Текст книги "Руссофобка и фунгофил"
Автор книги: Зиновий Зиник
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
5. НАТУРАЛЬНЫЙ ОБМЕН
Все эмоции уходили на затянувшийся роман с Костей – и не только эмоции: на постоянные наезды в Москву уходили все деньги. Первые месяцы она утешала себя тем, что в глазах лондонских приятелей она стала существом особым. Под маской заурядной секретарши жила ходячая легенда о загадочной России. Но на доказательство загадочности этой России уходило все больше и больше сил и денег. Одно время отбою не было от приглашений на ужины и ленчи, где неизбежно возникал «русский вопрос», и тогда все головы поворачивались к ней, и она небрежной скороговоркой растолковывала рецепт «тюремной баланды» в сочинениях Солженицына или меню кремлевских руководителей по спецзаказам из парт-распределителя.
Незаметно для себя самой она постоянно возвращалась в разговорах о России к одной единственной теме: продуктам питания, просто потому, что только это и интересовало Костю. В свою очередь только этим был, видимо, интересен Костя своим друзьям. Эти друзья! Они проявляли дружеские чувства только тогда, когда Костя устраивал для них вечера кулинарных излишеств. Как только от мяса оставались кости, пропадал и интерес к Костиной персоне. Как постепенно пропадал интерес к российским историям Клио со стороны ее лондонских друзей. Их не трогало, есть ли колбаса или творог на прилавках московских продмагов. Они переживали за безработицу в Великобритании, а поскольку в Советском Союзе безработица запрещена законом и человек за тунеядство может получить тюремный срок с принудительными работами, перебои с продуктами не могли затмить в их глазах свет социализма.
Тем более Клио не могла связно и доказательно продемонстрировать постоянную нехватку продуктов среди трудового населения страны социализма. По мнению друзей Кости, мясные продукты исчезли с прилавков просто потому, что все российские коровы и быки заняли место в партийном аппарате. Но это были явно политические шутки низкого сорта, в то время как на столе у них Клио всегда обнаруживала первоклассную ветчинку с краешком, а если не ветчину, то колбасу "отдельную" или копченую скумбрию, которую по-английски называли "киперсами", не говоря уже о консервированной печени трески и икры баклажанной "Родина", к которой Клио никак не могла привыкнуть, несмотря на настойчивые уговоры и увещевания Кости о достоинствах этих консервов в смысле калорий и витаминов. К этим уговорам садистически подключались и так называемые друзья Кости, которые явно недолюбливали Клио, считая, что она вредно влияет на Костю своими левацкими загибами и сбивает его с панталыку рассказами о Западе, видя в ней чуть ли не агента империализма, который пытается умыкнуть от них главного повара и знатока консервов "Родина" у них на родине. В такие моменты они становились настоящими шовинистами. "Попробуйте скумбрию, – подсовывали они ей вонючую рыбину со сладкой улыбкой. – Говорят, в Европе копченой селедки днем с огнем не сыщешь".
"Копченая селедка упоминается впервые в скандинавских сагах. То есть в оригинале этот продукт европейский, а не российский", – вставлял авторитетно Костя, своеобразно защищая европейское происхождение Клио через селедку.
"Российское, европейское; Россия, положим, тоже Европа", – не унимались присутствующие. "Ну а черный хлеб? Все эмигранты жалуются на отсутствие черного хлеба за границей", – пытались они дискредитировать Запад в глазах Кости. И Клио, давясь, жевала и скумбрию, и глотала баклажанную икру "Родина" Впрочем, к концу каждого пребывания в Москве Клио чувствовала себя настолько изголодавшейся, что аллергия на "Родину" практически исчезала. Каким образом все эти экзотические продукты оказывались на столе в каждом доме, в то время как в магазинах продавалась одна картошка с мылом и галоши с тушенкой, оставалось для Клио полнейшей мистикой, несмотря на разъяснения словоохотливых хозяев, гордых своей сноровкой и продуктовыми связями. В их деловитых и хитроумных советах она не понимала поначалу ни слова – мелькали жаргонные обороты вроде "стол заказов" или "из-под прилавка", какие-то загадочные термины вроде "подмазать" или "застолбить очередь" – все то, что по-русски называется словом "блат" (первое время она путала это слово с другим распространенным жаргонным словечком "блядь").
