вопроса, не спросил его, как он здесь выжил, как он тут мучается? Как его сын вообще остался жив, выброшенный за железный занавес на произвол судьбы? Про нищих вообще рассуждать, конечно, легче. На мороженое жалел – нечего, мол, детей баловать, а бродяге посреди улицы сунул деньги публично. Эта страсть к показухе.

Именно эта мысль и заставила его двинуться к автобусной остановке – вместо похоронной шикарности запланированного черного такси: пусть отец лично познакомится с ужасами общественного транспорта. Как будто подыгрывая Алеку в его садомазохистских устремлениях, их с разных сторон подпирала вокзальная толпа, заносила в сторону круговерть чиновников и клерков Сити. Но отец как будто наслаждался этой сутолокой и стоял на краю тротуара у остановки, как полководец на берегу широкой реки – распрямив грудь, ноздри его шевелились в возбуждении, когда он всматривался орлиным взором в толкучку жизни на другой стороне улицы, как в свое победное будущее на поле битвы.

«Ну ты смотри, смотри, что делает!» – вдруг всплеснул он руками и закачал неодобрительно головой. Он тыкал пальцем в бегущего через улицу клерка: в котелке и с зонтиком тот был похож на циркача не только нелепостью костюма не по погоде – как будто в смертельно опасном цирковом номере клерк прыгал по краю тротуара, ухватившись за поручень открытой площадки автобуса. Так джигиты или ковбои пытаются оседлать необъезженного бешеного жеребца, уцепившись за уздечку. В последний момент смельчак в котелке сумел подтянуться и вскочить на ступеньку площадки умчавшегося чудовища. «Солидные у вас автобусы, – принялся рассуждать отец, пронаблюдав эту уличную сцену. – Крепкая машина ваш автобус, двухэтажная, красная. Но непонятно, куда кондуктор смотрит на все это безобразие? Я бы этому лихачу в котелке по рукам бы, по рукам – чтоб в следующий раз неповадно было на ходу цепляться!»

«При чем тут кондуктор?» – пробормотал Алек, отвернувшись: он не глядел на отца, делая вид, что высматривает, не появился ли из-за поворота их собственный автобус.

«Как при чем кондуктор? А кто за порядок в автобусе отвечает? Кондуктор. Зачем его вообще держать, если он за порядком не следит? Это неэкономно. Билеты можно и из автомата продавать. Как у нас. У нас, между прочим, идет во всех отраслях общественной жизни широкая автоматизация. Двери тут давно пора, как у нас, автоматические поставить. Разве можно с открытыми дверьми разъезжать, как у вас тут? Я бы запретил», – и он снова неодобрительно покачал головой.

«Ну да, запретить, – кивнул, стиснув зубы, Алек. – Открытые двери – на замок. Железный занавес вместо открытых дверей. День закрытых дверей».

«Твои антисоветские шуточки – ты еще от них не отвык? Совершенно, я считаю, неуместные шуточки. Ты что, не видел, что ли, как этот лихач с риском для жизни цеплялся за поручень?»

«С риском для собственной жизни. Собственной, понимаешь? Это его собственная жизнь – он что хочет с ней, то и делает. Поступает как ему заблагорассудится. Почему он должен советоваться на этот счет с кондуктором?»

«А потому, что это не только его собственная жизнь. Он и жизнь других ставит под угрозу своим разнузданным поведением. Всякий самоубийца – это угроза обществу. Уцепился за поручень и по тротуару бежит! А если ему ребенок под ноги попадется? Или беременная женщина?»

«При чем тут дети? Какая беременная женщина?»

«Какая-нибудь. Беременная каким-нибудь ребенком. Он может сбить ее с ног, и жизнь ребеночка во чреве будет поставлена под угрозу. А если он столкнет ее с тротуара, она может попасть под колеса машины. Тогда не только жизнь ребенка, но и жизнь самой матери, знаешь ли, будет поставлена под угрозу. А шофер? Что в таком случае делать шоферу, когда ему под колеса лезет беременная женщина? Это тебе не паровоз, понимаешь ли, с Анной Карениной. Водитель тут же нажмет на тормоза. Резкая остановка. На него налетает машина сзади, в нее, в свою очередь, врезается следующая за ними, и так далее. То есть тут уже получается массовое убийство – из-за полного разгильдяйства пассажира и полного наплевательства кондуктора! – Он возбудился и охрип. – Не говоря уже о смерти ребеночка в утробе». Он отер лысину жеваным платком и расстегнул ворот рубашки, обнажив знакомую седину поросли на груди. Алек стоял пришибленный, онемев от этого нагромождения словесных ужасов.

