Текст книги "Руссофобка и фунгофил"
Автор книги: Зиновий Зиник
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
"И кофейная Польша оказалась зажатой между чайными супердержавами!" – стукнул кулаком по столу пан Тадеуш.
"То-то вы, поляки, к французам льнете! А что же русскому народу оставалось делать? – вскричал Костя. – Порох у. китайцев, Леонардо да Винчи пушку придумал, а нам как защищаться? Волей-неволей пришлось приспособить татарский самовар! Но мы, по крайней мере, не сбрасывали этот самовар на головы младенцев Хиросимы. И не мы одни, кстати, стали чай заваривать перекипяченной водой. Америка тоже чайная держава".
"Что же теперь будет?" – испуганно спросил Антони.
"А то и будет, что весь мир превратился в один большой самовар, где люди – чайники, с общей крышкой – всех прикроет, никаких не понадобится ядерных зонтиков! – хихикнул Костя и разлил по стаканчикам водку. – Нам же остается разбавлять тяжелую воду водкой. Мы водяру хлещем, и вы извольте оглушаться. Если уж надираться, так двусторонне. Так что, дерябнем, Антони, за грибы в желудке вместо ядерного гриба в небе. А ну-ка, – понукал он Антони, остолбеневшего от малопонятного ему бреда, – раз-два-три!"
"Водку не могу, – уперся Антони. – Могу вино".
"Не доросли англичане до той простой народной истины, что после водки вино – человек говно", – вздохнул Костя.
"Но я водку еще не пил", – возразил Антони.
"Ты не пил – мы пили! И подай тебе вино, мы что – глазеть будем? Тоже хлобыстнем, а потом что? На водку вино – человек говно, к чему ты нас призываешь?"
"Может быть, пиво", – выдвинул альтернативу Антони.
"На водку пиво – человек диво, согласен. Но пивом, извините, не запаслись. И вообще советская власть хороша в сравнении с дореволюционной Россией с ее разносолами, по крайней мере тем, что приучила весь русский народ без исключения к водочной чистоте".
"Я могу сбегать за пивом", – предложил вежливый пан Тадеуш.
"Сиди, Тадеуш, и не чирикай, пока моя Клио-Нуклия не взорвалась боеголовкой. Я тебе приказываю. Диктатура вообще оздоровляет желудок. Вот все либералы Востока и Запада взялись разоблачать культ личности товарища Сталина. А я им скажу: куда после этого самого культа делась бранденбургская колбаса?', – и он обвел собеседников следовательским взором.
"В Бранденбург эмигрировала", – решил сострить пан Тадеуш.
"Не смешно, Тадеуш, не смешно! Перемололи этот сырокопченый шедевр сталинской эпохи на фарш в процессе демократизации. Сам Хрущев крутил мясорубку на пресловутом двадцатом съезде. Простой народ требовал своего демократического куска, нужна была продуктовая дешевка для рядового гражданина, а не Бранденбургские концерты Себастьяна Баха колбасной промышленности. Из одного кило такой колбасы можно тонну котлет рубленых с хлебом и свиным жиром сварганить. Но я вам скажу: толпу все равно не накормишь! А бранденбургская колбаса из народной памяти исчезла, рецепт забыли, едят сплошную дрянь, одичал народ, одичал" – и Костя вздохнул.
"Зато были восстановлены ленинские нормы партийной жизни", – попытался его утешить Антони.
"Да тебя бы при этих нормах с твоими разговорчиками о собственном правительстве давно бы в расход пустили, как поэта Мандельштама, только без предварительных сталинских консультаций по телефону с поэтом Пастернаком", – рявкнул Константин.
"У нас, между прочим, тоже убивали поэтов. У нас тоже был свой, викторианский, ГУЛАГ, – от обиды окончательно перешел на английский Антони. – Был, например, брошен в тюрьму Оскар Уайльд. Знаете ли вы, что перед отправкой в тюрьму его несколько часов намеренно держали на железнодорожной платформе в кандалах – и все проходящие плевали ему в лицо?"
"Это какой Оскар Уайльд? Который с мальчиками, что ли, баловался? Педераст?"
