Текст книги "Руссофобка и фунгофил"
Автор книги: Зиновий Зиник
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
Бред! Бредом было воображать, что она может позволить себе хоть какие-либо душевные привилегии: даже этот ненужный никому в своем ничтожестве и унизительности "рождественский подарок" в виде Колина был чужой душевной собственностью, отданной ей напрокат и вырванной грубо у нее из рук, как только она осмелилась вообразить себя на равных. Таким, как она, остается искать утешения за границами общепринятого. Перед Константином ей, по крайней мере, не в чем стесняться. Ее душевный изъян на фоне его диких прихотей создавали удивительную по гармонии картину идиллического симбиоза двух чудовищных эмбрионов Востока и Запада. Они оба – уроды! Она впервые подумала о себе и о нем как о родственниках – двух одиноких чудовищах, вечных париях этого мира, обреченных до конца дней кочевать рука об руку от одного враждебного пристанища до другого. И везде их будут встречать презрительной усмешкой.
"Я пойду вниз, он там себе места не находит", – сказала Клио с извиняющейся ужимкой новообращенной монашенки и, поднявшись с постели, стала натягивать джинсы. Марга встала перед дверью, как будто преграждая ей путь. Она была явно раздражена.
"Ты знаешь, кого ты мне напоминаешь?" По тону Марги было ясно, что сейчас Клио наконец-то услышит, что о ней думает ее "лучшая подруга". Клио предпочла бы этого не слышать. Но у Марги на этот счет были соображения. "Ты, разумеется, знаешь детский сюжет про Деву и Чудовище? Дева оказалась волей обстоятельств у Чудовища в замке за высокой стеной и т.д. Когда Дева прониклась сочувствием к страданиям Чудовища, Чудовище раскрыло ей секрет: в прошлой жизни Чудовище было прекрасным Принцем, но антимонархическая колдунья произвела в нем чудовищную революцию, и Чудовище останется монстром до тех пор, пока его не полюбит прекрасная Дева и не освободит Принца от злых чар своим поцелуем. Растроганная до слез Дева раскрыла свои объятия и, закрыв глаза, поцеловала Чудовище".
"И что дальше?" – спросила Клио, как ребенок, которому не терпится услышать конец давно знакомой сказки.
"Неужели твой российский опыт не подсказывает тебе новый конец старой притчи? Когда Дева открыла глаза, она увидела перед собой не Принца, а все то же Чудовище. Чудовище поднесло к глазам Девы зеркало, и вместо себя Дева увидела жабу! Вскоре девица-жаба научилась квакать, а Чудовище окончательно заросло вшами. Они жили счастливо и умерли в один день. Можешь отправляться к своему Константину".
Клио размахнулась и отвесила Марге тяжелую пощечину.
* * *
Она захлопнула за собой дверь спальни и прижалась к ней спиной, как будто защищаясь от Марги. Потом, на цыпочках, стараясь не скрипеть, спустилась на несколько ступенек вниз и перегнулась через перила. В проеме кухонной двери внизу, как будто вставленный в картинную раму, склонился над столом Костя. А может быть, не над столом, а над трупом храпевшего Антони под столом. Нет, все-таки над столом: рядом с плетеной корзиной на столе была разложена географическая карта. Лицо Константина со сжатыми челюстями, поросшими за день рыжеватой щетиной, застыло в той маске бессмысленной сосредоточенности, с какой люди глядят в последний раз на родной дом перед дальней дорогой, пытаясь вспомнить, что они забыли взять с собой: любовь и ненависть близких, или моток ниток с английской булавкой? Электрическая лампочка высвечивала потрепанную фетровую шляпу у него на голове и непромокаемый плащ, перетянутый военным кожаным ремнем – в этом барахле он появился на британских островах из Москвы.
