Текст книги "Руссофобка и фунгофил"
Автор книги: Зиновий Зиник
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
* * *
«Но для подобного массового расщепления мозгов, по вашей ядерной терминологии, нужна цепная реакция, тяжелая масса нужна, сплоченность. То есть, тяжелые цепи нужны, наручники, – пытался я откаламбуриться от цепных реакций Константина. – Но в Советском Союзе нехватка не только продуктов, но и цепей. Колючую проволоку и ту экспортируют. Но на Западе не производят наручников в количестве, достаточном для экспорта цепной реакции».
"А вы, значит, на диссидентов надеетесь? – криво усмехнулся Константин. – Надеетесь, то есть, по-нашему, на инакомыслящих. Но на то он и инакомыслящий, чтобы мыслить инако. То есть, в нашем случае, когда кругом царит двоемыслие, он тянется в знак протеста к единомыслию, к единой правде. Начинает, как Солженицын строить домашние крепости и возводить алтари за колючей проволокой посреди вермонтских холмов; или, как тот же Антони морочить себе и другим голову идеей пацифизма; или, как моя дура Нуклия, отправляются на поклон в Москву, как в новую Мекку. Но, в сущности, всем им наплевать: и на православие, и на атомную бомбу и даже жопа для них, как для гомика Антони, не конечная цель. Потому что инакомыслие в корне своем в той же степени от слова "инако", как и от слова "инок", то есть, в сущности, главная идея, как у монаха и отшельника, не замараться соучастием. Не запятнать себя злыми деяниями. И тут советская идеология тут как тут с готовым рационализаторским предложением на руках: "все зло мы возьмем на себя!"
"Взамен на что?"
"А вы сидите и не чирикайте. И больше ничего от вас не требуется. Все зло мы возьмем на себя, а вы, инакомыслящие, занимайтесь своими инакомыслящими разговорами, но не публично, а между собой, в своих отдельных нишах спиритуального Пантеона. Обсуждайте юродство на Руси и синкопы у Мандельштама, византийскую икону и сибирских шаманов, высоцкую хрипоту и окуджавскую грусть – только не лезьте со своими идеями в аппарат управления. Не лезьте к власти, власть – зло, зло оставьте нам. Вы будете невинными, незапятнанными и одновременно духовно растущими. Как картофель в черноземе, с эдакой чистой розовой шкуркой. И уверяю вас, мы вас не тронем: продолжайте гнить в полной темноте, созревая внутренним светом. Компромисс был найден. И никаких, уверяю вас, цепей не нужно для сплоченности. Цепи нужны были Сталину, потому что Сталину нужна была вера и правда, ему нужно было стальное единомыслие. Даже Хрущев верил еще в ленинские нормы, как и интеллигенция той поры – в социализм с человеческим лицом. Думали, что доказывают друг другу свою правоту. А теперь и так все ясно. И верности и преданности ни от кого не требуется. Полное разделение труда. Даже сажать не надо. Весь картофель давно посажен. А кто не прижился на родной почве – давно эмигрировал. Тоже, отстаивая идеалы либерализма и отказываясь от соучастия. Но я вам скажу: вся эта эмиграция – еще одна попытка показать кукиш советской власти, и больше ничего. Последняя попытка доказать, что не вся власть у Политбюро, что, мол, у меня, мол, есть тоже власть: хлопнуть дверью. Ну и хлопнули, а дальше что? И здесь, как выяснилось, тоже не слишком разгуляешься: и здесь соучастие, в других, правда, преступлениях, и здесь, между прочим, свое двоемыслие. То есть, опять же, своя советская власть в зачаточном масштабе. И масштабы, между прочим, растут. И чтобы в этом убедиться, эмигрировать вовсе и не надо было. Умные люди, как сидели, окопавшись в родной культуре, так и сидят и не чирикают. Потому что знают, что битва с советским двоемыслием проиграна, и пока более мощного оружия, чем расщепление мыслительного ядра, не придумано". '
"Вы рассуждаете так, как будто вы сами не эмигрант, а представитель советской стороны на переговорах о прекращении гонки вооружений", – пытался я иронизировать.