"Да, – замялся Антони и покраснел. – Да, он предпочитал однополую любовь. Это его абсолютно личное дело. Я же говорю об английской поэзии, в его лице оплеванной и брошенной за тюремную решетку".
"Но зачем же при этом Россию раком ставить, защищая поэтическую задницу вашего Уайльда?"
"А вы хотите, чтобы я поощрял грубое очернение советской власти в целях реакционного самолюбования? Это пример ненавистной мне моральной сытости", – оскорбленно насупился Антони.
"И от этой сытости в голодную Россию потянуло, да? Заглянуть ей в задницу, как в зеркало собственной революции, да?" – не унимался Константин.
"Я лишь хочу заметить, – начинал выходить из себя Антони, – что задница у этой вашей России не самая грязная. И вы не знаете, что значит быть человеком черной кожи в этой стране. Или в Соединенных Штатах. В своей слепой ненависти к коммунизму вы готовы защищать палачей Сальвадора и хунту Чили".
"Ну и засуньте этот чилийский перец себе в хунту! Чего вы Россию суете в виде приправы к любому разговору о справедливости? Не для ваших Россия желудков. Не проглотите. Не переварите! Вот, сморчок березовый, и тот вам не по зубам", – и Константин провокационно помахал перед носом Антони вилкой с насаженным подберезовиком.
Англичанин вскочил со стула. В бешенстве он вырвал вилку из рук Кости, лязгнув зубами, сорвал с кончика вилки сморщенный гриб и с остановившимся взглядом стал пережевывать его, медленно и сосредоточенно работая челюстями. Потом кадык его дрогнул, еще раз, еще и, наконец, выпучив глаза, Антони проглотил гриб. Издав то ли победный рык, то ли смертельный стон, он плюхнулся на стул, демонстративно небрежно закинул ногу на ногу и дрожащей рукой потянулся к граненому стаканчику с водкой. Со слабой, но торжествующей улыбкой – улыбкой раненого героя, идущего на смерть – он пригубил водку по-английски, как будто отпробовал чашу с цикутой. Тут же поперхнулся, вскочил и стал носиться кругами по кухне, корчась, как будто от смертельной отравы. Он кашлял и лицо его исходило красными пятнами. Пан Тадеуш подхватил его под руки, а Константин стал хлопать его по спине, делая вид, что помогает Антони откашляться.
"Кто же так водку цедит? – кричал на него Костя. – Англичане! Водку надо залпом, а не по глоточку, залпом, а потом грибком ее – а ты все наоборот, беда с вами, иностранцами!"
Антони, откашлявшись, пробормотал, что умрет он не от водки, попавшей не в то горло, а от ядовитого гриба, против которого, в отличие от русских, у него не выработан иммунитет. Но Костя стал заверять его, что дело не в самом грибе или водке, а как их заглатывают и в какой очередности, и если даже гриб, скажем, отравленный, лучшее противоядие и дезинфецирующее средство на этот случай – опять же водка.
"Сначала глубокий вдох, – как на уроке лечебной гимнастики вещал перед англичанином Костя, проводя рутинную наглядную демонстрацию заглатывания водки. – Три этапа, ясно? Вдох, залп, глоток, выдох, ясно?"
Через минуту Антони, как профессиональный жонглер, мельтешил в воздухе попеременно то рюмкой, то вилкой, то огурцом, то бутылкой, и трудно было сказать, чего было больше в этой горячке жестов: энтузиазма новообращенного или лихорадки приговоренного к смертной казни.
"Погоди, не торопись, не налегай так, – осаживал его Костя. – Желудок – он смазки требует, его закусью смазывать надо: выпил – закусил, слой смазки – рюмка водки, водка – смазка, смазка – водка, а ты все путаешь, путаник ты, Тоня моя милая, – бормотал заплетающимся языком уже не поспевающий за англичанином Костя и трепал Антони ласково по шее. Потом его вдруг как будто осенило: – Выпьем за Тоню! – гаркнул Костя и поднялся с рюмкой в руках, с грохотом отодвигая стул. Антони покраснел, заулыбался и тоже поднялся, чокаясь с паном Тадеушем. – Да не за тебя, Антон, я подымаю тост, а за свою соседку Тонечку. Выпьем за Тонину память! За Тонечкины чары, за ее власть!"