Во всем его облике было нечто уникально советское, но его огромная тень на стене не учитывала советских бирок на одежде, и поэтому тенью он был похож на дореволюционного странника. Он был готов уйти из этого мира, с плетеной кошелкой в руках. "Как Лев Толстой, – подумала Клио. – Как Лев Толстой в лаптях". Костя, правда, был не в лаптях, а в резиновых сапогах. Лев Толстой был пацифистом, а Костю так же трудно было назвать толстовцем, как и вегетарианцем. И все равно жалко было смотреть на существо решившегося на уход из мира. Даже если это существо – чудовище. Она хотела его окликнуть, когда Костя, как будто очнувшись от столбняка, шевельнулся и, свернув карту, стал деловито рыться в карманах. Через мгновение Клио заметила у него в руках нож. Привычным четким движением он раскрыл лезвие, покачал нож в руке, и потом опробовал его ногтем большого пальца на остроту. Вчитываясь из полумрака лестницы в Костин профиль, Клио усмотрела в нем роковой скептицизм самоубийцы, глядящего на дуло пистолета. Его огромная неуклюжая фигура в нелепом дождевом плаще стала в это мгновение символом прощания со здешним миром, нанесшим ему столько мучительных оскорблений; существо уходило, чтобы тайком покончить с собой, как кошка, которая, умирая, ищет потайное место, чтобы сдохнуть незаметно для человеческих глаз. Как чудовище, отвергнутое и проклятое людьми. И Клио готова была броситься сломя голову вниз по лестнице и отвести на себя этот роковой удар ножа: это не он, а она заслужила своим уродством и чудовищной бессердечностью подобный уход из мира. В этот момент Костя скептически покачал головой, дотянулся, не глядя, до полки – и в руках у него очутился кремневый круг – точильный камень.
Развернувшись поудобнее на табуретке, Костя пристроил точильный камень у себя на колене, задумчиво что-то пробурчал, взмахнул в воздухе рукой с ножом и широким ритмичным движением, взад и вперед – чирк-чирк – стал затачивать лезвие. Губы его сжались, на лбу заиграла вздутая жилка, и выражение прощального трагизма на лице уступило место мстительной решимости. И всеми своими повадками, в фетровой съеденной молью шляпе и замызганном плаще, он уже напоминал ей не Толстого, а отвратительного старика-еврея Гиндина с мешком мертвых младенцев на замерзших улицах Москвы. Сколько было младенцев согласно газете "Правда"? Три. На суде фигурировали только два. А куда делся третий? Съели. Сам, наверное, старик Гиндин и съел. Старый голодный еврей в ермолке. Бедный. Его можно только пожалеть, это чудовище. Как Шейлока. Бедный Шейлок, еврей в ермолке. Тоже чудовище. Его все дразнили, унижали его, дочь отняли, дочь его народа. Он имел право на высший суд. Он имел право отрезать от своего врага полпуда живой плоти по законам "зуб за зуб, ребро за ребро". У него отняли дочь – его плоть и кровь. Ему разбили сердце, у него отняли душу, он имел право на полпуда плоти. Зажарить и съесть. Людоедство плотское за людоедство душевное: людоеды-евреи посланы в христианский мир, чтобы показать нам, чем мы занимаемся. Друг друга поедом едим. Зажариваем живьем напалмом, протыкаем радиоактивными лучами с атомным грибом за закуску. Может быть, Костя и есть еврей? В этом Советском Союзе не поймешь, кто есть кто: на Западе их всех гуртом называют русскими, а на самом деле он, может, из Узбекской республики? Товарищ Шейлок Гиндин. Слишком уж по-шейлоковски он был спокоен, делая вид, что смирился со своим положением, а сам затачивал зубы на разных сортах мяса, как сейчас точит свой нож о кремень: чирк-чирк, чирк-чирк! Может быть, он не только за евреев мстит, а за все национальные республики. За весь Советский Союз, за страну Советов, за первое в мире пролетарское государство, над которым издевалась вся Европа, пыталась задушить, уморить голодом, заткнуть глотку золотом, засунуть живьем, связанную по рукам и ногам путами финансовых обязательств в долговой мешок. И вот сейчас, советский Шейлок точит нож, чтобы взять свое, полпуда живой плоти Европы. Ее Европы. Она, Клио, и есть Европа в его глазах. В глазах Советского Союза. И он хочет взять свое. Сколько в ней пудов живой плоти? Но Шейлок забыл про кровь. Он имел право на живую плоть без капли крови. Про кровь он забыл. Мясо с кровью некошерно: вот что остановило Шейлока, венецианского купца. Но этому советскому мстителю кровь нипочем: после сталинских чисток, после поволжского людоедства, что ему кровь и что ему кошерность? Он просто перережет ей глотку и уйдет из дома в своем плаще и шляпе через границу в свои советские пенаты, в свое логовище.