Правда, трудно было понять, почему при таком хорошо организованном расхищении социалистического хозяйства на это уходила вся жизнь, все эти люди только и делали, что звонили куда-то, кому-то подмазывали, застолбляли очередь блатом из-под прилавка.
Но эта изнурительная деятельность, как ни странно, перерастала порой чуть ли не во всенародное ликование. Однажды, по совету своей соседки, Костя отправился в гастроном за баночной селедкой. Простояв в очереди чуть ли нецелые сутки, он с гордостью притащил в дом с таким трудом добытую банку, вскрыл дрожащими руками этот дефицитный продукт и чуть не упал в обморок: под селедочной наклейкой оказалась трехкилограммовая банка красной икры. Тут же начались телефонные звонки всем и каждому, весть распространилась по всем концам Москвы, и Костя во главе с компанией своих верноподданных побежали снова занимать очередь в рыбный отдел. На рыбном заводе кто-то, видно, ошибочно законсервировал красную икру в селедочные банки; но скорее всего не ошибочно, а по причине продажи налево и, может быть, даже за границу.
Все были страшно возбуждены и обсуждали шикарную жизнь на год вперед с дореволюционной закуской под водку, но всех подвел своей прижимистостью поэт Мандельштюк. Жмот Мандельштюк, стоя в очереди, стал утверждать, что целая банка ему не по карману и решил поделить добычу пополам с кем-то еще в углу магазина прямо на глазах у публики.
Кто-то из посторонних тут же углядел в селедочной банке икру и началось такое столпотворение, что в икру превратили бы и продавцов. За прилавком, тут же поняв в чем дело, быстро прикрыли торговлю. Кассу закрыли, и заведующий перекрикивая поднявшийся вой трудящихся, лично обратился к толпе с речью. Весь белый с лица, он просил общественность войти в его положение и возвратить банки с селедкой, то есть с ошибочной икрой, обратно, обещая даже небольшое вознаграждение – иначе, утверждал он, ему грозит расстрел за расхищение народного достояния.
Трудно сказать, насколько содержимое банок было для заведующего сюрпризом; возможно, сюрпризом было то, что эти спецбанки поступили в распродажу рядовому покупателю без ведома заведующего, и за этот мафиозный просчет ему действительно придется расплачиваться. Так или иначе, Костины друзья успели нахватать достаточно псевдоселедочных банок, чтобы быстро смыться подобру-поздорову, пока заведующий не вызвал милицию. Разгоряченные, как будто после акта революционной экспроприации, все ввалились в комнату, неся за пазухой заветные банки. Но первая же, вскрытая "для обмыва" банка посеяла подозрительность, которая постепенно, по мере вскрытия других, стала перерастать в зловещую враждебность к Косте. Из всех банок, только мандельштюковская была с икрой, остальные соответствовали наклейке с селедкой атлантической, плывущей в Америку, но уловленной советской рыболовной сетью. Кто-то даже предлагал устроить над Костей показательный процесс за дезинформацию, но все, как всегда, закончилось пьянкой, где съели всю вскрытую икру, а селедку унесли в авоськах. Но и оставшейся селедки хватило на месяц отвратительного мытья посуды, а селедочный запах, казалось, застрял в легких уже на всю жизнь.