«Вон твой слепой идет, – сказал Алек, указывая на все того же нищего в синих очках нигилиста, продвигающегося под стук палки по тротуару. – Между прочим, следуя твоей логике, он может палкой случайно ударить беременную женщину, столкнет ее с тротуара под колеса автобуса и так далее – что в результате опять же приведет к смерти многочисленных граждан этой страны, не считая, само собой, ребеночка в утробе. Что же теперь: запрещать слепым появляться на улицах? Во всем виновата чужая, так сказать, слепота?» И, довольный своей макабрической афористичностью, Алек ухмыльнулся, но, тут же смутившись, выдал свою ухмылку за радостную улыбку по поводу подошедшего, наконец, автобуса без дверей.

«Что ты из меня дурака делаешь, как будто я впервые английский автобус вижу», – бурчал отец, пробираясь к месту у окошка. Он, конечно же, полез на второй этаж: не столько потому, что оттуда виднее проплывающий мимо Лондон, а из-за страсти к новым ощущениям. Дети и старики в этом смысле на одно лицо. Так ребенок, попавший в зоопарк, тут же лезет на спину верблюду. Двухэтажный автобус был верблюдом в зоопарке лондонской жизни. «Эти английские автобусы, лейленды эти ваши, они перед войной по Москве ходили. Но им, между прочим, тут же автоматических дверей понаделали, чтобы не происходило подобных безобразий, – не унимался отец. – Еще остановка, помню, была у кинотеатра „Мир“. Он раньше назывался „Труд“, но потом его в „Мир“ переименовали, уже при тебе».

«Это где? – наморщил лоб Алек. – За Сущевским валом, что ли?»

«Ни за каким не за Сущевским! Это кинотеатр „Октябрь“ был за Сущевским. А „Мир“ был рядом с Минаевским рынком».

«Ну правильно, с Минаевским рынком. За Сущевским».

«Минаевский рынок?! За Сущевским?! Ну ничего ты не помнишь, ничего». И отец горестно замотал головой. Мимо проплывал в окне собор Св. Павла, Алек попытался сменить тему рассуждениями про архитектурный стиль Кристофера Рена, Великую чуму и Великий пожар, но отец как будто не слушал: сидел молча, ссутулившись, и глядел в окно. Алек ненавидел городскую топографию, но еще больше ненавидел скорбную отцовскую ссутуленность и молчание. Именно с такой гримасой скорби встречал отец каждый промах сына еще в детстве, когда речь шла о топографии Москвы. Отец заставлял Алека чуть ли не каждой день штудировать очередную главу дореволюционного путеводителя по Москве, а потом ходить по городу с картой, сверяя теорию с практикой. Сам он уходил на работу, а вечером устраивал экзамен на знание городских памятников. Пока все играли во дворе, Алек должен был после школы ходить по заиндевевшим от мороза, вымершим московским улицам. Глаза смерзались от слез. Советский педагогический идиотизм с его краеведческо-историческим рвением. И вновь отец настигает его со своей скорбной гримасой экзаменатора жизненных маршрутов, но уже на втором этаже лондонского автобуса, уже на втором этаже его, Алека, бытия, где отца, по идее, вообще бы не должно было быть.

«Полина, между прочим, из центра переехала», – после долгой паузы сказал отец. Автобус стоял в пробке у здания Верховного суда: псевдоготические арки с химерами проглатывали и изрыгали адвокатов в черных мантиях. Они были похожи на служителей загробного культа – именно в тот момент, когда отец решился упомянуть еще одно имя из оставленного потустороннего московского мира.

Алек помнил скуксившееся в плаче лицо бывшей жены, когда он кричал, что больше не желает делить с Полиной коммуналку «советской судьбы»: чтоб его не схоронили по ошибке с коммунистами на кладбище одном – цитировал он ей в ажиотаже семейного спора знакомого поэта Есенина-Вольпина. Теперь он оказался в Англии, там, где могила Маркса, на кладбище мирового коммунизма. Никуда от них не денешься. Если бы не плаксивые причитания Полины, он выбрался бы из Москвы, из этого топкого дачного болотца царизма, коммунизма и символизма заодно, лет на десять раньше, когда ему еще не было тридцати, когда в будущее заглядываешь, как Лена, вытянув шею, и нет резону оглядываться назад, потому что некого винить в собственном прошлом.