Клио вцепилась в перила лестницы, качнувшись от застучавшего в висках страха. Лестница скрипнула, и чудовище, перестав чирикать ножом о точильный камень, прислушалось. Затем Константин поднялся, сложил нож, удовлетворенно опробовав его снова на остроту пальцем, и похлопал себя по карманам. Потом ожесточенно почесал щетину и, развернувшись, стал подыматься по лестнице. Клио в панике рванулась было обратно в спальню, но потом вспомнила про Маргу и замешкалась: она представила себе ее презрительное лицо, издевательскую улыбку, улыбку оказавшейся во всем правой. Эта улыбка – острее, чем Костин нож. Рискуя столкнуться с кровожадным Костей, она ринулась вниз по лестнице и прошмыгнула в гостиную прямо перед его носом. Заперевшись на задвижку, она стала с грохотом придвигать к двери диван-кровать. Потом, забравшись на диван с ногами, приникла к замочной скважине и тут же отшатнулась: в черную дырку скважины на нее ответно пялился голубой зрачок, холодный зрачок чудовища – Константина. Она прислушалась к его сопению за дверью. Потом его глухой, с хрипотцой голос пробурчал: "Совсем сбрендила, идиотка!" Не такая уж она идиотка, чтобы открывать ему дверь. Чудовище за дверью подергало ручку и грязно выругалось. Потом послышался топот ног по лестницам дома и неразборчивый шепот. Потом наглое хихиканье. Это смеялась Марга своим густым, не знающим стыда гоготком. Смеялась над Клио, над кем еще? Ее, как всегда, веселила собственная правота. Потом из кухни напротив послышались ее ругательства, звук пощечины, истеричный и невразумительный тенорок Антони. Потом грохот падающего тела: он, видимо, не до конца очухался – или же эта примадонна, которая запанибрата со всеми – от троцкистов до людоедов, – вместе с Константином избавляются от ненужного свидетеля, чтобы затем вдвоем взяться за Клио? Но хлопнувшая через минута входная дверь и урчанье автомобильного мотора за окном говорили о том, что английская парочка, умыв руки, отбывала. Клио узнала ровное рычанье их "Ягуара" (купленного, конечно же, по случаю, конечно же из вторых рук, но сколько бы Марга с Антони ни принижали шикарность их машины, обшарпанный и чихающий каждую милю "Форд" Клио выглядел рядом так же, как старый шелудивый пес рядом с породистой гончей, а машины ведь живут не дольше, чем собаки). Эта нелепая завистливая мысль о "Ягуаре" лишь усугубляла в глазах Клио предательство Марги: "лучшие друзья" уезжали кататься, оставив ее подыхать на обочине, как раздавленную собаку. Потом будут сообщения в газетах о семейном скандале, закончившемся перерезанным горлом супруги, и Марга будет пересказывать интимные подробности случившегося с ее обычной маркиз-дет-садовской экзальтацией.