Избавиться от этого селедочного привкуса мало помогали консервы, которыми и питался, главным образом, Костя. Клио не удивлялась бы самому факту консервного меню Кости; в конце концов рабочий класс Англии только и питается консервами, потому что они там самые дешевые. Но в Москве консервы эти были дефицитом – все эти шпроты и патиссоны – и доступны были отнюдь не простым людям. Костя же был в привилегированном положении, поскольку у него в доме не переводились эти банки, вредно действующие на пищеварение Клио. И не только на пищеварение. Они подрывали веру Клио в того легендарного Костю, каким она увидела его впервые в новогоднюю ночь – Костю как истинного представителя пролетарской России. Мало того, что в действительности он был из семьи врачей-гинекологов, дело в том, что сама работа на заводе оказалась блефом в глазах Клио. Да, он работал на заводе – но кем? Вахтером. И на каком заводе? На консервном! И для чего? Не для того, чтобы слиться с рабочими массами, а чтобы таскать эти самые привилегированные консервы. Дело не в самом хищении народного хозяйства: крали все. Дело в том, что Костя преклонялся перед Западом, а в консервах видел чуть ли не символ индустриального прогресса западной цивилизации в сравнении с варварской отсталостью России. Бесполезно было убеждать его в том, что все эти консервные полуфабрикаты – символ бесчеловечной автоматизации западного общества, где жестянками с супом и концепцией железного занавеса одурманивают желудки и мозги пролетариата, охочего до дешевки, в то время как фабриканты миллионы платят попартисту Энди Уорхолу за рекламу этого консервированного супа. В ответ на эти марксистско-диалектические разоблачения (в которые Клио сама все меньше и меньше верила) Костя лишь хитро посмеивался, с маниакальным энтузиазмом разглядывал каждую банку с новой наклейкой, утащенную из-под полы с завода, торжественно ее вскрывал и дегустировал.
По ходу своих консервных пиршеств Костя рассказывал ей последние новости, услышанные на работе. Например, о беспрецедентной придирчивости охранников из проходной комбината вино-водочных изделий и трагическом инциденте с приятелем Кости. В связи с усилением режима и проверки, тот изобрел оригинальный способ выноса спиртных напитков – с помощью презерватива! Презерватив заглатывался, причем конец его придерживался зубами, а потом в этот презерватив через открытый конец вливалось спиртное – без рентгена никакой охранник не обнаружит. Влив таким манером три литра коньяку, приятель Кости смело отправился к проходной, с раздувшимся в пузе презервативом. "Ну и пузо ты себе отрастил! Зарядкой по утрам занимаешься?" – гоготнул охранник и хлопнул приятеля по пузу. Если бы Костин приятель, известный матершинник, ответил бы на этот удар по пузу соответствующим крепким словечком, все бы закончилось не так трагично: открыл бы он рот, коньяк хлестнул бы изо рта в морду охраннику и уволили бы приятеля с работы. Ну штраф. Ну дали бы условно с вычетом зарплаты. Но приятель от своего решил не отступать, сдержался, рта не раскрыл – и на тебе: раздутый в животе презерватив от удара лопнул, коньяк разлился по пищеводу и приятель скончался к утру от алкогольного отравления.
"Какие ненадежные в Советском Союзе презервативы", – недоумевала про себя Клио, не понимая, зачем Костя рассказывает ей все эти чудовищные истории. Может быть, в этой истории скрывался намек на роковое отсутствие свободы слова? То есть, если бы этот приятель осмелился бы раскрыть рот – остался бы в живых! Но причем тут презерватив? Может быть, потому, что слово "консервы" переводятся по-английски словом "презерватив"? На что он намекает непосредственно перед регистрацией их брака, когда отступать ей уже некуда? "Пузо, презерватив", – может быть, он намекает на нежелательность беременности? Во всяком случае в этих макабрических историях звучало презрение к простому народу – в этом не было никаких сомнений. Чем лучше она узнавала русский язык, тем меньше понимала этого кулинарного извращенца. Даже русское слово "консервы" стало ассоциироваться у нее с английскими консерваторами.
Как выяснилось, в вахтеры на завод Костя попал не из рабочей среды, а только потому, что его уволили из Академии наук, где он работал в высокооплачиваемой должности инженера-экономиста. И уволили его из-за разногласий с начальством по вопросам кулинарии. Может быть, Константин и остался бы на всю жизнь советским гражданином, простаивающим в очередях большую часть суток, не желая рисковать годами отсидки, не случись ему присутствовать на торжественном завтраке у их начальника академика в честь прибытия в институт арабской делегации по обмену. Академик, частый визитер в странах арабского социализма, угощая у себя в кабинете арабских товарищей грузинским шашлыком, выписанным из ресторана "Арагви", заметил, что ряд мясных блюд, употребляемых ближневосточной кухней, роднят арабов с советскими национальными республиками. Например, чехартма. "Что такое чехартма?" – полюбопытствовали арабские товарищи. "Чехартма, – сказал академик, – это мясное кавказское блюдо, жаркое в общем". – "Глупости! – имел глупость вмешаться Костя, налегавший не столько на чехартму, сколько на грузинский коньяк. – Черемша вовсе не мясо, а растение, вроде нашего лука".
Академик, стараясь сдерживаться в присутствии иностранцев, мягко возразил: "Нет-с, ангел мой, – сказал он Косте, – чехартма не лук, а жаркое из баранины". Костя же упорствовал: "Черемша – лук!" – "Чехартма – баранина!" – твердил академик. "Черемша – лук!" – уже повысив голос, наскакивал Константин. "Что, я с вами буду спорить, – возмущался академик. – Вы же никогда на Кавказе не были и не ели чехартмы". Это окончательно вывело из себя Константина: "Не ел, потому что терпеть не могу. От черемши, – кричал он, – такой же запах, как от чеснока!" (хотя сам, между прочим, совал чеснок в любое мясное блюдо), – и не долго думая, запустил в академика шашлычным шампуром. И, к несчастью, попал – только не в академика, а в главу арабской делегации. К счастью, шампур запутался в арабской чалме, и араб жизни не лишился, а Костя не лишился свободы, но зато лишился места работы с волчьим билетом, как и вообще академической карьеры, и, кроме как в вахтеры, податься было некуда, а уж если в вахтеры – то на консервный завод.
Суть спора о чехартме и черемше Клио в ту пору понять, конечно, не могла, но уже начала догадываться о маниакальной сущности своего будущего супруга. То, что она принимала вначале за невинное пристрастие к вопросам кулинарии, вроде садоводства или разведения рыб в аквариуме, было настоящей болезнью, припадки которой приводили к нелепым инцидентам, вызывающим замешательство у других и ставящим Клио в неприятное положение. Как скажем инцидент во французском посольстве на приеме с неким Владимиром Высоцким и Мариной Влади.
Можете себе представить, на какие лицемерные улыбки и заигрывания с вышестоящими снобами ей пришлось пойти, чтобы пробиться на это сверхэлитное сборище. Клио пошла на все эти унижения только потому, что приближалась регистрация их брака, и она уже прекрасно знала, что от советских бюрократов можно ожидать чего угодно. По бюрократическим причинам процедура бракосочетания откладывалась уже несколько раз. Даже по причине ремонта в ЗАГСе, но главным образом из-за бесконечной очереди – как будто прослышав о замужестве Клио, все советские девы решили последовать ее примеру незамедлительно. Она уже три месяца торчала в Москве: слава Богу, Антони устроил ей секретарскую работу в одном из торговых представительств Великобритании, через которое Клио и удалось выторговать дефицитное приглашение на вечер с Высоцким и Мариной Влади у французов.
Ни Марина Высоцкий; ни Володя Влади ее не интересовали; конечно, она истосковалась по крахмальным скатертям и официантам, но добивалась она приглашения, главным образом, с надеждой завязать связи в дипломатических кругах – на случай, если с браком и последующим совместным отъездом в Англию будут осложнения. Костя должен был, вроде бы, с благодарностью отнестись к этим плодотворным усилиям Клио, давшимся ей с такими унижениями – от фальшивого флирта с начальством до экономии каждой копейки на бальное платье. То есть, конечно, согласился Костя тут же, даже с излишним для такого события энтузиазмом. В конечном счете, Клио ставила себя в двусмысленное положение по отношению к советским органам, притащив на дипломатическое сборище советского человека Костю.
Как только они вошли в приемную залу, Клио сразу заподозрила в Костином поведении что-то неладное. Она тащила его к столу, к общению, к нужным связям. Какой был стол – после бульонных кубиков и консервов с пищекомбината! Картофель "фри" и рыба "лабарданс" и еще что-то такое гоголевское. Как возбуждена была Клио водоворотом черных фраков, шуршанием мехов, ароматом духов и журчанием французской речи. Все это было настолько театральным, что из головы выветривались даже привычные мысли о фальшивости подобной позолоты человеческого существования. Но Костя не разделял ее золушкиного возбуждения. Он стоял в углу, у двери, откуда взад и вперед сновали официанты, и нервно теребил душащий его галстук, который с таким трудом навязала ему и повязала на шею Клио. При каждом очередном обносе подноса с деликатессами Костя раздраженно отворачивался, лишь искоса взглянув на орнамент из тартинок. Она попыталась затащить его поближе к группе, оживленно а ля фуршет обсуждавшей самиздат, и кому, как не Косте, выступить тут в роли Солженицына, но Костя просто в глаза не видел ее потайных подмигиваний и зазывательных жестов. Не стоило и пренебрегать контактом с этими высоцкими владями, вокруг которых увивались буквально все. По слухам, эта пара в четыре руки играла на гитаре в знаменитом оркестре на Таганке, о котором Клио слышала еще в Лондоне от Марги. Но всякий раз, когда она пыталась вовлечь Костю, ее ожидал решительный отпор.
"Я должен быть поближе к кухне, – шипел он ей на ухо заговорщицки. – Кухню-то, между прочим, держат в другом конце паласа. Не пижонят стеклянными перегородками, в открытую, как в ресторанаха-модерняшках, – добавил он уже практически самому себе. – Если повара секретничают, значит, есть чего держать в секрете", – мудро покачал пальцем в воздухе, воровато оглянувшись.
Полный смысл этой загадочной ремарки дошел до Клио не сразу. Костя дернулся и переменился в лице, когда официанты стали обносить присутствующих очередным салатиком. Если бы не этот Костин вздрог и не эротические вздохи гурманов с разных концов залы, Клио, уже нахватавшись всякой всячины, вообще проигнорировала бы эти малюсенькие тарелочки с миниатюрными порциями какой-то мелко нашинкованной белиберды. Выдавали по одной порции без добавки, и Костя, выхватив с подноса тарелочку, устремился в дальний угол, расшвыривая в стороны фраки и шлейфы. Там, с побледневшим лицом Чацкого средь шумного бала, он дрожащей рукой подносил к губам содержимое тарелочки по щепоткам и затем медленно и тщательно пережевывал. Его челюсти как будто выдвинулись по-звериному вперед и двигались не только вверх и вниз, но и из стороны в сторону.
Великосветская публика давно забыла про салатик, уже разносили кофе с ликерами и в разных углах попыхивали шоколадные сигары, уже перебирались в соседнюю диванную, чтобы послушать Таганского барда, а Костя все торчал в углу, сосредоточенно пережевывая салат.
Ломая нервно пальцы, Клио ходила вокруг него кругами по опустевшей зале. Оглядываясь по сторонам, с лицом, искривленным светской улыбкой, она наконец решилась потянуть Костю за рукав: "В чем дело? – прошипела она на ухо. – Мы пропустим Высоцкого!" Но Костя не отвечал, только выпучил на нее глаза в решительном отказе, продолжая тщательно выбирать из тарелки крохи салата и вращать челюстями. Клио заглянула в салатную мисочку, которую Костя держал перед носом – то ли как плевательницу, то ли как чашу алхимика-талмудиста. Там оставалась последняя крошка с налепившейся кисточкой какой-то зелени. Глубоко вздохнув, Костя подцепил эту волшебную травку, пожевал, почмокал губами, наморщил лоб и, наконец, издал победное "ааа-га!", от чего на него устремились удивленные взгляды во фраках из опустевших концов залы. Но Костя уже тащил Клио к выходу и, растолкав швейцаров и лакеев, рванулся к веренице такси у посольского подъезда. В такси Костя не проронил ни слова, только чмокал губами.
Ворвавшись в дом, он чуть ли не отбросил Клио к кушетке, а сам стал выхватывать из ящиков разные пакетики, рыскать по полкам, отвинчивая крышки банок и баночек, вытряхивал коробки, смешивал, звенел ложкой в стакане, жужжал ручной мельницей, стучал пестиком в ступке, крутил, мешал, перетряхивал, пересыпал, подливал, и Клио казалось, что вот-вот и из миски, в которой замешивался загадочный состав, повалит зловонный дым. Но Костя действовал все спокойней и рассчитанней и наконец с легкой дрожью в руках выставил миску на середину стола. Снял с себя женский кухонный фартук, вздохнул нервно, подцепил чайной ложкой мизерную порцию сварганенного им блюда. Снова причмокивая и посвистывая зубом, о чем-то раздумывал, морщил лоб, и вдруг подпрыгнул, чуть ли не сбив абажур с лампы под потолком. "А ларчик просто открывался!" – сначала шепотом, а потом все громче повторял он и снова устремился к полкам с баночками и коробочками, снова рыскал, нюхал, подмешивал, снова пробовал и, наконец, блаженная улыбка осветила его лицо.
"А ларчик просто открывался, – пустился кружить он по комнате с притопом и прихлопом. – Вот он, вот он!" – тыкал он радостно в миску на столе. Потом подхватил ложку, подцепил из миски салатику и чуть ли не насильно запихнул ложку в рот Клио. Она послушно прожевала и, пожав плечами, сказала, что этот салатик уже ела час назад во французском посольстве.
"В том-то и цимес!" – возбужденно воскликнул Костя. Из его бессвязной речи выходило, что салатик этот был фирменным блюдом и строжайшим секретом кухни французского посольства в Москве на протяжении столетий. Об этом салатике веками ходили слухи, и о нем восхищенно отзывались в своих мемуарах все русские дипломаты – от поэта Вяземского до полпреда Литвинова, но только ему, Константину, в этот час, в этот год, в это столетие удалось разгадать секретный рецепт и восстановить ингредиенты этой магической закуски. Оставив Клио стоять посреди комнаты с грязной ложкой в руках, Костя вооружился самопиской и бросился записывать рецепт в свою амбарную книгу.
Пожалуй, в тот вечер Клио и стала подозревать о маниакальной сущности своего супруга. Еще за год до этого она умилялась кулинарными увлечениями Кости, еще был свеж в в памяти его образ в новогоднюю ночь – домашний вид Кости у газовой плиты, распоряжающегося толпой услужливых псевдоинтеллектуалов. Еще недавно Клио терпеливо сносила даже передряги на советской таможне, где ее регулярно принимали за контрабандистку с наркотиками: таможенники развинчивали баночки-крыночки с дорогостоящими специями, вскрывали пакеты и вытряхивали экзотические смеси, так что месяцами, после очередного московского визита, Клио мерещился всюду запах всяких кинамонов, эстрагонов и кардамонов. Костя был помешан на специях, которые, по его теории, целиком и полностью символизировали имперскую культуру западной цивилизации, в то время как русская кухня из всех специй предпочитала крапиву, которой секли крепостных, а потом из нее же готовили щи с березовой кашей, а чай варили из пропаренных банных веников.
"Разве в русском блине есть запах? – вопрошал гневно Костя. – Какой цивилизованный человек эту безвкусную муку с водой есть станет? Не в синайской же пустыне мы живем!" И ссылался на известные сюжеты классиков русской литературы от Чехова до Лескова, подробно описывавших, как русские люди умерщвляли англичан, немцев и французов этими самыми блинами, шантажируя иностранцев законами гостеприимства с целью удушения западного влияния.
Постепенно становилось ясно, что литературу в целом он рассматривает исключительно с точки зрения кулинарной. Гоголя он признавал, скажем, гением только потому, что тот описал галушки в сметане – блюдо явно не русского происхождения, поскольку Украина была ополячена, а Польша давно озападнела. Марселя Пруста он ценил исключительно за описание утраченного времени в поисках французской спаржи, брюссельской капусты, артишоков и тому подобной экзотики, которая существовала лишь по ту сторону Свана, а по эту сторону железного занавеса была сплошным прустианством, а не овощем. В том же духе он относился и к историческим фигурам и политическим деятелям. Он был готов простить Сталину сталинский террор за то, что тот придал государственный статус грузинской кухне. Хрущев же заслуживал одобрения тем, что завез из Америки идею молока в пакетиках и консервированной кукурузы. Но осуждал Петра Первого за то, что тот привил русскому народу привычку к куренью табака. И тут же приводил примеры дикости на Руси, где все – от пищи до орфографии – вводилось насильственным образом: как, скажем, указ императрицы Екатерины, согласно которому население должно было питаться картошкой в обязательном порядке в виду экономической выгоды этого новооткрытого земного плода. "А сколько нашего тупого народу из-за этого указа передохло?" – злорадно спрашивал Костя. И извещал ошалевшую от этих рассказов Клио, как недалекие славяне в страхе перед имперским повелением в срочном порядке засадили все поля картофелем, и с первым же урожаем десятки тысяч из них перемерли от отравления: они жрали ботву – клубни им не пришло в голову выкапывать – а ботва, как известно, вырабатывает яды пострашнее мышьяка.
От месяца к месяцу их знакомства Костины истории становились все жутче и жутче. Где он их выискивал – трудно сказать, и постороннему иногда казалось, что порой они имели слабое отношение к кулинарии, как, скажем, жуткая история из газеты "Правда" 20-х годов; эту газету он откопал у старьевщика и зачитывал ее при всех удобных случаях, даже повесил ее в конце концов над кушеткой в рамочке:
"7 апреля 1922
Появление старика-еврея Гиндина на Лубянской, а затем на Театральной площади с тремя детскими трупиками породило массу провокационных толков.
Народный суд решил положить этим толкам конец, поставив дело на следующий же день, 5 апреля, на публичное судебное рассмотрение. У дверей Политехнического музея задолго до 4 часов большая толпа – тут и рабочие в засаленных куртках, красноармейцы, "божьи старушки", интеллигентные дамы и девицы, бабы с лотками папирос. Разбились по кучкам и читают газетные сообщения о "мертвом деле". Быстро забивается огромная аудитория и хоры. Терпеливо ждут.
Уже явились эксперты – проф.Слетов и Манаков и раввин Мазе, вызванные на суд по телефону.
К 8 часам следствие закончено, обвинение предъявлено подсудимым.
А вот и первый подсудимый – Гиндин. Старый, ветхий, чуть передвигает ноги старик. На седых встрепанных волосах рваная шапчонка. В крючковатых пальцах жилистых рук листок обвинения.
–Вот так герой процесса, – смеется публика. – Его в богадельню, а не на суд...
Дело рассматривает особая сессия совнарсуда в составе тт.Смирнова, Рябова и Галанова. Начинается допрос подсудимых.
Гиндин, чем вы занимаетесь?
При синагоге нахожусь, – шепелявит через силу старик, – бывает человек умрет, Псалтирь читаю, помогаю хоронить... Добрые дела делаю...
Кто вас направил на похороны?
–Кто? Фукс, дай бог ему здоровья. Я без Фукса ничего не делаю. Он первый человек...
Допрашивают Фукса, заведующего еврейским Дорогомиловским кладбищем.
Я еще с 19-го года заведываю кладбищем от московского совета. Наблюдаю за порядком, но не за транспортированием трупов...
А почему вы послали старика Гиндина для похорон умерших?
Меня просили, я и указал на него – хотел дать ему заработать.
Попутно выясняется, что по еврейским обычаям, похоронам не придается большого значения, и умерших можно хоронить как и в чем придется.
–Следующий подсудимый!
Со скамьи поднимается пожилая "тетенька" – трамвайная стрелочница Романова Татьяна.
Ну и фамилийку выбрала, царскую, – смеются кругом. Она ничего не знает.
Переводила я стрелку: вагоны теперь часто ходят. Гляжу, народ бежит, ну и я побежала. Гляжу, у старика под ногами мешок, а там трупик... А все кричат-кричат...
Ну, а вы?
Не помню.
Она меня била, – заявляет Гиндин суду. – Она била и кричала: "Жид зарезал ребенка".
Следом допрашивается театральный барышник юноша Серафимов. Он торговал билетами под колоннадой Большого театра: услышал крики: "Бей жидов!" и побежал смотреть. Вернувшись к театру, продолжал "волноваться".
Я спрашивал у знакомого еврея: возможно ли это, что евреи пьют русскую кровь? Он мне сказал: "Не верь, это невозможно..."
Ваше образование?
–Кончил городское училище. Служил в агитпоездах ВЦИК по хозяйственной части. Уволен по сокращению штатов.
Подсудимый Ефременков попал в толпу, по его заявлению, случайно.
–Шел я, пообедамши. Слышу, кричат: "Бей их, колоти их!" Ну, я и пошел: "Што, мол, такое?" – "Да жиды ребенка зарезали!"
И вы кричали?
Да, было. Тетенька эта, – показывает на стрелочницу, – мне сказала, а я другому сболтнул. Так у нас и пошло...
Ефременков – чернорабочий управления домами ВЦИК. Малограмотный крестьянин, "деревенщина", – рекомендуется он.
Вы верите, что евреи?..
Нет, дорогой, – торопится ответить Ефременков, – не подвергаю. Ежели кто скажет теперь, извините за выражение, в рожу плюну!..
Последний подсудимый – комендант 195-го приемно-пропускного пункта Липовецкий. Он не принял мер к оборудованию покойницкой, в результате чего крысы обгрызли труп ребенка Рабинович.
В качестве свидетеля допрашивается священник церкви Рождества Богородицы Благовещенский. Он категорически заявляет суду, что труп ребенка Каплун не имел ни одной царапины и был обрезан.
Родители ребенка Каплуны показывают, что их сын умер от воспаления легких: простудился во время переезда матери из Елизаветграда в Москву, к мужу. Каплуны – бедняки-беженцы и прибегли к услугам Гиндина, ибо не могли похоронить сына самостоятельно...
Допрос других свидетелей – зав.пропускным пунктом, Леонова, мальчика Ицковича и милиционера Кармышева – ничего нового суду не дает.
Поздно ночью, после четырех часов совещания суд выносит приговор.
Считая безусловно доказанным, что Рабинович и Каплун умерли естественной смертью, суд признает наличие вины за всеми подсудимыми и приговаривает:
Фукса – к году принудительных работ без лишения свободы.
Липовецкого – к трем годам принудительных работ.
Романова, Ефременков и Серафимов – вели антисемитскую агитацию, но они – лишь слепое орудие в руках опытных черносотенцев и врагов советской власти, и потому им выносится строгий общественный выговор.
Старик Гиндин – его вина доказана, но нельзя карать дряхлого и голодного человека, таскающего на кладбища трупы за кусок черствого хлеба. Суд не может его наказывать, но он предлагает Собезу срочно обеспечить его всем необходимым для существования.
Приговор производит на присутствующих огромное впечатление, усиленное заключительным словом председателя суда, призывающего к борьбе со средневековыми предрассудками и темнотой".