«Она на новую квартиру добровольно-принудительно переехала, – как ни в чем не бывало продолжал отец. – Весь дом, известное дело, под учреждения отдали. А жильцов, само собой, в новые районы. Полина, знаешь, протестовала, писала в разные инстанции. А теперь, знаешь, даже довольна. Квартира новая, светленькая. Двухкомнатная она. А рядом озеро. Зеленый такой район. Далековато, правда: на метро до конечной, а потом еще на автобусе. Но зато своя хата, как говорится, с краю. Полина, правда, тоскует по центру. Мы с ней иногда перезваниваемся, говорим о тебе». Алек кожей чувствовал, как отец шевельнулся, чтобы положить свою тяжелую руку на плечо сыну. Но так и не решился. Рука дрогнула, но осталась на колене; рыжеватые волосы между костяшками пальцев – в точности как у Алека. Отец кашлянул: «Полечка, знаешь, совершенно одиноко живет. Совершенно. Я даже ей предлагал съехаться. Или вот сюда вдвоем в Лондон махнуть: вдвоем, глядишь, и не соскучишься?»

«Не соскучишься? Это ж надо!» – повторял про себя Алек, яростно сжимая никелированный поручень сиденья напротив. Они, стало быть, едут сюда с одной заботой на уме: как бы здесь не соскучиться. Он их тут должен развлекать. Они его провожали, как на тот свет, живьем хоронили. Он оказался тут, как на необитаемом острове после бури: в отрепьях и уже немолодой, в руках пишущая машинка, вокзал, дождь, и больше никого, ни одного знакомого лица. Он думал, что конец. Он погиб. Он был уверен: он закончит свои дни в канаве. И вот хоронивший его человек сидит рядом с ним не в канаве, а на втором этаже автобуса, рассуждая, как бы им, приезжим, не соскучиться в Лондоне. Как будто ничего не произошло. Как будто не было нужды в самоубийственном прорыве за железный занавес, да и самих тюремных ворот как будто никаких не было: надо было просто чуть переждать, пересидеть, набравшись гордого терпенья, скорбно трудясь во глубине сибирских руд или валдайских учреждений. Лондонский автобус дернулся, оставляя наконец готику Верховного суда позади.

«У тебя здесь, как я понял, новая супруга завелась?» – осторожно поинтересовался отец.

«Откуда ты это взял?» – покосился на него Алек.

«Ниоткуда не взял. Ты же сам мне телефон прислал. На всякий пожарный. Леной звать, разве не так?»

«Она не супруга. Просто хороший друг. Своего рода ученица. Близкий мне здесь человек. Точнее, мы просто вместе живем. Не всегда, впрочем». Он запнулся.

«Сожительствуете? Ты не думай, что я осуждаю, – забормотал он поспешно: – Это у нас так раньше называлось, если не женатые. Ты знаешь, что твоя мама, она не первая моя жена?» – сказал он, как будто стараясь загладить свой промах насчет «сожительства». Отцовское признание прозвучало настолько неожиданно и не к месту, что Алек зашнырял глазами, перегнулся через сиденье и затараторил, указывая на Буш-Хауз, про Русскую службу Би-Би-Си и как все изменилось, когда перестали глушить. Но заглушить отца, как и следовало ожидать, было немыслимым делом, и Алек в конце концов затих и нахохлился, делая вид, что слушает вполуха, ради вежливости.