Вместе с перезвоном оконных стекол от умчавшейся с урчанием машины в дом вернулись шаги Константина. Приступ ожесточившегося страха заставил Клио подняться с дивана и с новым усилием взяться за забаррикадирование двери. Она бросилась в другой конец комнаты и стала, пыжась, двигать к двери тяжелую лакированную горку. Впопыхах она забыла снять с горки стеклянный графин с портвейном – одну из регалий домашнего уюта – и в очередном рывке графин слетел с горки, и по новому ковру разлилась лужа густой сладковатой жидкости. Инстинкт домохозяйки оказался сильнее страха и, забыв про зловещие шорохи шагов за дверью, Клио полезла в горку, достала праздничную обеденную солонку и стала густо посыпать лужу портвейна солью. Багровая жидкость стала проступать сквозь соль, как кровь на грязном снегу, свертываясь по краям пожухлой ссохшейся пленкой. При виде тошнотворного пятна на ковре Клио мутило, коленки у нее подогнулись и, опустившись на пол, она заплакала. Даже не заплакала, а захныкала: от осознания полной бесполезности всех попыток защитить свою жалкую жизнь перед этим монстром, топающим в грязных сапогах по ее дому с ножом в руках. Надо было раньше думать. Неужели она раньше не могла догадаться, кого приняла под свой кров? Скоро от нее останется такое же вот отвратительное пятно на ковре, которое, как известно, солью не выведешь. Совершенно ясно, что сопротивляться бесполезно.
Она сама забаррикадировала себя в этих четырех английских стенах, дожидаясь, когда это русское чудовище придет и перережет ей глотку. И бесполезно его задабривать. В отличие от провокационной версии их отношений, изложенных Маргой, у нее нет даже шанса превратиться в жабу – разве Константин даст себя поцеловать? Он просто зарежет ее и сварит из нее суп, себе на дорогу, чтобы подкрепиться перед отбытием на свою русскую родину людоедов. И для него Клио уже давно лягушка: квакает, квак-квак, как все англичане, не говорят, а квакают. Он, впрочем, и лягушкой не побрезговал бы, с его луженым желудком. Квакай потом у него в пузе. Никто не узнает, что вот жила себе англичаночка, плохо ли бедно, униженно или оскорбленно жила ни от кого не завися и думала, что хотела, и вдруг оказалась в российском пузе, в бурчащем, всегда голодном и озлобленном пузе России. Мысли у нее мешались. Даже если бы ей удалось выбраться из этой тюрьмы, куда она сама себя засадила, скажем, через окно – ведь на окне нет решетки – у кого просить защиты? и как? Что она сообщила бы полиции? Что она превратилась в жабу и из нее хотят сделать суп? Что ее муж людоед и собирается бежать в СССР? Почему в СССР? – заведомо спросит английский бобби – в Африке тоже людоеды, почему вы уверены в том, что он убежит в СССР со своими антисоветскими взглядами? А она привстанет перед полицейским на цыпочки, на свои лягушачьи лапки и скажет: ква-ква!