"Советскую власть?" – с готовностью приподнял рюмку Антон и.
"Тонечка была, – качнулся Костя, – всякая власть: и советская, и антисоветчиной тоже была, ветчиной была, говяжьей вырезкой и потрохами народными, она была весной в зимние морозы в виде свежего зеленого огурца, она была моим продмагом и домкомом, церковью и государством, единством духа и тела – а как отдавалась: вот это был действительно самовар! Шумит, гудит, булькает! Тонечка, короче, и была для меня – Россия! – И Костя, опрокинув себе в рот стаканчик, стукнул им по столу и плюхнулся на стул. – И оставалась бы моей Россией, если бы не произошло вмешательство Запада в мои внутренние дела", – с перекошенной миной заключил он панегирик соседке Тонечке.
"Должен прямо заявить, – набрался трезвости и смелости Антони, – я против советского вторжения в Афганистан".
"А как насчет вторжения Клио в нашу коммуналку? -поглядел на него строгим и остекленевшим взглядом Константин. – Охмурила меня братской помощью в виде лягушачьих лапок, оплела меня с ног до головы сушеными осьминогами, запудрила мне мозги басурманскими специями и всякой другой кулинарной нечистью – а когда я по рукам и ногам оказался связанным, стала предъявлять мне счета. Эта ее западная манера все считать: деньги, ответные визиты, чувства. Главное, чувства. Сколько раз я с Тоней совокуплялся, а сколько раз с ней – никакой душевной щедрости! Чего она втиралась ко мне в доверие, если не принимала нашей российской широты? Пыталась выманить Тонечку из-под меня своими джинсами. Не понимала, что Россию тряпками и побрякушками не соблазнишь!"
"Так вы что же – втроем жили?!" – ошарашенно пробормотал пан Тадеуш.
"Что значит – втроем? Опять счеты: вдвоем, втроем! Я вот и Клио втолковывал: неделимо человеческое тепло на купоны и рационы, не выдается оно по карточкам. Но ей страховка нужна половой жизни и чтоб никто не посягнул. Знаете, в чем трагедия западной цивилизации? Тут у девушек нет подруг! – объявил Константин, обведя мутным взором собутыльников. Те благоговейно молчали, пораженные этим загадочным выводом. – Не понимаете, да? Объясню. Вот в России: познакомишься с девушкой, а там, глядишь, и ее подруга к тебе начнет захаживать, за ней – подруга подруги, и так, мало-помалу клан образовывается, большая дружная семья, общинная жизнь. А здесь что? Что ни девица – сплошной, как тут говорят, куль-десак, а по-нашему – тупик. А если и есть у ней подруга – то ни-ни! А в результате что? – разобщенность! Сидят по домухам отдельными парочками, друг на друга глаз кривят, и, заглянув в окно к соседу, вешаются от зависти". – Константин налил себе водки и, не чокаясь, выпил.
"Я согласен, – с энтузиазмом согласился Антони, – западный индивидуализм – рассадник самоубийства!"
"Самоубийства ли только? – Костя икнул. – А как насчет убийства своего ближнего? И причем тихой сапой, втеревшись поначалу в доверие, как Клио. Сперва отвадила от меня всех моих друзей, разогнала коллектив, а потом и за соседку взялась, угробила безответную душу – сначала подкупом, а потом и прямым шантажом Тонечку укокошила!"
"Что вы такое говорите, Константин? – отрезвело встряхнулся пан Тадеуш. – Вы что же, Клио в убийстве обвиняете?!"
"Никого я ни в чем не обвиняю, – отрезал Константин. – Каждый будет осужден судом собственной совести. А я факты констатирую. Свела со света нашу Тонечку англичанка. Не остановилась перед доносом, стерва! Настучала старому хрычу. Кто мог подумать, что западный человек пойдет на такую подлость?" – В глазах у Константина стояли слезы.
"Она донесла на вас в КГБ?" – участливо спросил Антони.
"Да причем тут КГБ? Что вы тут зафиксировались все на этом КГБ, как будто это не КГБ, а ДДТ, а мы у себя там клопы вонючие. Клио пострашнее сообщника нашла: мужу Тонечкиному – вот кому она настучала, старому хрычу, который выписал Тоню из деревни в малом возрасте домработницей и за якобы измену избил ее до смерти костылем по доносу Клио. Так и отбыла она, поруганная, обратно в деревню".
"Вы же сказали, что она скончалась", – удивлялся Тадеуш.
"Ну да. В деревню отбыла, фигурально выражаясь: то есть – на тот свет. Разве иначе махнул бы я на Запад? Но тут такое началось: милиция, прокуратура, суд. Нужно сказать, о себе я лично меньше всего думал. Жаль мне стало Нуклию – что возьмешь с нее, с жертвы этого общества: врожденный эгоизм, от душевного недоедания, что ли? Не перенесла бы она Сибири. Пришлось отбывать на чужбину вместе".
"Значит, если бы не Клио, вы бы не уехали?" – участливо спросил Антони.
"Кто же из рая по собственной воле уезжает? – пожал плечами Константин – Вот Достоевский Свидригайлов говорил про то, что рай, или там вечность, представляется нам как нечто огромное и светлое, а на самом-то деле вдруг это такая темная комнатушка, чулан, вроде деревенской бани – закоптелая, а по углам пауки? Свидригайлов это в виде гипотезы выдвигал. А я был прямым жильцом именно такого рая. С запахом пережаренного лука, с гнильцой по углам, стены вокруг с прокопченными от готовки обоями, с шуршанием тараканов, в коридорчике половицы поскрипывают, в водопроводных кранах вода бурчит – вот это и был рай!"
В животе у кого-то из троих забурчало, но Костя не шевельнулся: он говорил, уставившись в одну точку, как будто сам с собой. Не замечал он и того, что с каждым его словом все острее чувствовался на кухне запах перегара, кислой луковой отрыжки, перестоявшегося уксуса в селедочном соусе. Антони явно мутило, но он боялся шевельнуться, избегая отяжелевшего взгляда Константина.
"Я был жильцом той вечности, которую советский народ собственными руками построил, – продолжал Константин. -Во имя всеобщей справедливости. И я эту справедливость принимаю. Мне в ней было уютно. С самого детства было уютно. У нас в коммуналке был такой чулан в стене, туда всякое барахло складывали, откроешь – и оттуда запах нафталина, старой кожи, чемоданов, шуб, человеческого тряпья, все кухонные запахи впитавшего, человеческого бытия запах, но уже потусторонний, не здешний. Мы всегда туда запирались, когда в прятки играли. Закрываешь дверь и нет тебя на свете, ты в другом, потустороннем мире, в раю. И все чаще мне на ум этот чулан приходит, когда Тонечкин рай вспоминаю. Каким был я кретином! Нечего было с басурманками связываться и трактаты писать, а надо было просто ловить кайф от незримого присутствия в этом чулане без Бога и без царя. Плевать было на окружающую действительность: демократия там за окном или диктатура? И о государственных границах не надо было думать, не было их, потому что за ними ничего не было: заграницы не было – не было и границ".
"Вы мне нравитесь, Константин, – с пьяной проникновенностью заговорил Антони. – Вы мне нравитесь! Давайте наплюем на разницу между диктатурой и демократией. Давайте сольемся в едином братстве, в единой семье, в коммуне, понимаете?"
"Где?" – икнув, неожиданно жестко переспросил Костя.
"Везде! – взмахнул руками Антони, чуть не упав со стула. – В коммуне не географической, а ментальной, спиритуальной, вне государственных границ, в неком внеисторическом времени, в раю, отвергнутом, как вы сказали, рационалистическим хомосапиенсом!"
"И где этот рай – у Жан Жака Руссо в яйцах, что ли? В женской утробе – эдакой, размером на весь мир? Ты, Антон, меня в космополиты не записывай: мой рай советский, за железным занавесом – для соблюдения девственности, и ни на какую другую утробу я его менять не собираюсь".
"Тянет обратно?" – не отставал от него Антони.
"Куда?"
"На родину".