Очередная мелодрама сталинской эпохи. Конец тридцатых годов. Зауралье. Областной центр. Отца направили в эту глушь по распределению – отплатить свой долг народу и государству после университета: вести курсы по повышению квалификации для преподавателей местных школ. Алек помнил отцовские, подернутые охрой, как дагерротипы, фотографии из семейного альбома тех лет: в те годы московские студенты еще подражали своим соратникам из Сорбонны и Оксфорда – экзотические до анекдота английские бриджи, гетры, жилетка и бабочка. Алеку пришло в голову, что он мог бы быть одет сегодня точно так же, как его отец полстолетия назад, ничем не отличаясь от очередного британского профессора-эксцентрика и одновременно повторяя в малейших деталях своего отца. На мгновение он осознал себя двойником, тенью чужого прошлого, незаконно пробравшимся в настоящее вместе с оригиналом. Или же наоборот, он сам раздвоился на две временные ипостаси, путешествующие в одном и том же автобусе. Как он небось блистал в том затхлом городишке. Набриолиненный пробор, загибает нечто про высшую гармонию, глаза сияют. Короче: столичная штучка! Можно себе представить, как млели, глядя на него с обожанием, все эти незамужние (а замужние в особенности) провинциалки-курсистки Зауралья. Одну из них звали Верочкой. И они полюбили друг друга.

«Мы полюбили друг друга. Чуткая, знаешь ли, была женщина. Она была из семьи, как бы это сказать… – Он помялся и наконец подобрал подходящее слово: – Из семьи пострадавших». Алек засопел свирепо, стараясь не перебивать отца. Даже сейчас, после стольких лет и стольких оттепелей, уже здесь, в Лондоне, рядом с сыном, отец не мог забыть тех сибирских морозов: не мог сказать прямо, что та первая любовь, зауральская жена его, была дочерью «врагов народа», что ее родителей расстреляли, что ее, школьницу, сослали в зауральскую глушь на поселение. Вместо всего этого он употребил слово «пострадавшие», от слова «страдание», пострадали, мол, непонятно от кого, вообще пострадали. И кто его знает, чего он страдает. Вместо строчки только точки: догадайся, мол, сама. А через год уже началась война, отца призвали в армию и отправили на фронт. Тяжелое ранение, военный госпиталь в тылу, демобилизация, а на выздоровление – домой, в Москву. Там он и встретил мать Алека. И они полюбили друг друга.

«Мы полюбили друг друга. Она тоже была чуткой женщиной. Я был поставлен перед выбором. Метался, знаешь ли. Пока не понял: решаешь не ты – решает жизнь».

Любопытное решение. Особенно если у другого в жизни нет никого и ничего, кроме тебя. И еще облупившаяся краска школьного коридора. Парторг и чекист в горсоветовском окне, засиженном мухами: играют в шахматы. Очередь у продмага. Улица в ухабах со свиньей у забора. Бузина и лопухи. Огромные возможности для выбора. Комната в коммуналке и письмо из Москвы от мужа с фразой в конце: «Я выбрал жизнь».

«Вера, ты знаешь, была бездетной. – Пауза. – И я выбрал твою маму». Отец произнес эту фразу с торжественной непререкаемостью советского дарвиниста, оправдывающего все идеей выживания, продлением рода: потому что выжить для его поколения и значило верить в доброе и вечное. Но, взглянув на перекошенное лицо Алека, он заерзал: он явно углядел в этой бледной гримасе осуждающее презрение, и поспешил добавить, оправдываясь перед младшим поколением за этот самый дарвинизм: «Но ведь, знаешь, если б я не женился на твоей маме, ты бы не родился, тебя бы, так сказать, не было на свете. Согласен?» И он заискивающе заглянул из-под низу в гробовую мрачность сыновнего лица. Если бы не отец, его бы не было на свете. На этом свете. В этом Лондоне.

Автобус дернулся пару раз и окончательно застрял в гигантской пробке – через весь Стрэнд до Трафальгарской площади с колонной Нельсона в дрожащем от бензинных паров мареве. Казалось, эта вереница колес тянется до Зауралья. Если бы отец остался за Уралом, он, Алек, не родился бы. А за Уралом не раскачивалась бы в петле самоубийцы его несостоявшаяся мать. Хотя она, возможно, и пережила предательство его отца, как пережила в свое время гибель своих родителей. Она могла бы быть его матерью, но от другого отца. Мог бы он, Алек, родиться от другого отца? В другом месте, в иное время? От Нельсона на колонне Трафальгарской площади, например? В соответствующем, конечно, веке. Нельсон на колонне в серой дымке душноватого дня был похож на отчаявшегося регулировщика, с безразличием и презрением отвернувшегося от хаоса у него под ногами. Движение остановилось окончательно. Время тоже. Все предопределено. Отец выбрал. Сын родился. Если бы отец не выбрал, сын бы не родился. И не оказался бы в Лондоне. В этой страшной пробке.