И тут она вспомнила про пана Тадеуша. Может, потому, что лицо этого пана, этого панка с длинным красненьким носом и закрученными вверх усами, напомнило ей таракана, или даже изголодавшуюся водяную крысу, короче – родственника лягушек. Вначале она решительно отвергла в уме его кандидатуру, поскольку он был очевидным Костиным сообщником. С отвращением и страхом она вспоминала верткую фигурку поляка, прошмыгивающего в кухню, Костину вотчину, старающегося избежать столкновения с ней, хозяйкой дома. А когда они все-таки сталкивались, его угодливое "экскюзе муа", почему-то по-французски, с непременным польским "Дрожайшая пани Клеопатра", он всегда называл ее полным, ненавистным ей именем. И потом далеко за полночь доносящиеся из кухни шепот, скандальный ропот свары, переходивший в матерную ругань, гиканье и хохот, и снова в шепот. И снова угодливое: "Гуд бай, пани Клеопатра", если она не выдерживала и спускалась вниз прямо в ночной рубашке, чтобы прекратить это полуночное безобразие. Теперь она понимала, что это была не просто пьяная сходка, а заговор. Точнее, совещание на верхах. Между представителями самостийной Польши и великодержавной коммунистической России. Между народной демократией и советским социализмом. Впрочем, разница лишь поверхностная, потому что все они из Восточной Европы в одном советском союзе наращивают число ядерных боеголовок, нацеленных на страны Западной Европы. Нацеливают на ее, Клио, зеленую лужайку. Наивные леваки, вроде Антони, могут сколько угодно твердить про какое-то инакомыслие и раскол в странах восточного блока, про югославский эксперимент и румынское заигрывание с западным капиталом, но она, Клио, в настоящий момент была совершенно согласна с английскими парламентариями правого крыла, рейганистами из татчеристов: бешеный пес коммунизма вне зависимости от идеологических нюансов и национальной принадлежности, мечтает лишь о том, чтобы перегрызть глотку западной демократии, и удержать его можно лишь угрозой ядерного шприца-лазера с вакциной антибольшевистской пропаганды.
Но бешеный пес уже на пороге, тут, сейчас, за дверью, и в руках у нее нет никакого ядерного шприца, кроме пустого графина из-под английского портвейна. И пышущая бессильной злобой антисоветская риторика ей не поможет. Согласна или не согласна она с рейганистами из лагеря татчеристов, а чтобы выжить, надо отыскать союзника в лагере врага. Пусть ненадежного и малоприятного, морально подозрительного и сомнительной репутации, вроде пана Тадеуша, но союзника придется отыскать, соблазнить любыми обещаниями и посулами. В конце концов, есть же подпольная "Солидарность"! Впрочем, эти профсоюзники, подпольные или официальные, по натуре – большевики, и спор у них лишь о том, кому и как распоряжаться в этом заговоре против свободы. Правда, эти самые подпольные "солидарники" – поголовно католики: разве можно себе представить советских профсоюзников, встающих на колени в католической молитве—в едином жесте на площади, – перед тем, как выступить с забастовкой? Или, даже, взять, скажем, Ярузельского: генерал – а черные очки! Разве можно себе представить такие киношные очки на носу, скажем, у Брежнева? Или даже у Андропова – а тот ведь, по слухам, говорил по-английски! Нет, придется согласиться с тем, что Польша – особый случай. В Польше крайне сильны антирусские настроения, еще со времен царского правительства, недаром Достоевский не любил поляков. И этим надо воспользоваться. Может быть пан Тадеуш – вовсе не сатрап коммунистической державы Константина, может быть он тайный союзник Запада и только ждет от нее, Клио, знака, чтобы выступить единым фронтом против советской "гегемонии", как говорят китайцы. Так или иначе, у Клио нет другого выбора. Или открыть в сатрапе союзника или погибнуть в одиночку под лапой чудовища, топающего за дверью. Недолго думая, Клио открыла окно и мелкими перебежками, через лужайку, потом к забору, через забор, по палисаднику стала пробираться к дому пана Тадеуша.