"Я? Эмигрант? Какой же я эмигрант, когда у меня до сих пор советский паспорт в кармане? Я с Западом в состоянии развода, а если и был женат, то фиктивно. В то время как вы – вечный муж".
До этого момента разговор шел на равных. Точнее, я воспринимал этот разговор как еще один нелепый эмигрантский спор на вечные темы: что делать и кто виноват? И рассуждение Константина про ядерную бомбу и расщепление мысли я поначалу посчитал за очередной бредок – старинный плод российского умствования, которое не может обойтись без теорий о мировом заговоре, вселенской конспирации и т.д. и т.п. В лондонском полицейском участке, в камере предварительного заключения, где держат алкоголиков и набедокуривших клошаров, этот распоясавшийся пророк тотального двоемыслия в какой-то момент показался мне заурядным шизофреником, графоманом, свихнувшимся на собственной непризнанности. Наличие британского паспорта и долгий опыт западной жизни создавал у меня иллюзию собственной нормальности, стабильности, некого душевного комфорта, удобного кресла беспристрастного судьи и, облокотившись на спинку этого кресла, – на собственное заслуженное прошлое, я был уже готов поплыть: в забытый бредок бесконечного российского трепа, не имеющего отношения ни к чему – точнее, не имеющего отношения к ежедневному выживанию, с попыткой сохранить человеческое достоинство, из которого здесь и вырастает вся высокая философия и даже низкопробное искусство. И вдруг одной фразой Константин провел между нами магическую черту: советскую государственно-паспортную границу, и все мытарство, бред и морока эмиграции, головокружительного прыжка через железный занавес вернулись вдруг как неприятный гость, от которого вроде бы избавился. Как бы убедительно ни говорил этот фиктивный муж западной цивилизации про неизбежность победы самого мощного на свете ядерного оружия – коммунизма – эта победа еще не наступила, слава Богу, и пока она не наступила и мы не слились в единстве двоемыслия, все, что ни говорил Константин не было ни шуткой, ни бредом: он отстаивал свою принадлежность к миру, с которым я был в скандальном разводе и смерти которого желал всей душой.
"И давно вы считаете себя на Западе, как вы сказали, фиктивным мужем?" – сухо спросил я, пытаясь свернуть затянувшийся разговор.
"Как – давно? – искренне удивился Константин. – С тех пор, как связался с Клио. То есть, на суде этого, конечно, не упоминалось – пойди докажи! – но, по-моему, каждому ежу ясно: наш брак был фиктивным. Каким он еще мог быть? Вы что, воображаете, что я серьезно мог влюбиться в эту дочь Альбиона?! Вы знаете, как ее в Москве называли? Моченая крыса! С ее жидкими волосиками, челочка эта, всегда суетится в гостях или, наоборот, притаится в углу и чего-то выжидает. Но уж если откроет рот, – всем приходилось прикрывать свой ладошкой: чтобы скрыть улыбку. Все эти разговорные словечки вроде "вообще" и "в смысле" – заучила наизусть, а сует куда ни попадя. В нашей компании, если у человека рязанский акцент – и того со скрипом принимают, а тут что ни фраза – как замороженная блевотина. Ко мне друзья перестали ходить. А ей хоть бы хны. Я ей говорю: да изъясняйся ты лучше по-английски, хоть непонятно, но не так противно. А она в ответ свое любимое слово: "глупый!" Складывает свои губы в трубочку и растягивает, сюсюкая: "глю-ю-пий". Тьфу! Когда я слышал это самое "глюпий", мне хотелось вдарить ее по голове бутылкой. "Бутилькой" в ее произношении".
"Как вы вообще умудрились с ней сойтись при таком отношении друг к другу?" – Я был ошеломлен неподдельным бешенством и отвращением в голосе Константина: в нем не осталось и следа от холодной проницательности судьи всемирно-русской истории.
"Как умудрился? А вы у Марги спросите. Кто Нуклию в Москву привез? Кто мне ее навязал? Кто убеждал меня в том, что Клио – идеальный вариант для фиктивного брака? Марга! Переженишься, говорит, фиктивно, с Клио, переедешь в Англию, а там и подумаем о переразводах. Морочила мне голову, что не может в данный момент портить карьеру этому гомику".
"Кто морочил голову? Какому гомику?" – Но Константин как будто не слышал моего вопроса.
"Если бы не этот идиот, занимающийся поисками социализма с человеческим лицом. Жопу он с человеческим лицом ищет, педераст! А я, как дурак, со своим русским все пониманием, принимал за чистую монету все аргументы Марги: мол, Антони ездит в Москву с англо-советскими договорами, замешаны крупные деньги, она ему обещала не подавать на развод, пока не подписаны контракты – развод, мол, повредит его репутации, пойдут слухи о мальчиках, чего она только ни говорила. В конце концов, в наших же с ней, мол, интересах, чтобы после развода с Антони и раздела имущества, ей, то есть нам с ней, досталось побольше денег. В общем, Клио, мол, идеальный вариант, пока суд да дело. А чем все это закончилось? Вот именно: судом и уголовным делом". – Он нервно прихлебнул простокваши, поморщился, сплюнул на пол и бросил, не глядя, пластмассовую баночку в сторону помойного ведра в углу камеры.
"Клио, как я понимаю, вы забыли поставить в известность о ваших с Маргой планах?" – спросил я в наступившей паузе.
"А вы на меня не смотрите так хитро и укоризненно. Побывали бы вы в моей московской шкуре и поели бы картофельной ботвы с мое – любой бы вариант сгодился! Я же сказал: идея принадлежала Марге. Я лишь выполнял, так сказать, руководящие указания. Клио, так Клио! Еще одна англичанка из тех, кто любит поселиться среди туземцев, напялить тюрбан какой-нибудь в виде национального маскарада и воображать, что спасает тем самым человечество. Воображала себя русской народоволкой. Не понимала, дура, что в Москве денег не считают, потому что их просто нет, а обнимаются, оттого что мороз за окном и пойти некуда. Мне ее даже вначале жалко было. Кто мог подумать, что она такая дура и не знает, что я с Маргой сплю? У нее что – глаз нет? Я-то считал, что ей насчет фиктивности нашего брака все прекрасно известно, только она об этом помалкивает: и чтобы у форейн офиса не вызывать подозрений и вообще, чего дружескую связь портить лишними разговорами? Кто бы мог подумать, что дело зайдет так далеко, да еще на чужой территории? Я, между прочим, пытался ей дать понять всеми способами, что мужа из меня не выйдет. Пытался отвадить ее от себя и так и сяк, и самодурством и чудачеством, и воблой вонючей и лопаткой по-чувашски – да вы знаете! Вцепилась в меня – и ни в какую! И вот тебе, здрасьте: этот "инцидент" с недоумком. Чего он под нож полез? – Константин помедлил. – Слыхали, кстати, что Клио из-за смерти этого ублюдка мухоморами травилась? Какие-то у них были роковые отношения, она его чуть ли не усыновлять собиралась. Все эти незаконные дети – типично английская история. У каждого англичанина, как я понял, есть или тайная страстишка или роковой секрет, но при этом нам, то есть людям посторонним, вменяется чуть ли не в обязанность к этим тайнам и секретам относиться благоговейно, как будто нас об этих секретах поставили заранее в известность. Короче, Клио теперь со мной иначе как через адвоката не разговаривает. Подает на развод. Дождался, наконец. Антони больше в Москву не ездит: Англия объявила торговый бойкот. Чего, казалось бы, Марге еще нужно? Как бы не так! Даже не потрудилась явиться в полицию в качестве поручителя, чтоб меня выпустили под денежный залог, на поруки, так сказать. Пожалела денег? Да у нее куры денег не клюют. Нет, дело не в этом: испугалась за свою репутацию! -и безнадежным скептическим жестом Константин махнул рукой в сторону железной двери камеры, где в рамочке под стеклом висели права и обязанности заключенного. – Поразительно, как легко этим свободомыслящим скурвиться. Этой Марге ничего не стоило взять и махнуть в Китай на неделю для изучения маоистских лозунгов, а еще через неделю -ночевать в палатке палестинца в Бейруте – все, естественно, не без сексуальных эскапад под залпы артобстрела, цимбалы китайских аппаратчиков или там барабанную дробь парадов на Красной площади перманентной революции. Бесстрашная, можно сказать, женщина! Но стоило этому социально отверженному недоумку напороться на нож, вообразив меня убийцей, и тут же у нее сработало классовое чутье. Решила, что замешанность в этой истории повредит ее репутации. Трахаться на грязной лестнице с диссидентами – это, значит, школа коммунизма или чего там, борьба с бумажным тигром империализма и вообще с буржуазными предрассудками, мещанством и тому подобное. Но как только дело дошло до ее репутации среди общих знакомых, – она тут же строит из себя целку. Как, мол, вульгарно: суд, нелепое убийство, присяжные заседатели, оплата судебных издержек – все это, мол, скучно, тривиально, вульгарно и пошло. А на самом деле просто не хотела ввязываться, когда ясно, что я уже – не предмет, которым можно размахивать, как знаменем новых идей, в своем кругу, а потом сделать из этого знамени еще одну модную юбку и таскаться по лондонским снобам. Короче говоря, как только завертелся этот суд, я утерял для нее прелесть новизны и превратился в пошлый скандал. Я давно разгадал их диалектику: вся эта пресловутая свобода и западная демократия хороша только тогда, когда есть перед кем поизгиляться. Все эти леваки повторяют, в общем, Чаадаева: "Истина дороже родины". Оно, конечно, так, только для подобной чаадаевщины надо прежде всего иметь родину".
На моих глазах этот беззастенчиво обманутый женщинами Самсон, остриженный под машинку тюремным парикмахером, снова вспомнил о Боге, родине и избранности:
"Не знаю, как вы тут сами крутитесь, а до меня лично давно дошло: наш человек за границей иначе как придурком не воспринимается. По совершенно понятным причинам: как иначе воспринимать заезжего иностранца, если все в нем – от морды до одежки – одинаково нелепо? Не говоря уже – вот именно – не говоря о языке: все эти мэканья и бэканья, это животное мычание с почесыванием головы и с подмигиваньем в расчете на взаимопонимание. Я ведь тоже, сидя там в Москве думал: свои не поняли, потому что в тюрьме выросли, поймут чужие на свободе. А какое может быть тут свободное взаимопонимание, когда твоя речь воспринимается, как заиканье трехлетнего дебила, как мычание дефективного, а по мысли не идет дальше изречений дикаря, сбежавшего с необитаемого острова – за каковой туземный остров здесь и держат Россию. Да что наши попытки изрекать мысли на басурманском языке, когда даже обрусевшая Клио всю дорогу считала меня свихнувшимся на кулинарии придурком. До сих пор думает, что я с российской голодухи рехнулся на экзотических рецептах. Какая ирония судьбы: ты решаешь мировые загадки, а тебя считают обыкновенным психопатом. И даже пытаются лечить. Я для них: фунгофил! Ей в голову не могло прийти, что я сочиняю философский роман, трактат – а не кулинарную книгу! А? Вот и крутись тут шутом гороховым на кухне, пока в гостиной долдонят о разделении мира на капитализм и социализм, тоталитаризм и демократию".
"А вы, как я понял, предпочитаете делить мир на кофейно-чайные зоны?"
"А вы, как я понял, предпочитаете делать вид, что советская власть с Марса спустилась и захватила с помощью большевистских троек, вроде марсианских треножников, свободолюбивый русский народ? Я, конечно, несколько перегнул про самовар и чайно-кофейные зоны, но нечего делать вид, что лагерная зона кончается на советской государственной границе. И здесь своих большевиков хватает – под другой кличкой. Только у нас все честно и открыто: однопартийная система, абсолютизм коммунистов, живи себе потихоньку и не чирикай, а не хочешь – дохни в лагере. А тут рассуждают про свободу слова и передвижения, а сами сидят по домухам и молчат в тряпочку, не лучше советских, потому что диктуют как жить, все те же люди наверху, только называется это не тоталитаризмом, а демократией. Да никакой разницы между Востоком и Западом в сущности и нет: я тут даже согласен со здешними леваками. Только они борются за светлое будущее, а я считаю, что бороться надо за ускорение советизации всего мира – исторически неизбежной, между прочим. И должен сказать, советская власть не хуже всякой другой. Конечно, были перегибы, конечно, сейчас травят разных там людишек, а где их не травят? Но, в принципе, чем народные советы отличаются от английского парламента? Вот я читал разные тут выступления Политбюро эмиграции: журнал "Вече", Солженицына, максимовский пулемет слушал. И скажу вам: они же счеты сводят с партийным руководством – у них с советской властью лишь личные разногласия. Да и сажали бы они тех же, кого сейчас в околоток тянут. Все их в принципе там устраивает: члены Политбюро даже на возрождение православной церкви благожелательно посматривают, если только, конечно, в коалиции с партийным самодержавием. Им бы еще один шажок сделать: согласиться с тем, что советская власть – не от дьявола, а законная и рукоположенная, и все дело в шляпе! Солженицына встретят на белом коне посреди Красной площади, Политбюро будет махать с мавзолея ручкой, Максимову поручат заведовать салютом, а Синявского, как выродка, в клетке будут показывать на посмешище народу. Свободолюбивый русский народ советскую власть принял всем сердцем, и если ты за народ – принимай и советскую власть. Да и стараться особо не надо: она, советская власть, у нас уже и так в печенках сидит. Мы с ней родились, как с образом Сталина в голове, и из памяти ее не вытравишь: память – она аморальна, и любишь всем сердцем, то, что помнишь".
"И вас тоже обратно потянуло: в чулан с паутиной – в свидригайловский рай?"
"А вы и про эту идею слыхали? А вы не иронизируйте. О чем человек мечтает, чего добивается? Беспечного безделия. Только здесь ради этого люди спину себе всю жизнь гнут и гнут спину другому, чтобы выйдя на заслуженную пенсию наконец-то наплевать на все остальное человечество. А у нас там к наплевательству привыкаешь чуть ли не с пионерского возраста. Полная безответственность – вот он, вечный идеал. Вот она, свобода. У нас там с детства отобрали право голоса, с какой стати я буду считать себя ответственным? Конечно, до идеала далеко: на собрания тянут, руки поднимать заставляют, по очередям наперегонки бегать. Но разве это можно сравнить со здешней тусовкой? За каждый свой шаг ты тут несешь ответственность, все время надо решать что-то – где жить, где работать, за кого голосовать, протестовать постоянно надо – иначе помрешь с голода или в ночлежках для бездомных, а то и убьют того гляди. Мы для чего уезжали? Для того чтобы не марать себя соучастием, чтобы нам не лезли в душу грязными лапами. Но тут ведь, как выяснилось, еще больше с грязью смешивают, если вовремя не отплевываться. И когда я говорю про чулан – я и имею в виду этот рай безответственности: запереться от всего, сидеть в темноте и ни о чем не думать. И должен сказать, в Союзе на этот чулан больше шансов – чуланная традиция раньше укоренилась, причем чулан дают бесплатный".
"Почему бы прямо не в гроб?", – пробормотал я. Он, видимо, заметил, как я побледнел, пододвинулся ко мне, похлопал по колену, и сказал:
"Ну зачем такие крайности? Это в вас русско-еврейская жилка срабатывает. Хотя считаете вы себя представителем Запада, с российской, конечно, душою. А я себя никем не считаю, к особым живчикам себя не причисляю, и лелею мечту о советском чулане исключительно потому, что другого не знаю и не люблю. А кто там будет верховодить советской властью за дверью моего чулана – Солженицын или кто еще – мне решительно наплевать. И уверяю вас, точно так же думает лучшая часть советской интеллигенции, не говоря уже о народных массах как Востока, так и Запада. Вы поймите: мы с вами одного поля ягода, точнее – одного поля картошка: сидим и гнием в земле по разные стороны изгороди, или там железного занавеса, называйте, как хотите, он и так давно в дырах. И нечего тут выпендриваться, что мы, мол, за что-то несем ответственность!"
"Нет, но просто Клио, знаете, она все-таки – сошла с ума, знаете, и этот юноша, Колин, он ведь убит? И этот суд сейчас", – бормотал я в замешательстве, стараясь увернуться от его тяжелого и нагловатого, несговорчивого взгляда. Я почему-то чувствовал себя виноватым, я – а не он. Он закинул ногу на ногу и стал раскачиваться на стуле.
"Сошла с ума, убит, а я-то тут при чем? Как говорили у нас в Москве: если у девушки кривые ноги, она, конечно, не виновата, – но я-то тоже в этом не виноват, не так ли? Они же от скуки тут дохнут и начинают шастать по разным народам и государствам. Моя фиктивная супруга свой английский фант, или фан, как тут говорят, получила. Это мне теперь надо из разных передряг выкарабкиваться. А самобичеванием они пускай сами занимаются. Вам же я не советую во все эти псевдотонкости вникать: свихнетесь! У вас, я знаю, есть эта склонность свинью с апельсином сравнивать и проводить параллели. Я же все ваши эссе в журнале "Синтаксис" изучил. Талантливо, бойко, но слишком много неофитского жара – я имею в виду неофита эмиграции, открывшего новую духовную родину. Отсюда у вас непрерывные сравнения: там и здесь, здесь и там, железный занавес с трагедией по ту сторону рампы, сближение далековатостей, по Ломоносову, и, конечно же, с непременным поклоном Посейдону трех волн эмиграции – Набокову. Какие-то у вас вырисовываются московские круги, от которых, откровенно говоря, остались одни круги на воде, вилами писанные. И все это у вас с подтекстом, с чтением между строк – да какой там подтекст, кто думает сейчас о подтексте в Союзе? Все и так знают, что положено, а что не положено говорить, никакого подтекста не нужно. Тайных мыслей давно не осталось, поскольку, как я сказал, идея одна: не лезь и тогда говори, все что хочешь. А вы тут, в эмиграции, все выискиваете какой-то тайный смысл в духовном обнищании русской литературы – все ищете каких-то зловещих цензоров, палачей свободной словесности, надеетесь на возрождение подпольной мысли. Какая может быть подпольная мысль, когда кругом все и так давно стали подпольными, точнее, блатными? А если и осталась горсточка, как сказал бы Достоевский, "наших" эпохи 60-х, то они все сидят по домухам и молчат в тряпочку. А вы из них делаете героев, и тем самым, между прочим, обманываете западную общественность розовыми надеждами на якобы неминуемый конец советской власти!" – Последние фразы он уже говорил стоя, точнее, не говорил, а выкрикивал мне в лицо. Я хотел ему что-то возразить, но из полураскрытого рта моего раздалось бессмысленное и беспомощное: "ы-ы-ы-ы".
Я вышел из полицейского участка и долго шел просто наугад, стараясь унять тряску рук, губ, всего тела. Меня трясло не от бешенства, а от чувства окончательного унижения. Унижения от осознания катастрофической разницы во мне самом – до и после визита в камеру Константина. Я шел на встречу с ним как знаменитый (в избранных, конечно же, узких кругах) писатель, снизошедший до просьбы своего компатриота с сомнительной репутацией. Шел на это тюремное свидание как гражданин свободного мира, точно знающий свое скромное, но почетное место в иерархии западной культуры, не стыдящийся своего прошлого и без боязни глядящего в будущее, лелеющий свое положение избранника, пишущего на ином языке, нежели его собратья по перу в новом духовном отечестве, но принятого ими с литературным гостеприимством. Слово "изгнанник" было изюминкой в этом торте, который судьба бережно пекла из второй половины моей жизни. И вот в этот торт плюнули. Боже мой, неужели этот красноречивый наглец был прав? А я знал, что он прав. Прав, по крайней мере, в отношении лично меня. Прав, потому что я, как и все мы тут, "из бывших", втайне от себя подмалевывал и подкраивал свое прошлое так, чтобы оно не слишком мешало настоящему, не слишком терло в шагу, чтоб не мешало поступательному движению вперед. Я знал, что я мухлюю, затирая одно пятно, подкрашивая другое, искажая перспективу так, чтобы мое настоящее гляделось из моего прошлого как светлое будущее; чтобы те, кто не решился эмигрировать, те, кто остался там, выглядели б дураками, сами во всем виноватыми, а я – как самая главная жертва, заработавшая своим подвигом статус жреца. Отправляясь на свидание в камеру предварительного заключения, я находился в святой уверенности, что меня никто не сможет поймать с поличным, что меня никто не сможет разоблачить. Те, кто остался там, в прошлом, никогда не станут свидетелями моего настоящего, а свидетели моего настоящего здесь никогда не узнают запутанной изнанки моей прошлой жизни. Я был защищен не просто географией и закутан в броню железного занавеса -меня охраняла и дистанция времени, позволяющая переписывать ошибки прошлого в залог будущих побед; и никто не сможет поймать тебя с поличным, поскольку свидетели этих побед и поражений разъединены дистанцией времени и пространства, и никогда не смогут увязать историческую фальшивку моей судьбы в одну логически связную формулировку обвинения.
И вдруг этот, неведомо откуда явившийся наглец – из неведомых мне кругов с сомнительной политической родословной – ткнул в меня пальцем и заорал: а король-то голый! Вооруженный до зубов ежедневностью быта своей страны, которая для меня давно превратилась в фикцию податливой уму памяти, он заявлял, что эта страна существует сама по себе, вне зависимости от моего личного к ней отношения и хитроумных махинаций с прошлым, и существует она не такой, какой требовалось для моего душевного комфорта. Я же выходил примазавшимся, попутчиком русской истории, торгующим на сторону. И с тошнотворной ясностью я различил в себе, как на рентгеновском снимке, эту саркому его России, мешающую мне дышать, пробирающуюся в мозг метастазами. Все что говорил этот гад о России, о Советском Союзе было непреложной правдой. Гад был прав. Гад был прав исторически. Если ты умеешь разгадать все историческое зло и следовать этому злу на десяток лет вперед, ты никогда не ошибешься. История всегда на стороне гадов. Гады всегда на стороне истории. Единственное спасение – выпрыгнуть за борт парохода истории, без спасательного круга, прямо в штормовое море внеисторичности, вневременности. Но ведь и этот хаос за бортом, как всякая вечность, не знающая конца, смерти, то есть жалости, отличается от зла исторического лишь тем, что этот хаос лишен логичности, которая обретается историей постфактум; добро – лишь редкое мгновенье, узкий промежуток, случайно остановившееся время, миг нелогичности в злой цепочке причин и следствий, двурушник меж двух зловещих альтернатив вечности. И может быть, прыжок с борта в пучину и дарует это мгновение подвешанности, мгновение добра между злым хаосом рождения и историческим злом смерти. Гад был прав, а я нет. Гад обладал душевной цельностью. Я был двурушником. Но я предпочитал это двурушничество, этот затянувшийся полет самоубийцы, пытающегося собраться с мыслями в короткий промежуток между рождением и смертью. Тут меня и сбил мотоцикл.
Я переходил, как помню, Шафтсбери авеню, одну из широких центральных улиц. Это одна из огромных лондонских улиц, где в середине пролегает узкая полоска бетона, вроде фиктивного тротуара, разделяющего движение на две половины. Перед тем как пересечь улицу, я, естественно, как и полагается в стране с левосторонним движением, повернул голову направо, дошел до середины, до этой бетонной полоски, и там задержался, задумался над очередным метафизическим поворотом вышеописанного разговора. Добравшись мысленно до соответствующего умозаключения, я решил возобновить свой маршрут и перед тем как пересечь вторую половину проезжей части, снова повернул голову направо. Трудно объяснить, почему я, уже десять лет живущий в этой стране, повернул голову в неверную сторону. Возможно, я, стоявший на этой промежуточной полоске посреди улицы, вообразил, что стою на тротуаре и лишь начинаю пересекать улицу – с английским, левосторонним, движением, и потому снова повернул голову направо. Но, возможно, стоя на этом фиктивном тротуаре, и перебирая в памяти разговор на российскую тему, я перепутал страну своего пребывания и, вообразив, что стою посреди московской улицы, повернул голову направо, по-советски. Я даже помню свое удивление при виде пустынной улицы: надо же, центр города, середина дня – и ни одной машины! И я шагнул. Тут-то на меня и налетел – слева – мотоцикл. "Конец", – подумал я, падая на асфальт.
Мне повезло: мотоциклист успел нажать на тормоза в последний момент и лишь сбил меня с ног. Я помню ощущение не столько боли от падения, сколько позора из-за нелепости всей сцены. Еще ничего не чувствуя, я тут же вскочил на ноги и стал уверять мотоциклиста, с побледневшим от ужаса лицом под шлемом, что во всем виноват исключительно я, и просил извинить меня за происшедшее недоразумение. Успела собраться толпа, кто-то кричал, звал скорою помощь, к мотоциклисту приближался полицейский, но я уже шагал, преувеличенно уверенным широким шагом в сторону Пикадилли. И лишь в метро, ожидая на платформе поезда, я почувствовал, что не могу ступить на левую ногу. А когда вернулся домой, уже не мог вытащить распухшую ногу из брючной штанины. Перелома никакого не было, но даже по квартире я не мог продвигаться без костылей. Во время этого неожиданного домашнего ареста, вторую неделю созерцая каждое утро, как распухшая нога с кровоподтеком меняет цвет от небесного темно-голубого до трупно-зеленого, я, помня адвокатскую просьбу, пытался сварганить нечто вроде свидетельских показаний на тему трактата Константина, честно стараясь преодолеть личное отвращение ко всей этой истории и быть, по возможности, объективным. У меня ничего не получалось. Однажды утром я сел за английскую машинку, чтобы сочинить письмо адвокату с вежливым отказом от выступления на суде по причине резкой боли в левой ноге, когда в почтовую щель просунули утренний выпуск "Таймса".
На первой странице с продолжением на центральном развороте газеты под заголовком "Вмешательство советского посольства в британское судопроизводство" сообщалось о беспрецедентном развитии событий в связи с судом над советским гражданином по обвинению в непреднамеренном убийстве. Выяснилось, что Константин, в конце концов, был выпущен из полицейского участка под денежный залог. Дотошливый корреспондент сумел, явно не без помощи своего человека в полиции, выяснить, кто предоставил деньги для освобождения под залог: заполучив копию чека, он без труда обнаружил, что деньги были выплачены лондонским отделением советского банка. Советское посольство, загнанное в тупик слухами, которые стали расти вокруг этого судебного процесса, решило играть в открытую: посольство опубликовало официальную ноту протеста, где заявляло о том, что показательный процесс над Константином – политическая расправа над советским гражданином, попытка очернить советскую власть путем грубой подтасовки фактов о якобы уголовном характере обвиняемого; советское посольство настаивало на том, что виновность подсудимого должна решаться советским судом, и если эта виновность подтвердится, советское законодательство накажет подсудимого по заслугам; в заключение советское посольство требовало немедленного возвращения советского поданного на родину. Тут же приводилось выступление в парламенте представителя лейбористской партии; не разделяя, правда, целиком точку зрения советского посольства, этот лейборист воспользовался, тем не менее, случаем для обвинительного спича в адрес коррумпированной системы британского судопроизводства, ставшей слепым орудием британской аристократии в руках консервативного правительства, которое раздувает антисоветскую шумиху о правах человека вокруг крайне сомнительной фигуры подсудимого, в то время как бастующие рабочие Великобритании избиваются полицейскими дубинками. Этого парламентария поддержал в прессе представитель Комитета по ядерному разоружению, который заявил, что суд над советским гражданином – еще один пример разжигания агрессивных тенденций в отношении Советского Союза; Великобритания, сказал он, слепо подражает Соединенным Штатам в пропагандистской кампании за либерализацию режимов стран Восточной Европы, не имея на то ни моральных оснований, ни стратегического превосходства; суд над советским гражданином, поэтому, ничему не послужит, кроме дальнейшего роста международной напряженности и риска третьей мировой войны. Ему возражал член Европейского парламента от консервативной партии, который в своем интервью "Таймсу" призывал британскую общественность не следовать демагогическим интерпретациям советской законности и не повторять трагических ошибок прошлого, когда после второй мировой войны тысячи советских военнопленных были выданы советским властям и, как всем нам хорошо известно, тут же были отправлены в исправительно-трудовые лагеря или же прямо расстреляны в подвалах Лубянки.