От этой мысли Алек взмок. Он снял пиджак и готов был стянуть с себя и рубашку, как ненавистную шкуру: остаться голым – без одежды, очага и крова над головой, никому ничем не обязанным, не помнящим ни своего рода, ни племени, ни номера автобуса, ни отца своего. Внизу по тротуару плыла, закручиваясь в водоворотах, толпа, и до Алека дошло, что предопределенность автобусного маршрута и его собственное местонахождение – остановка во времени и пространстве у Трафальгарской площади под диктовку отцовских признаний – вовсе не тюремного порядка. Надо просто подняться и выйти из автобуса. Двери всегда открыты – их просто-напросто нет. До вокзала Чаринг-Кросс тут десять минут ходьбы. И Алек, не сказав ни слова отцу, загромыхал чемоданом по ступенькам к выходу. Отец затрусил за ним, качая головой в горестном недоумении.

«Ты должен разобраться, как находить поезда на Люишэм: кажется, что сложно, а на самом деле довольно просто», – и он потащил отца к гигантскому табло-расписанию при выходе с платформ, где стояла, задрав головы, как перед скрижалями завета, толпа пассажиров. Алек тыкал пальцем в названия станций среди столбиков расписания и учил находить соответствующую платформу. Отец все понял быстрее, чем ожидалось, что несколько обескуражило Алека: он сам до сих пор путался в этом мельканье переворачивающихся дощечек с названиями станций.

«У нас, в принципе, тот же принцип, у трех вокзалов, – бодро сказал отец и добавил – Я-то думал, здесь все электронное».

«Здесь все электронное».

«Как же, а эти дощечки?» – не сдавался отец.

«Они переворачиваются электронно», – наморщил лоб Алек, неуверенный в своей правоте.

«А зачем тогда дощечки? Дощечки может и диспетчер сам переворачивать, от руки, как у нас. Я думал, электронные буквы! – Но, заметив раздраженную гримасу на лице сына, поспешил добавить лестное – Да тут настоящий вокзал».

«А ты что ожидал?»

«Ты говорил: станция, четыре остановки до центра. А тут настоящий пригородный вокзал. У нас на вокзале – сплошь пьяницы, знаешь, и проститутки. А здесь чистенько, в общем и целом. Приятный вокзал. Даже камера хранения без очереди. Ты, стало быть, в пригороде живешь?»

«Ты не понимаешь, – заволновался Алек, чье достоинство столичного человека было унижено ярлыком жителя пригородов. – Отсюда действительно идут поезда и за город, но с других платформ, а на этой половине станции поезда только лондонские. Это в общем даже не поезда, а надземка. Метро под землей, а это – то же самое, но только над землей».

«Если это как метро, зачем же расписание перед платформами?»

«А на Люишэм, между прочим, расписания и нет. То есть в расписании говорится: частыми интервалами. Как в метро. В метро здесь тоже, между прочим, есть подробное расписание. – Алек бросил взгляд на табло, но поезда на Люишэм все еще не было. – Просто в южном Лондоне другая почва: туннель рыть нерентабельно. Поэтому и надземка».

«В южном Лондоне? Твоего района я чего-то не нашел на лондонской карте».

«Не ту, значит, карту Лондона смотрел».

«Как не ту? Карта центрального Лондона. Ты же ведь недалеко от центра живешь? Сам писал: четыре остановки от Трафальгарской площади».

«Да нету здесь центра в твоем смысле. То есть здесь у каждого района свой центр и своя главная улица. Лондон, в сущности, – это десяток хуторов. Это вы там у себя привыкли к тотальной централизации: центр, генеральная линия, политбюро». Алек в раздражении передернул плечами.

«Ты же знаешь: я в партию вступил на фронте. Меня же заставили, ты знаешь, – сказал, кашлянув, как будто поперхнувшись, отец и поглядел исподлобья на Алека. – А ты хочешь сказать, что все едино: город, пригород, над землей, под землей. В настоящем метро поезда иногда тоже над землей ходят. Дело не в том, под землей или над. А в том, что поезда метро идут однолинейно, по одной ветке, один за другим. Поэтому и расписания в сущности не нужно. Это совершенно иной принцип».