"В утробу, что ли? Поздно. Этим мы в детстве занимались. И знаешь как? – Константин придвинулся вплотную к Антони. – С моим приятелем мы, подростками, запирались в чулан, снимали трусы и показывали друг другу, как у кого стоит. Но вот что с нашими вставшими членами делать – не знали. Мы считали, что стоящий член – само по себе мужское достоинство. Трогаешь его, щекотно, но и странное чувство гордости в животе нарастает. То есть, сначала испугались: думали, непонятное заболевание. Но второгодник с соседнего двора сказал, что так и надо: если стоит – значит мужчина. А что с этим делать – не сказал. Сказал только, что у него длиннее, чем у нас. Так мы и жили в полном невежестве, пока все во дворе не узнали, что дети рождаются из пуза при посредстве стоящей торчком пиписьки. А как – опять же никто не знал. Помню, целые дни проводили с приятелем на лавочке, наблюдая проходящих теток и обдумывали: у кого из них приятнее в животе очутиться? В этом и состояло все половое возбуждение: дрочить друг у друга, воображая себя в женском пузе, там уютно, свернешься калачиком, на мир через пупок глядишь. А потом приятель предложил в рот брать: чтобы, мол, до конца себя там внутри почувствовать. Брать-то в рот еще, можно сказать, нечего было: хоть и стоял, как штык, но размером с мизинец. Даже залуплять тогда не догадывались. Берешь в рот и сосешь, и в утробе себя ощущаешь. В рот весь целиком входил. Так вот, скажи мне, Антоша, зачем надо было в рот брать, чтобы в утробе этой себя воображать?" – с притворной наивностью спрашивал Константин.
"Объяснение тривиальное, – в замешательстве от пристального взгляда Кости заговорил с профессорской небрежностью Антони. – Сосательный импульс, по Фрейду, есть проявление бессознательной сексуальности. Знаете, тяга к женской груди – к соску. Женской груди под рукой не было, и сосательный импульс был вытеснен тяготением к пенису. Кроме того, вы руководствовались подсознательной ревностью к пенису отца, в акте осеменения пенетрирующего вагину матери. Заглатывая чужой пенис, вы ставили себя на место материнской вагины, то есть отождествляли себя с утробой. Не говоря уже о подсознательном вымещении на приятеле кастрационного комплекса и скрытом тяготении к бесполости путем "съедания" его пениса". – Антони запутался и покраснел.
"А я-то думал – это мы с российской голодухи друг у друга сосали, – с неприятным смешком перебил его Константин. – Сперма, она ведь на вкус вроде материнского молока в подростковом возрасте, сладенькая такая? А потом погуще становится, уже больше на йогурт ваш смахивает, или на нашу ряженку, так ведь? Ты ведь, Антон, вкус спермы знаешь?" Воцарилась пауза.
"Я не буду отрицать, что тем же самым занимались и мы в подростковом возрасте, – выдавил наконец из себя Антони. – В дорматориях закрытых частных школ это было обычное явление. Это лишний раз доказывает, Константин, общность нашей человеческой природы. Мы, в конечном счете, стремимся к единой утробе – к единому раю. Возвращение в утробу – тяга, свойственная человеку вообще, вне зависимости от рас и политических систем. Не станете же вы утверждать, что у марксистского общества какая-то иная, марксистская утроба в конечном идеале?
"Сталинская. Не марксистская, а сталинская утроба", – сухо поправил его Костя.
"Я должен прямо заявить, – попытался прямо заявить Антони, – к сталинизму я отношусь резко отрицательно. Я восхищен дешевизной советского общественного транспорта. Я преклоняюсь перед бесплатным медицинским обслуживанием. И главное, перед щедростью, радушием и широтой русского характера, лишенного важности, парадности и снобизма. Но к сталинизму, прямо скажу, я отношусь резко отрицательно".
"Не уважаешь, значит, сталинизма? – угрюмо повторил за ним Костя. – Значит, и меня не уважаешь?"
"Причем тут вы? Мне вы лично, скорее, даже симпатичны", – пробормотал Антони.
"Как при чем тут я? Я и есть сталинизм. По крайней мере, я – его законный выкормыш. Вот ученые говорят, что если собаку, щенка, взрастить вдали от людей, она волком становится и никогда уже домашней не станет. Но и обратное справедливо: если собака среди людей выросла, сколько ее ни бей, она свободным волком в лес глядеть не будет. Вы тут рассуждаете про тоталитаризм, демократию, а дело не в идеологии – во мне биология советская сидит, понял? В мозговых извилинах моих отпечаталась – вместе с первой демонстрацией на Красной площади. Как сейчас помню: вокруг все красное, кумачовое, знамена и транспаранты, а толпа все плотнее напирает, сжимает кольцом, плечом к плечу, нога в ногу, нога в ногу, говно лошадиное с конфетами перемешано, сейчас, думаю, лопну, как алый шар надувной, как презерватив лопну, и вдруг рев пошел, победный рык и я тоже заорал благим матом, и тут же поднят был чьими-то руками над кумачевым маревом демонстрации – как будто выскочил из утробы. И понял: так мать моя орала, когда меня рожала, и я орал. И сквозь туман родильных вод, кого же увидел я в розовом далеке? Сталина! Стоял он на мавзолее с лицом бледным и строгим, как гинеколог, и наблюдал, как я рождаюсь в муках социалистического праздника. И поэтому утроба для меня -сталинская, понял? И ты к ней, Антон и, относишься резко отрицательно. Тебе в марксистской утробе уютнее? Ну и сиди в ней, а в мою утробу свой нос не суй!"
"Я? Совать свой нос? Да ни за что! – поспешил с пьяными заверениями Антони. – Было бы любопытно, впрочем, в связи с вашей мыслью о стране как утробе, провести психоанализ марксистской России как женщины. Пролетариат, как я понимаю, являясь движущей силой прогресса в марксистском обществе, должен рассматриваться как либидо. В то время как в капиталистическом обществе он должен приравниваться к экскрементам, не так ли? Выделение же экскрементов телом марксистской России тождественно, пожалуй, эмиграции. Или эмиграцию следует рассматривать как менструацию? Прекращение эмиграции, в таком случае, тождественно наступлению климакса. Или запора?" —Антони хихикнул, но перехватив тяжелый взгляд Константина, затих.
"Отсоси", – негромко сказал тот с угрожающей хрипотцой в голосе.
"Что это значит: "отсоси"?" – заерзал на стуле Антони, обращаясь к Тадеушу за переводом. Пан Тадеуш помялся и пробормотал нечто невнятное про непереводимость хамства.
"Я страшно извиняюсь, – снова заерзал Антони. – Я не имел в виду сравнивать вас, эмигрантов, с дерьмом. Это так вышло с марксистско-фрейдистской точки зрения, которую лично не разделяю. Это была шутка. Метафизическая шутка. Я вовсе не ксенофоб. Я, скорее, славянофил. Иван Сусанин, знаете. Как я уже сказал, все мы вышли из единой утробы – негры, пакистанцы, евреи, русские, то есть насчет евреев я не уверен, но и они, по-моему, выйдя из отдельной утробы, вот прямо как вы, Константин, совсем не против воссоединения в единой утробе после второго пришествия. Или я ошибаюсь? Боже мой, какой нелепый и безумный разговор!" – застонал он беспомощно и попытался вскочить со стула. На плечо ему легла тяжелая рука Константина.
"Отсоси!" – процедил тот снова сквозь зубы, нависая над Антони во весь рост. Пан Тадеуш видел лишь широкую спину Константина и как тот, схватив Антони за загривок одной рукой, другой проделывал нечто для Тадеуша загадочное; поляк, чувствуя неладное, обежал вокруг стола и глазам его предстала чудовищная пантомима. Согласно его показаниям на суде (хот я лично не доверяю целиком пану Тадеушу, как лицу в этом деле заинтересованному), он прежде всего увидел перекошенное от страха лицо Антони с задранным вверх подбородком. Его голову оттягивала за волосы рука Константина. Сам Константин, расставив по-матросски ноги, тисками зажимал колени Антони так, что тот не мог шевельнуться. Свободной рукой Константин стал расстегивать ширинку. Не находя слов и лишь жалобно постанывая, пан Тадеуш панически метался вокруг этой скульптурной группы. Константин, не обращая никакого внимания на поляка, пошарил рукой у себя в штанах и вытащил на свет свой сморщенный пенис. Под поглаживающей рукой Константина пенис, однако, быстро распрямился, расправился, напрягся и стал победно раскачиваться над откинутым вверх побледневшим лицом Антони. – Нравится, а? – приговаривал Костя. – На советскую сардельку похож, а? На сталинскую бранденбургскую колбасу? Или все-таки на словацкую шпикачку, а, Тадеуш? Если учесть это изящное раздвоение на залупе?"
"Прекратите немедленно это хулиганство!" – завизжал пан Тадеуш не своим голосом и бросился на Константина. Тот лишь легонько, как будто лошадь, раздраженная мухой, повел плечом и Тадеуш, с грохотом опрокинув табуретку на пути, попятился и опустился на карачках в угол.
"Ну как, Тонечка, отсосешь? – И Константин потрепал Антони по щеке. – Как насчет подсознательной ревности к пенису отца? или большого брата? Ощущаешь? Поставил себя на место вагины матери раком? Чувствуешь, как становишься утробой? Где же твой сосательный импульс?" – нависал Константин над запрокинутым вверх лицом Антони, рот которого был разинут в гримасе боли, страха и отвращения, и когда он облизнул пересохшие губы, кончик его языка невольно коснулся пениса. – Ага! – победно вскрикнул Константин, наблюдая, как его член вздернулся от этого прикосновения. – Ага! ощущаешь себя в нашей российской утробе? Ощущаешь, как вагинально колышутся складки знамен, как напрягаются мои яйца воздушными шарами, как члены Политбюро вздымают вверх приветственно руки? Чувствуешь, как сталинская воля пенитрирует родину-матку?".
Мастурбируя одной рукой, Константин стал шарить другой в коленях Антони, нащупывая пах. "Что же у тебя там ничего не стоит, а? Чего-то не замечаю я энтузиазма по слиянию в единой утробе. На словах-то вы вместе с неграми, пакистанцами и разными там славянскими народами. А как только на деле продемонстрировать – сразу все разборчивые и чувствительные. Каждый свой член сосет, а другому – ни-ни, пускай, мол, свою собственную утробу воображает, посторонним вход воспрещен? А с Тадеушем вы, небось, заодно? Вы вместе друг у друга и сосите, западники!"
"Пся кривь!" – заорал пан Тадеуш и бросился из своего угла на Константина. Тот от толчка лишь покачнулся и опустился на стул с торчащим наружу членом. Пан Тадеуш готов был поклясться, что в этот момент тонкая струйка спермы сверкнула в воздухе и осела на губах Антони: его кадык дрогнул при глотке. Он стал медленно съезжать со стула на пол, поникнув и скорчившись точно так же, как пенис в штанах Константина.
* * *
Дверь распахнулась, сорванная с крючка: с бледным перекошенным лицом на пороге стояла Клио. Чуть ли не на протяжении часа в лучах нелепого заката на ничтожном заднем дворике, на фальшивом своей убогостью газоне Клио пыталась заглушить грохот и гогот, доносящийся с нарастающей силой из окна кухни, все громче и громче обсуждая с Маргой все мыслимые и немыслимые темы: от проблемы вьетнамских беженцев до нового противозачаточного средства из морской губки по рецепту египетских фараонов. Но Марга слушала вполуха, а вполглаза косилась на кухню, где заседал Костя, и чем ниже снижалось солнце, уходящее в огромную, наползающую на деревья тучу, тем нелепее становился сам факт разговора на сквозняке, посреди темнеющей лужайки, с сырым туманом, ползущим, как клубы немецкой газовой атаки из траншеи у соседского забора.
Остатки торта, лужица разлитых на пластмассовом столике сливок, вместе со слизистым, как раздавленная улитка, комком размозженного гриба посредине, даже сама чайная посуда, казавшаяся разбитой в косых предзакатных тенях, – все это самим своим видом служило наглядным уроком нелепой затеи: придать хоть какую-то видимость нормальности их супружескому союзу с Костей, с надеждой, чтобы все было как у людей – с воскресным ленчем на лужайке, с визитом близких друзей, жена легко и стройно несет чайный поднос с сахарницей и молочницей, лукавый взгляд ловит ласковый взор старого друга дома, муж, разрезая торт, целует ее в щечку, шутливая ревность подруги, перехватывающей чайник, короче, наивная попытка жить "по-человечески", как сказали бы в Москве, с людоедом. Вспомнив это русское людоедское "по-человечески", Клио содрогнулась.
"По-моему, они сейчас друг другу горло перегрызут", – сказала Марга, покосившись на кухню, откуда донесся новый взрыв криков и разбитой посуды. "Ерунда!" – деланно зевнув, ответила лениво Клио. Однако, небрежно заметив, что пора перейти в гостиную, сама направилась к кухонной двери.
Марга, скрывая любопытство под маской заботливой подруги, поспешила за Клио. Та, несмотря на всю решительность первоначального жеста, застыла перед дверью и, приклонив ухо к замочной скважине, вслушивалась, что происходит внутри – как школьница, опоздавшая на урок, перед классной дверью.
Лицо Клио заливалось краской, когда голос Кости из-за двери время от времени повторял ее издевательски искаженное имя: "Нуклия". Она делала вид не столько перед Маргой, сколько перед самой собой, что речь идет не про нее. И все же выслушивать все это при свидетелях было немыслимо и, когда за дверью послышался тяжелый и глухой удар упавшего на пол тела, Клио рванула дверь на себя.
Представшая ее глазам сцена была воплощением всего того, что Клио пыталась скрывать даже от самой себя: разморенная от выпивки и хриплого спора физиономия Кости, безумного царька, председательствующего за трапезой, где каждое блюдо было отравой – огрызки соленых огурцов, пиявки грибов на вымазанных тарелках, откупоренные бутылки, которые, казалось, источали зловонный дым, пропитавший кости и обгрызенные кровавые куски мяса на столе. Это была месса мертвецов, оргия вампира. И слово оргия возникло в мозгу Клио не случайно: перед Костей, развалившимся на стуле, стоял на коленях Антони. Его лицо уткнулось в Костин пах, его лысеющая макушка склонилась к Костиному колену в позе, став свидетелем которой, инстинктивно захлопываешь дверь.
В тот момент, когда Клио возникла на пороге, Антони, как будто сдунутый сквозняком, отвалился от коленей Кости и, осев на пол, завалился под стол. И через мгновение из его раскрытых губ понесся тяжелый свистящий храп. И Клио померещилось, что московский кошмар повторяется, что сейчас она увидит, как тогда, в коммунальной склоке с Тонечкой, мускулистый и блестящий член Кости, нагло торчащий из штатов. Но Костина ширинка была наглухо застегнута.
"Чего это у нее лицо такое пересобаченное?" – тряхнув головой спросил Костя, поднявшись со стула и подтягивая штаны. Он обращался к Марге, как будто Клио не существовало. Он стоял перед Клио опостылевшим эпизодом из русской литературы – этот толстоевский гоголек, с опухшим посеревшим лицом, со свинцовым невидящим взглядом, такой же уродливый и ненужный, как и его кривая береза, обросшая сорняками, такой же противный, как и его раздавленный подберезовик.
Клио развернулась и, оттолкнув Маргу, выскочила наружу. Марга пожала плечами. "От чего? Наверное, от рождения", – сказала она, отвечая на вопрос Кости. "А это еще что за звук?" – нахохлившись и протрезвев, спросил Костя.
В наступившей торжественной тишине нарастающий за стенами кухни стрекот казался звуком снижающегося вертолета. Как в шпионских фильмах, возникающий ниоткуда, чтобы в критический момент подобрать своего секретного агента, выполнившего рискованную операцию. Но нарастающий стрекот стал сопровождаться глухими перебивами, вроде артиллерийских залпов под рокот пулемета, как будто кто-то вел одиночную атаку против врага, наступавшего по всей линии фронта. И все это сопровождалось храпом Антони, валявшегося под столом, как издыхающий труп.