"Мон дье, пане Клеопатра! Какой сюрприз!" – бормотал спросонья пан Тадеуш, представший перед Клио в пижаме, с сеточкой на голове – для поддержания лысеющего пробора в течение ночи. Ему снилось польское восстание 1863 года: шляхтичи стреляли из дуэльных пистолетов по гайдукам, со скрежетом звенели струны фортепьяно, рассеченные казачьей шашкой, и под искалеченный вальс Шопена на белом коне топтал траву палач польского народа, генерал Суворов, с лицом лондонского соседа Константина, и кричал, взнуздывая лошадь и размахивал нагайкой: "Топчи грибы, мой конек удалой! Передай дорогой: ни одного гриба полякам не оставил, и смело погиб за рабочих!" Весь этот ностальгический бред был делом рук Клио: она металась от окна к двери пана Тадеуша, колотя дверным молотком и дребезжа оконными стеклами, поминутно оглядываясь – не крадется ли за кустом чудовище Константин, чтобы прикончить ее, полоснув ножом по горлу, чтобы потом, сопя, притащить ее к себе на кухню и бросить в кипящую кастрюлю. Все это она пыталась объяснить пану Тадеушу: про еврея-людоеда Гиндина и католицизм польских рабочих, про чирканье Костиного ножа о точильный камень и очки генерала Ярузельского. "Милочка панночка Клеопатра! – беспомощно разводил руками пан Тадеуш, – войдите в мое положение",– и предлагал войти в дом и успокоиться. Но Клио успокаиваться не желала: она тащила пана Тадеуша за рукав пижамы, агитируя его выйти на последний и решительный бой с чудовищем-оборотнем. "Им движет безжалостная месть, – стараясь звучать как можно логичней, говорила Клио. – Сегодня мы, а завтра его жертвой станет вся западная цивилизация". И как будто в доказательство ее слов на другой стороне улицы показался Константин в сапогах, в плаще и с корзиной в руках. Он открыл дверь машины и стал засовывать огромную корзину на заднее сиденье. "Видите, видите?" – залепетала Клио, цепляясь за халат Тадеуша.
"Большая корзина", как будто про себя отметил вслух пан Тадеуш: от его взора не ускользнули ни Костины резиновые сапоги, ни дождевик. У пана Тадеуша были свои недвусмысленные и не имеющие отношения к политике соображения насчет того, куда отправляется Костя. "Пожалуй, вы правы, пани, – кивнул он Клио. – Маршруты этого русака имеет смысл проследить".
В мгновение напялив резиновые сапоги прямо поверх пижамных штанов и прихватив синтетическую непромокаемую куртку, пан Тадеуш уже усаживал Клио в свой старенький пикап. На заднем сиденье Клио заметила большую плетеную корзину, похожую на Костину. Впрочем, там валялись еще и пустые картонные коробки, обычный хлам в машине владельца продуктовой лавки.
Константин не свернул вниз по переулку на главную улицу, как ожидала Клио. Он не свернул туда, где отсыревшая после ночного августовского ливня дымилась туманами и испарениями огромная и безлюдная клоака города, как груда серого вымокшего тряпья, морщилась складками грязной рабочей спецовки Бога, которому опостылел бездарный и кропотливый труд по благоустройству человечества, и он скинул эту вонючую робу цивилизации и отправился на небо, вымывшись предварительно под душем проливного дождя и хлопнув напоследок дверью в виде отдаленного раската грома. Как сточные трубы, уходили вниз с высокого северного холма придавленные крышкой неба однообразные улицы с канализационным светом фонарей, высвечивавших желтоватым светом вереницы двухэтажных домов, склеенных боками друг с другом, где каждая дверь с почтовой щелью и дверным молотком была вычерчена с незатейливой простотой – как матерное ругательство на унылой стене подземки. Эти гигантские и опустевшие, как будто навечно предоставленные в распоряжение крыс сточные каналы, канавы, туннели уходили вниз, устремлялись вместе с уринальным журчанием дождевых потоков туда, где под безумным по запутанности и уродливости ворохом стен, мостов и подземных переходов шевелились ночные вахтеры и дежурные этого города: махнувшие на все рукой неудачники, ночующие за грудой коробок под мостами у решеток метро; кондукторы ночных автобусов и проститутки, объединенные в бессонный профсоюз постылостью посменной службы и вместе сторонящиеся шумных ватаг панков, то есть погани и шпаны с бритыми головами заключенных и с гремящими цепями, потерянными в толкучке прогресса пролетариатом и свисающими теперь со всех непотребных мест – от ширинки до ушей; звон цепей и мата панков перемежался изредка рокотом ролс-ройсов и черных карет таксомотора, вылавливающих у ночных клубов и редких с зашторенными витринами полуночных ресторанов шикарные пары в тройках и смокингах в облаке духов и сигарного дыма с соболиными хвостами не по погоде, а по моде; короче – весь тот мир привидений и призраков, уродливых исключений из правила и выпадений из того миропорядка, в согласии с которым рядовой гражданин города Лондона должен делать вид в такие часы, что он уже умер или, по крайней мере, обязан спать мертвецким сном. Лондонская народная демократия умирает с закрытием пивных, пивные же закрываются по самоубийственному распоряжению демократического парламента в одиннадцать часов ровно. Те же, кто осмеливается выходить на улицу, делая вид, что он еще жив и после одиннадцати вечера, должны довольствоваться встречей с Джеком-потрошителем или Костей-людоедом.
Так относилась Клио к своему родному городу. Но Костя не повернул, однако, вниз, к кровавому, как разбитый светофор, зареву над клоакой городского центра, а развернул руль вверх по холму, слившемуся краем с клочьями дождевых облаков, висящих, как выжатое белье после грандиозной стирки, над крышами домов. У него, правда, были свои, не столь рациональные основания ненавидеть этот город: эти заставленные домами, как платяными шкафами, коридоры улиц; этот затемненный, как перед бомбежкой, объединенный в один город лишь общим названием, круговерт хуторов с неизменной, как полагается в деревне, главной улицей, с горящими в бессмысленном ночном бдении вывесками одного и того же набора: прачечная, банк, забегаловка с чипсовой рыбой и ипподромная контора "Мекка". При всей блистательности неоновых вывесок, сами заведения были закрыты. Но Костю подавляла не мертвенность ночного города как таковая.
"Этот город давно пора перепахать под картофельное поле!" – зло подумал Константин, жмя на газ и проносясь по безлюдным улицам все дальше и дальше в северном направлении, прочь от этих убогих домишек и ущербных садиков, сквериков и газончиков, которые при дневном свете тужились подражать деревенской идиллии. Но сейчас, в мелькающей тьме, они становились тем, чем они были в действительности: не травяным покровом, а дешевым тряпьем, выкрашенным неразборчивой природой в густо-зеленую краску, облезлую в тех местах, где пробивался кирпич, асфальт, штукатурка, улица, фонарь, аптека, улица, фонарь. Это было жалкое подражание, дешевая имитация, фальшивые декорации, а не сама природа. Смехотворная претензия англичан воображать себя на природе посреди гигантского дымного и закопченного развала лондонских трущоб – вот что бесило Константина. Всю жизнь с детства промучившийся в коммуналках, затурканный и затырканный советскими учреждениями и душными профсоюзными митингами, он, как и многие из его поколения советских мечтателей и макабрических фантастов, лелеял в себе идею сакраментальности природы – всех этих стоеросовых берез и куриной слепоты, топких болот, чистых омутов и мутной воды, где можно ловить рыбу голыми руками, кровавой клюквы и жирной почвы, которую неспособны до конца искрошить ни топор пятилетнего плана, ни сапог исправительно-трудовых лагерей. Природа была доказательством того, что даже самая непобедимая на свете идея – учение коммунизма – и та способна застрять в болоте и заблудиться в трех соснах, сгинуть без следа в омуте. И не столько он любил природу, сколько ненавидел благоустроенную цивилизацию придурков, религиозных фанатиков прогресса, не понимавших, что главное в человеке – это желудок, кожа и кости, побратавшиеся с природой своим составом, близостью к праху и перегною, откуда возникают и куда окончательно уходят все эти бредовые утопические идеи, утопические в том смысле, что "после меня хоть потоп". Прогрессивные идеи, пропагандисты которых воображают себя центром вселенной и саму вселенную – делом рук своих, стоящие на охране своего мира, как чучело в огороде, которое воображает, что, кроме ворон, других врагов на свете нет. Константина раздражала самонадеянность этих островитян, поверивших, что они могут прожить исключительно делом рук своих. Его раздражала лондонская цивилизация, потому что даже трава и деревья тут – дело рук человека. Константин же людей, а тем более их идей не любил. Прочь от цивилизации несся Константин, оседлав самое совершенное изобретение цивилизации – колесо автомобиля.
Но автомобиль был для него лишь переходным периодом от цивилизации к природе, от города к лесу. Этим извинял Константин жадность и хваткость собственных рук, с безупречной лихостью крутивших руль, педальную уверенность ног, жавших на газ – прочь от этих хуторов прогресса и гуманизма, навстречу лесному варварству. В тайне он обожал до сердечной дрожи эту власть над автомобильным рулем, ту прелесть силы, с которой послушное и мощное колесо вжималось в асфальтированную почву и подминало природные корни с той сдержанной страстью, с какой, скажем, революционеры готовы перестрелять и перевешать во имя человеколюбия добрую половину человечества. Он, короче говоря, пристрастился к переходному периоду на пути от цивилизации к природе в той же степени, в какой был одержим самой идеей слияния с природой, и уже неясно было, что его больше завораживало: сама природа или гонка по направлению к ней за счет цивилизации. Он жал на педали и весь был устремлен как внутренним, так и внешним взором, лишь вперед – сквозь ночную тьму шоссейки во тьму лесной чащобы на горизонте.
Ему и в голову не пришло оглядываться назад, где в ста туманных метрах от него вцепилась с неменьшим фанатизмом в баранку руля Клио. Рядом с ней, нервно крутя ус и поглядывая то на шоссе, то на заострившееся лицо Клио, сидел пан Тадеуш: шоссе было влажным после дождя, а Клио не жалела ни коробки скоростей, ни тормозной колодки, и Тадеуш, с каждым дерганьем старенького пикапа, с каждым рыком измученного мотора, болезненно вздрагивал, опасаясь не только за свою жизнь, но и за судьбу своего четырехколесного друга, без которого продуктовая лавка давно бы обанкротилась. Однако Клио решительно отказалась занять место пассажира и предоставить руль хозяину пикапа: гонку за Костей-людоедом и возможным убийцей она решила целиком и полностью взять в свои руки. Впрочем, пана Тадеуша вполне устраивала роль постороннего наблюдателя: который месяц он безуспешно пытался проследить маршруты тайных вылазок этого мистического кулинара, этого русского, этого беспощадного шовиниста в собирании грибов. Кто бы мог подумать, что разгадка этих засекреченных маршрутов произойдет при таких скандальных обстоятельствах. Впрочем, как поляк он твердо знал, что польский народ может отвоевать льготы у старшего брата лишь в случае очередной политической заварушки. И подобная заварушка была налицо. С припухшими от прерванного сна веками, Тадеуш внимательно наматывал на ус все повороты на пути к заветной делянке.
Каждый из трех – Константин впереди, Клио позади и Тадеуш сбоку – был настолько погружен в собственные идеи, конечные цели и средства их достижения, что никто из этой кавалькады одержимых не заметил у себя за спиной еще одного седока, повторяющего и даже старающегося предугадать все повороты руля и движения души тройки впереди. Никто из этой тройки не заметил, как на первом же повороте, ведущем к главной улице, к ночной кавалькаде, устремившейся на север, присоединился еще и тарахтящий, чихающий, обшарпанный мотоцикл: слишком много молодых людей гоняют по ночам на этих дребезжащих рокочущих адских машинах, не давая спать тем, кто спит без снов, не подозревая о существовании других, кому снятся сны наяву. Один за другим, не ведая при этом, что творится у них за спиной, каждый из участников кавалькады свернули с главного шоссе на извилистую проселочную ленточку. Вокруг замелькали ночные призраки лесонасаждений.