«Если ты так во всем разбираешься – езжай сам!» – нашел наконец повод вспылить Алек и зашагал к выходу, вслепую, по-бараньи вытянув шею с клочковатой лысеющей головой. Казалось, его грузная фигура в изжеванных брюках, натолкнувшись на случайное ерундовое препятствие, тут же рухнет от собственной неуклюжести и неуместности. Его пробег через зал ожидания к выходу остановили свистки: они напомнили ему милицейские трели – он дернулся и стал пугливо озираться. Свистели, естественно, распорядители на платформах, давая сигнал к отбытию, распугивая последних пассажиров: те скакали рядом с тронувшимися вагонами, цеплялись за ручки и поручни под эти умопомрачительные соловьиные трели, впрыгивая на ходу, прощальным салютом захлопывая двери купе. Тут не было автоматических дверей, как в подмосковных электричках; каждый открывал дверь сам, когда ему заблагорассудится выброситься из поезда на полном ходу. Отец заведомо осудил бы подобную практику. Алек бросился обратно к табло расписания, но отца нигде не было. Поезд на Люишэм был объявлен с седьмой платформы (для междугородных и загородных поездов). Алек стал пробиваться сквозь груду сизифовых камней – рюкзаков на спинах толпы туристов, но было поздно: два распорядителя задвинули у него перед носом железный занавес ворот – чтобы опоздавшие не лезли на платформу в последнюю минуту. Сообразительный папаша успел прошмыгнуть, а Алек остался дослушивать милицейские трели железнодорожных соловьев.

Прибыв на люишэмскую платформу со следующим поездом, следов отца он не обнаружил. Подходя к своему подъезду, он все еще пытался убедить себя в том, что вот войдет сейчас в кухню, а там отец: распивает чаи с Леной, Лена коверкает русские слова, отец – английские, растолковывая Лене, как он легко и безошибочно сориентировался на новых для себя маршрутах. Он решил не звонить, а отворить дверь ключом и тихонько пробраться к себе в спальню, но ключа в кармане не оказалось, еще один ключ был у Лены, и тут он вспомнил, как она хлопнула дверью сегодня утром, в очередной раз распрощавшись с ним навсегда. Как она могла бросить его – наедине с отцом? Придется идти к ней на поклон за ключом. Сокращая расстояние, он лавировал между вереницами домиков, прижатых друг к другу боками, как пассажиры пригородного поезда в час пик. Ему постоянно казалось, что из-за поворота вот-вот покажется грузная спина отца, тоже бредущего к Лене за ключом вверх по холму. Один раз он даже обогнал прохожего в том же дешевеньком твидовом пиджаке, что и отцовский: он вздрогнул от сходства с отцовской по-бычьи склоненной шеей и залысинами, как будто выжженными солнцем сталинской эпохи. Но где в мире найти еще одно такое лицо – искаженное гримасой обиды и одновременно мольбы, когда он уходил по платформе, взмахнув рукой от безнадежности, согнувшись под тяжестью чемодана. Алек почувствовал жжение ручейка у себя на щеке – от бровей до губ, но посчитал это струйкой пота. Улица круто уходила вверх.

Плечо ныло, даже не плечо, а предплечье, как будто от тяжелого отцовского чемодана. Боль уходила вбок, под мышку, и Алек втайне размечтался об инфаркте: чтобы увезли в больницу, чтоб отец с Леной, а не он, чувствовали себя виноватыми. Что она будет делать без него? Он вновь вернулся к этой мысли, продолжая машинально шарить в пустом кармане в поисках несуществующего ключа. Что она будет делать без его двойственности, его непредсказуемости, его поисков виноватых и чувства неизбежности страдания – всего того, что в ее сознании и стало отождествляться со словом «Россия»? Даже причина недавней ссоры – поездка на дачу, точнее, ненависть к этой идее дачи – исходила от Алека, поскольку загородный дом принадлежал друзьям Алека по Лондонскому университету. Не надо было ее вообще туда возить: загородная местность для нее и была Россией. «Благословляю я леса, и голубые небеса, и в поле каждую былинку, и в небе каждую звезду», – декламировала она нараспев, по-русски, разгуливая среди лужаек и лирических овечек. Он ненавидел овец. Он глядел на них волком. Они были воплощенным лицемерием английского ландшафта. На первый взгляд – шелк лужаек и руно овечек; но стоит ступить ногой в этот рай – и тут же вляпаешься в овечье дерьмо. Жужжание мух и режущее ухо блеянье. Потерянный рай при ближайшем рассмотрении оказывался все той же овчинкой, не стоящей выделки. Кроме того, эти овцы всегда бросались под колеса. Впрочем, не всегда: овца бросалась под колеса, если только баран оказывался по другую сторону дороги; если же баран был на той же стороне, что и овца, она провожала тебя бараньим взглядом.

В тот заезд Лена хотела остаться в деревне на всю неделю. Он мечтал убраться оттуда к вечеру того же дня. Она приехала с мольбертом и красками, собиралась ходить на этюды, а потом создать нечто концептуальное, разрывая холсты на мелкие клочки и подвешивая их во дворе на веревке прищепками, как стираное белье. Но к вечеру ей неожиданно стало плохо. Она забралась на кровать и лежала там, скрючившись в три погибели, ладони зажаты между колен, и вывернутая голова зарыта в подушки, чтобы Алек не слышал, как она стонет. Она отсылала его от себя, уверяла, что это нечто мистическо-женское, и Алек предпочел не вникать. Он спускался вниз, садился у окна с книгой, но жужжанье мух под блеянье овец, утончавшееся к вечеру в комариный звон и зуд, доводило до помешательства. Он снова шел наверх, садился рядом с ней на скрипучую старую кровать и спрашивал: «Ну как ты, как? Лучше?» И в нервозности этих переспросов звучала не забота о ней, а его нетерпение. Когда наконец ей стало чуть лучше, он тут же объявил, что отбывает обратно в Лондон. Она лишь улыбнулась виновато: у нее не было сил подбросить его до станции (Алек за все эти годы так и не научился водить машину). Ощущение вины перед ней отчасти даже уравновешивалось тем фактом, что ему придется тащиться пешком до автобусной станции – в милях четырех, холмистой тропой. Ландшафт в сумерках вызывал знакомую с детства тоску и страх перед загородной местностью: в сыром тумане тускло тлели окошки коттеджей, разбросанных по темным холмам, и из далеких хуторов доносилось неопределенное уханье и мычанье. Он снова уходил. Она снова оставалась. Он ушел. Она осталась. Вновь повторялась все та же линия разлуки. Как вырваться из этого повтора? Как будто человек, отчаявшись сочинить стихотворение, начал рифмовать собственные жизненные поступки.

«А где отец? Почему ты один?» – первым делом спросила Лена, впуская его в квартиру. «Надо обладать поразительной внутренней дисциплиной, чтобы жить в таком беспорядке», – подумал Алек, оглядывая знакомый хаос Лениной квартиры, и сказал:

«Я ключ забыл».

«Что произошло? Где ты его бросил? – И поспешила добавить, реагируя на Алеково пожимание плечами: – Я имею в виду отца, а не ключ».

«Сразу формулировки: бросил! Я его бросил?» Он вскочил с кресла и навис над Леной через столик, с гримасой ненависти на лице настолько для нее неожиданной, что она заслонила лицо рукой, как бы защищаясь от неминуемого удара. Он тут же отшатнулся и плюхнулся обратно в кресло. Сжатые злостью губы вдруг исказились, как будто в кривой усмешке, и подбородок задрожал. «Бросил? – повторял он в полуплаче-полусмехе: – Бросил на произвол судьбы», – растягивал он последнее «ы», почти хныча. Лена налила ему виски, он заглотнул всю порцию одним махом, стуча зубами о край стакана в лихорадке подступившей истерики. Он поперхнулся, и слезы градом покатились по щекам. В этом припадке было все: и чуть ли не годовое выматывающее ожидание визита отца, его собственные неудачи за этот год; вся жизнь представилась сплошной неудачей, вся жизнь предстала перед ним как сплошная надвигающаяся необеспеченная старость – нельзя ни заболеть, ни на секунду расслабиться, надо быть постоянно готовым к самому худшему, постоянно готовым к визиту отца: он должен оправдать доверие. Отец, родина, товарищи отпустили его для великих свершений, а где эти свершения, что он может продемонстрировать как результат своего пребывания на так называемой свободе? Отец приехал для подведения итогов его несостоятельности и неспособности самостоятельно найти путь в жизни. Дорогу домой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю