355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зинаида Гиппиус » Том 2. Сумерки духа » Текст книги (страница 5)
Том 2. Сумерки духа
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:10

Текст книги "Том 2. Сумерки духа"


Автор книги: Зинаида Гиппиус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 37 страниц)

– Чего же ждать-то, Марфа Тимофеевна? – возражал мужской хриповатый басок. – Дано слово – ну и конец.

Вы, может, о деньгах сомневаетесь? Я вам расписку из сохранной кассы покажу. Приедем в Питер – сейчас квартиру наймем… У меня место в погребе готовое. Шикарный такой погреб. Квартира, обстановка… Ничего не пожалею. Прислугу наймем… Уж это что же? Уж чего же вам еще?

– Да я ничего, – робко отвечала Марфуша. – Конечно, я вам очень благодарна должна быть, Аркадий Кузьмич… За ваше внимание…

– За любовь-с пламенную, Марфа Тимофеевна! Что я теперь? Лакей. Не больше того. А приедем в Питер, обвенчавшись, – сами по себе заживем. Уж чего же еще желать? Уж я и не знаю.

– Я ничего… Конечно, это весьма приятно… Ай, пустите меня! Тут кто-то есть.

Марфуша вырвалась из объятий своего жениха, лакея Аркадия, и очутилась на дорожке около мадам Лино.

– Батюшки! Да это вы! Что это вы тут в темень такую одни? Сейчас дождь пойдет.

– Я должна здесь. Барышня там… На прогулке…

– На прогулке. Это ее все с графом носит! Дела, нечего сказать! А тут человек мокни из-за нее. Постой же, я их спугну…

И прежде чем ей могли возразить, она закричала пронзительно и тонко:

– Бары-шня-я! Домой прося-я-т!

Из темноты, совсем близко, вынырнула белая фигура.

– Что такое? Ты меня зовешь?

– Домой просят… Ужин подали…

– Прошу вас, пройдите к себе, мадам, – сказала Аля по-французски. – Если к вам постучатся – скажите, что мы вернулись вместе и я у себя. Я сейчас иду.

Марфуша взяла под руку мадам Лино и повела ее к дому. Она ощущала сквозь просыревший бархат кофты руку такую худую и костлявую, что, казалось, это была одна палка. Мадам Лино дрожала, и голова ее зловеще покачивалась.

Марфуша привела ее в ее каморку, зажгла лампу и открыла постель.

– Вот и ложитесь, – сказала она весело. – Замерзли? Ужинать-то принести вам? Или чаю, что ли? Согреетесь.

– Добрая девушка, – произнесла мадам Лино. В лице ее не было никакой ласковости, но что-то торжественное и совсем не отталкивающее. – Вот добрая девушка. Спасибо – благодарю. Ты, девушка, на мою дочь похожа. Такая же лицом красивая.

Марфуша вспыхнула от удовольствия. Она хотела выйти из комнаты, чтобы принести чай, но старуха подозвала ее к своему стулу и взяла за руку. Прикосновение холодных, костяных пальцев заставило вздрогнуть девушку. Ей было жутко, но хорошо, и мадам Лино совсем не была отвратительна и страшна, а мила, и ее слова о дочери трогали Марфушу.

– Ты, девушка, мной любима за сердце и за то, что схожа с Мартой. Она была удивительная, Марта, о! Ты многого не знаешь. А теперь спасибо – благодарствуй. Я тебе потом подарю. От Марты подарю. Подумай, чего ты давно хотела. Я подарю.

– Благодарим-с, мне не надо-с, – проговорила Марфуша, глотая невольные слезы. Ей представилось, как худые, дрожащие пальцы будут рыться в чемоданишке, отыскивая для нее подарок. Но старуха уже замолкла, верно, задремала и, тихо покачивая головой, сидела на стуле. Глаза смотрели куда-то мимо Марфуши. И девушка скользнула вон, неслышно притворив дверь.

IV

В людской, за длинным деревянным столом, при свете жестяной висячей лампы, собрались ужинать. Прислуга в Авиловку вся была привезена из Петербурга, кроме судомойки, унылой, худой и упрямой хохлушки, которая, между прочим, никак не соглашалась работать по пятницам, утверждая, что это грех. Остальная прислуга считала судомойку чином ниже и называла мужичкой. Упитанная кухарка Соломонида, розовая, здоровая и дельная баба, поставила на стол громадное блюдо с дымящейся бараниной. Килина, пожилая девушка, горничная барыни, отвернулась. Она кушала очень мало и жеманно попросила киселя. Аркадий сел на обычное место, около Марфуши. Аркадий имел очень приятную наружность и содержал себя, что называется, в порядке. В деревне он не носил фрака, костюм его был нов, рубашки свежи, подбородок вкусно и гладко выбрит.

На краю стола, на низенькой табуретке, сидел кучер Феогност, муж кухарки Соломониды. Он был громаден, страшен, угрюм, со взъерошенной бородой. Говорил он редко, но, начав, долго не мог кончить. На него смотрели с опаской, хотя он дурного никому не делал, и удивлялись, почему барин к нему привязан: дело свое он вел спустя рукава и во всех отношениях был, что называется, человек неудобный. Жена его, Соломонида, смотрела на него не иначе, как со злым сокрушением – и совсем его не понимала.

– Что это у нас Марфа Тимофеевна загрустили в последнее время? – игриво, но ни к кому, собственно, не обращаясь, произнес Аркадий.

– Свадьбу долго не играешь, то и грустна, – отозвалась Соломонида, с сердцем подвигая Феогносту вторую краюху хлеба.

Аркадий молодцевато крякнул.

– Мы с нашим удовольствием, да вот барышни жеманятся. Какое слово прошлый раз сказали: скучно! Это что же значит-с: скучно?

– А то и значит, что скучно, – неожиданно проговорил, заворочавшись, Феогност. Голос у него был густой, внушительный, слегка глуховатый. – Верно, что скучно.

– Да что же скучно-то, позвольте узнать? – загорячился Аркадий. – В смысле чего же это тут?

– А в смысле того, что скучно, – упрямо повторил Феогност. – Эдакая, прости Господи, скука – зарез! Я вообще говорю, ну и к тебе тоже. Удивительный ты есть человек, Аркадий! Всякой дрянью веселишься, утешаешься. А вот Марфушка хорошее слово сказала: скучно. Это верно.

Марфушка встрепенулась. Она любила Феогноста и даже называла дяденькой.

– Я к тому сказала, дяденька, – проговорила она робко, – что Аркадий Кузьмич все насчет свадьбы… Ну что свадьба? Ну и после свадьбы все будем жить…

– Нет-с, уж извините, Марфа Тимофеевна! После свадьбы другое пойдет. Разве не докладывал я вам, что мы иной, счастливой, жизнью заживем? Квартира, обмеблировка…

– Квартира, обмеблировка! – вдруг со злостью передразнил Феогност. – Эка выпятил! Подумаешь, обмудрил! Веселись, Марфа! Всю скуку руками развел. Черви мы ползучие, вот что!

Все на секунду замолкли.

– Это оттого Марфа Тимофеевна грустны, – начал опять Аркадий, – что их за новой мамзелью ходить приставили. А она страшная-престрашная. Тут наплачешься.

– Нет, неправда! – горячо заговорила Марфуша. – Никто меня не приставлял, я сама… Она хорошая, чудная только… Вчера говорит мне: ты на мою дочь похожа, вылитая, говорит…

– Ишь, какая французинка у нас завелась черноглазая! – засмеялась Соломонида. – Смотри только, девка, ты с ней не очень… Я замечаю – тут не чисто дело…

– А что? – спросило несколько заинтересованных голосов.

– Да что… Я было не хотела говорить… Ведь не разберешь… Катря, – и она указала на худую судомойку, – давно в уши зудит: мамзель-то неспроста. Тут у нас, мол, гора такая вблизи.

– Говори толком! – заревел Феогност, ударяя могучей дланью по столу.

Соломонида вскипела.

– Чего заорал, мужик! Не боятся тебя! А мамзель эта Марфушкина – ведьма, вот что!

Все остолбенели. Аркадий хотел презрительно улыбнуться, но у него ничего не вышло.

– А о какой же ты горе путала? – спросил Феогност спокойно.

– А о такой же и горе. Откудова она, мамзель-то эта? Из Кеева. А в Кееве-то что? Лысая гора. Высоченная, говорят, такая гора, округ густые леса, непроходимые, а самая макушка голая, желтая. И на той горе по пятницам да под праздники собираются… Знаешь кто? Простоволосые… Вот и Марфушкина мамзель туда шмыгает. Печка-то есть у нее в горнице? В трубу, очень просто.

– Брешешь ты, баба, – с сокрушением прорычал Феогност. – Эка сила в тебе дури!

– Ну, уж нет, ну, уж нет, не буду я задаром греха на душу принимать! Пусть Марфушка скажет, не стоит у ей в горнице метла? А что она шепчет про себя, да головой кивает? А? Смотри, девка, как бы ты около ее не пропала. На дочь на ейную вишь ты похожа! И то ходишь, как порченая. Ни за копеечку пропадешь.

– А и хорошее дело! – неожиданно произнес Феогност. Соломонида разъярилась.

– Да ты пьян, что ли, идол?

– И не пьян. А хорошее, говорю, это дело, коли ежели ты ведьма. Все мы черви ползучие, наест, наест гусеница на одном листе – переберется на другой, вот-те и все. И сотворил же Господь экую людям скуку смертную! Народился, погалдел, поболел, округ себя потрясся, день да ночь – сутки прочь – и в земельку полезай. Скажи мне сейчас: вот, Феогност, вознесешься ты на три четверти от полу и эдак повисишь, ну, положим, минут с пять. Но зато все твои родичи сейчас помрут. Ей же Богу, пусть помирают, лишь бы мне повисеть. Потому тогда все во мне другое сделается. И ежели, например, эта мадам самая, допустим, несказанно в трубу по ночам прошмыгивает и мимо месяца марш-маршем на чудесную гору едет – исполать ей. Вот это точно. Это можно позавидовать.

Соломонида и все присутствующие, кроме Марфуши, были окованы ужасом и негодованием. Судомойка набожно крестилась и что-то шептала с кислым лицом.

– Тьфу, тьфу, оглашенный! – заплевалась Соломонида. – Очухайся ты ради Господа! Он спятил, миленькие мои! Вот беда-то!

– И не спятил я, и ты, баба, не трости. Что вы Марфутку-то смущаете? Ведьма, ведьма, пропадешь! Ну и ведьма. Ну и шмыгнет Марфутка мимо месяца, а вы в дыре будете сидеть, да мертвых баранов лопать – ишь у Аркадия от сала щеки-то блестят! Нет уж, брат Аркадий. Коли в ней, в девке, эта скука объявилась, так ты ее квартирами да обмеблировками не изгонишь. Это в ней человечий, не червяной дух скучает.

– Напрасно вы все это проповедуете, Феогност Аристархович, – дрожа от гнева, заговорил Аркадий. – Первое, что грех, а второе – я вам не могу позволить, Марфа Тимофеевна моя будущая супруга.

– Да ну тебя, – тяжело поднимаясь и махая рукой, произнес Феогност. – Наплевать мне. Не привязывайся. Я свое сказал, а теперь – пойду на солому. И ты, баба, не лезь. Надоели. Эка, Господи, скуку-то сотворил! Сила!

И он, тяжело переваливаясь, зевая, потянулся за шапкой, нахлобучил ее и вышел.

После его ухода говорили долго и много. Вопрос о Лысой горе и новой мадам был решен окончательно. Всякий припоминал, что заметил по этому поводу. Килина утверждала, что мадам разговаривала на дворе в сумерках с козлом Васькой и они оба дружественно кивали головами. Аркадий нашептывал что-то свое на ухо Марфушке, но она не слыхала: облокотившись на стол и положив голову на руки, она смотрела прямо, в темный угол, и невольно воображала синий месячный простор, свободный, вольный, без земли под ногами, круглую, желтую луну близко, большущую, как мельничное колесо… И ветер свистит в ушах от быстрого полета… Неужели и вправду она может?.. Да, не обманывает дяденька Феогност: это – не скучно, это страшно, это – хорошо…

V

Поль поймал за рукав сестру Алю, когда она пробегала мимо него в коридоре.

– Послушай, Аля… Ты смотри… И неужели ты надеешься? Аля поглядела на него холодными и удивленными газами.

– Что такое? О чем ты говоришь?

– Ну, сестренка, не сердись… Я ведь знаю, ты министр… Но я понимаю все, – вот что я хотел сказать. Только надежды мало. А уж как было бы хорошо!

Аля тонко улыбнулась.

– Нет, ты плохо видишь, брат. Ну, еще молод… Мы, женщины, скорее растем. Да у тебя и характера нет настоящего. Помни, ты должен выработать характер, иначе я тебе в будущем не помощница. Завись от больной maman и papa, который кажется самодуром в благородном вкусе, и которого, в сущности… так легко обойти.

– Откуда это у тебя все? – с искренним удивлением произнес Поль. – Нет, сестренка, ты умница. Я всегда это знал. Только не оборвись.

– А ты только ничему не удивляйся. Все к лучшему. Папа не хочет больше принимать графа, кричит, что он шарлатан, что там его дела какие-то по имению открылись, что это грязь, что он – рамоли…

И Аля улыбнулась, показав ряд чудесных зубов, крепких и острых.

– Но и это к лучшему, – продолжала она. – Иначе, может, ничего и не вышло бы. Вот увидишь.

– А гувернантка тебе не мешает? – заботливо спросил Поль.

– О, нет. С ней даже удобнее. Несчастная, она только и боится потерять место. Это держит ее в страхе и повиновении – мне… Жаль, придется отплатить ей черной неблагодарностью.

– Сестренка, так не забудь меня… потом, а? Не забудешь?

И он поцеловал ее в розовую щеку. Чьи-то шаги раздались в коридоре, и Поль быстро скользнул в сторону.

Аля же прошла на балкон, где сидела мадам Лино, и тотчас же монотонным и невинным голосом начала читать какой-то нравственный французский роман. Слова и звуки пропадали, ненужные. Аля была слишком занята своими планами и мыслями. Гувернантка, казалось, была еще дальше от того, что ей читали. Она сидела, тихая, прямая, в своей просторной бархатной кофте с порыжелыми швами и стеклярусом. Гладкие бандо мертвенно спускались на ее виски. Красноватые глаза мигали часто и глядели куда-то вдаль. Она жевала губами и шептала беззвучные, неведомые слова.

Марфуша давно собиралась доложить барышне или барину, что мадам как будто нездорова. Руки у нее по утрам сильно дрожали и часто она хотела и не могла ничего сказать. Марфуша ходила за ней усердно, почти нежно, присматривалась к ней внимательно, стараясь подметить то, о чем думала с некоторых пор настойчиво и постоянно. Мадам тоже привыкла к Марфуше, часто ласкала ее, проводя костяными пальцами по ее пышным черным волосам, и порою длинно и одушевленно рассказывала ей что-то, расхаживая по крошечной комнатке. Оттого ли, что язык ее был скуден и неправилен, или что сам рассказ был всегда особенно чужд Марфуше, но она слушала и не понимала, точно ей говорили не про то, что случается, а сказывали спутанную сказку. И ей нравилась эта непонятность, и она опять искала в ней намеков на свои догадки и мысли.

Вернулись жары. Сухой, пронзительный зной, от которого почти не было спасения и ночью. Ночью все-таки хоть солнца не было с его беспощадностью. Яркая медная луна выплывала из-за леса и останавливалась над озером. В десятом часу Марфуша вышла из людской и присела на ступеньках крыльца. И она, прежде такая веселая и сильная, чувствовала себя нездоровой, должно быть, от жары все болела голова и губы пересыхали.

Вышел и Аркадий.

– Марфа Тимофеевна! Пройтись к озеру теперь, в парк – очень превосходно.

– Не хочется, Аркаша, – просто отозвалась девушка. – Что-то устала я. Набегаешься день-то.

– Это верно. Служба такая собачья. Погодите, Марфа Тимофеевна. Недолго осталось. На своей воле заживем. Целый день у меня на пуховиках будете лежать, да чаек с лимонцем кушать. А теперь, пока что, пройтись весьма не мешает. Это самое деликатное удовольствие – прогуливаться в лунную ночь. Акилина Сидоровна с нами пойдут.

Акилина пожеманилась и согласилась. Пошла с ними и толстая Марья-прачка и судомойка Катря. Хотели привлечь еще одного кавалера, дворника Трофима, но его нигде не оказалось.

– Как же мы все-то уйдем? – сказала Килина. – А неравно господам что понадобится?

– Ну, понадобится им, – недовольно протянул Аркадий. – Мой сидит опять в кабинете запершись, книжки какие-то зудит. До утра не отомкнётся. Барыня с печалей со своих давно, я думаю, храпит. А что уж барышня – этой и след простыл. Будет она дома сидеть! Тоже и мы кой-что смекаем. С мадамой гуляет. Знаем мы, с какой такой мадамой…

Аркадий галантно предложил руку Марфуше. К другой руке самовольно, вопреки правилам хорошего тона, в котором Аркадий был большой знаток, прицепилась Килина. И вся компания двинулась в парк.

Ароматы и свет, казалось, были ярче от зноя. И зной был ясный, сухой, без туманов, без сырости. Только крупная, тяжелая роса блестела на траве и нигде не поднималась паром. Сходя к озеру по извилистым, белым дорожкам, Аркадий сначала говорил, но потом все замолкли. Точно кругом становилось тише, тише. Над неподвижным, как стекло, озером с берегами высокими, где рос узкий камыш, стоял месяц, еще не полный, с неровным краем, но уже такой яркий и желтый, что, казалось, он вбирает в себя все звуки, и чем ярче свет – тем глубже кругом делается тишина. Внизу, в озере, была та же черно-синяя глубь с неподвижным желтым месяцем. От него шел столб по воде, но искры не дрожали в нем, так мертво стояла вода. Ее точно вовсе не было.

Налево от мостика, старого, серого, где берег сразу поднимался выше и огромная дуплистая ива прямо над водой тянула крепкие сучки, было место, не заросшее камышом, особенно глубокое, как говорили, бездонное, которое звалось Тришкиным омутом. Рассказывали, что тут давно когда-то утонул беспутный кузнец Тришка, который хотел жениться непременно на русалке. Впрочем, этот рассказ уже помнили немногие.

Теперь омут, ива и высокий берег под нею были освещены тихими, пронзительными лучами луны. Марфуша перевела туда глаза – и вздрогнула: между высоких, гнущихся от росы трав, полускрытая ими, сидела недвижно темная фигура.

Аркадий тоже заметил ее и глухо откашлялся, желая что-то сказать. Но испуганная Килина предупредила его и зашептала:

– Батюшки, родители! Да ведь это мадам наша зловредная! Ай-ай-ай, родненькие! Сидит над омутом и не шелохнется. Колдует, проклятая, ей же Богу!

– Чи ж я не говорила? – со спокойным достоинством произнесла хохлушка Катря.

Марья-прачка, из храбрых, предложила:

– А ну-кась, зайдем ей с заду. Не услышит. А оно виднее. Шепчет ли она что, или как…

– Боюсь… Боюсь… – шептала нежная Килина, повисая на руке Аркадия, однако пошла охотно.

Аркадий пожимал плечами. Он чувствовал, что надо дать понять, насколько он, образованный петербургский человек, далек от всех этих «глупостей» и не верит в них. Но слишком уж ночь была ярка и странна, слишком неподвижно сидела старуха в траве над омутом, откуда на нее глядел пристально месяц. И скептические слова на этот раз у Аркадия как-то не выговорились.

– Смотрите, простоволосая! – шептала Марья. – Нонче месяц неполный, да и не пятница, она нонче на гору не поскачет. Ишь, сидит, уставилась. Непременно она, миленькие, водяную нечисть там видит. Глядите, глядите! И головой качает, и губами шепчет…

Они были совсем близко от ивы и от старухи. Она точно покачивала ослабевшею головой на тонкой шее, не отрывая глаз от воды.

Марфуша смотрела жадно. Сначала в душе промелькнула печаль, что вот – она сидит одна, ночью, на росистой траве, больная, не смея уйти. Но фигура старухи была пряма, почти надменна, лицо выражало спокойную торжественность, ожидание без тревоги. И Марфуша забыла о жалости, неясная зависть прокралась ей в сердце. Вот они тихо, как воры, подсматривают за ней, не понимая, и все-таки ничего не видят, потому что им не дано. А она наверно видит. Какое чудесное, небывалое, нескучное видит она в небесной глубине, опрокинутой на дно озера! Оттого она и не боится без людей, а все боятся без других людей – и Марья, и Катря, и даже Аркадий… Марфуша приглядывалась к водяному стеклу, стараясь и надеясь хоть что-нибудь увидеть, хоть зеленую прядь волос, хоть бледную руку русалки… Она невольно произнесла в уме с искренностью и простотой: «Господи, дай увидеть… Сделай, чтоб я была достойна»… И сейчас же с ужасом спохватилась: «Что это я? О чем Богу молюсь? Ах, я грешница… Ведь это же нечисть, этого нельзя…»

И она принялась, под сдавленные восклицания прачки Марьи и Аркадия, твердить себе, что она грешница и что это все «нечисть».

«Надо в церковь чаще ходить, – вразумительно говорила она себе. – А это все надо ненавидеть».

Она в последний раз обернула глаза к неподвижно сидящий старухе под ивой, залитой желтым месячным светом, и почувствовала, что не ненавидит ее, а любит. И она опять испугалась, потому что и Бога, – она знала это твердо, – она тоже любила.

А с неба все так же пронзительно и широко лились месячные лучи, углубляя тишину.

VI

Барыня поздно вечером слышала шаги под окном, Килина тоже, сам Петр Васильевич обратил внимание на неистовый лай собак и, выйдя, заметил чью-то мелькнувшую тень с длинной палкой. Опасались воров, которые недавно поблизости ограбили хутор. И барыня настояла, чтобы прибить цепи к дверям и чтобы кучер Феогност, отличающийся необыкновенной силой, спал не в конюшне, а в доме, в передней, примыкающей к столовой и ее комнатам.

Феогност покорился без рассуждений и каждый вечер стал приносить в прихожую тонкую, как блин, стелюшку и устраивался на рундуке.

Он еще не гасил лампы и не ложился, когда в один из вечеров к нему в переднюю тихонько скользнула Марфуша из боковой двери.

– Вы, дяденька, не спите еще?

– Заснешь тут, – невольно проворчал Феогност, стараясь умерить свой бас до шепота. – Галдят, разорвало их, все уши прожужжали.

И он кивнул головой по направлению столовой. Оттуда, из-за неплотно притворенной двери, действительно доносились раздраженные возгласы, порой переходившие в крики.

– Ведь это никак барин с барчатами, – проговорила Марфуша. – Сама-то спать улеглась. Гувернантки тоже нет, у себя давно, – прибавила она. – Да о чем это они?

– А вот слушай да разбирай. Шут их дерет. Марфуша присела на рундук и стала прислушиваться.

Разглагольствовал Петр Васильевич, гуляя, как всегда, по комнате с сигарой. Слова его доносились очень явственно.

– Таким образом, Поль, вопрос о твоем будущем выяснен. И прошу кончить с возражениями! Кончить! Я всегда лелеял мечту, что мой сын пойдет по дороге, по которой не удалось идти мне, что мой сын проникнется убеждениями, идеями, которыми я мучился, горел, жил! Я мог, уступая капризам больной твоей матери, оставлять тебя в правоведении, пока ты был мал. Теперь кончено. Ты переведешься в университет, а затем, по окончании, тебе готово место в земстве. Здесь надо служить, здесь надо работать, здесь приносить пользу… Я сам думаю выйти в отставку. Лучше трудиться, как поденщик, в поте лица есть хлеб, чем получать деньги ни за что! И трудись, и все будем трудиться, трезво смотря на жизнь. Я и содержать тебя в правоведении больше не в силах. Мы, слава Богу, не капиталисты какие-нибудь. Я всегда этим гнушался. Авиловку, последнее имение, продадут…

– Как?., папаша… – прервал его вдруг голос дочери. – И это имение тоже? Я не знала… que nous sommes la[9]9
  Что таков наш итог (фр.).


[Закрыть]
, – прибавила она с легкой насмешливостью.

– Да, матушка, продадут, продадут! – раздраженно подхватил Петр Васильевич. – Никаких компромиссов! Поль должен знать, что служба, которой он себя посвятил (место ему даже сейчас готово, но пусть кончит университет), тяжела, неблагодарна, но зато это – путь честного труда, общественной пользы… И ты, матушка, изменишь жизнь. Я пренебрег твоим воспитанием, я допустил в дом этого паразита Сиверцева, прогнившего аристократа… Нет, вы меня еще не знаете. Я верю только в объединяющую любовь к человеческой пользе…

– Я не думал, папаша, что вы такой либерал, – осторожно заметил Поль. – Конечно, это все очень верно, но я твердо надеюсь, что вы сами не покинете вашей службы. Она нисколько не мешает вам приносить пользу… И даже относительно нас… я думаю, что я, например, мог бы с успехом кончить свое образование в училище, где его начал…

– Никогда! – взвигнул Петр Васильевич. – Если бы я и остался на службе, ты, ты должен чтить убеждения отца, ты должен…

– Нет, папа, – тоже с раздражением в голосе начал Поль. – Позвольте вам сказать, вы не имеете…

Он вдруг замолк, оборвав на полуслове, точно его остановил кто-нибудь тайным движением руки. Голоса Али не было слышно.

К счастью, Петр Васильевич не заметил возражения сына. Он понесся дальше, раздражительно крича и кашляя.

– Я, дяденька, слушаю и все-таки не пойму: из-за чего они спорят-то? – шепотом обратилась Марфуша к Феогносту.

– То-то, что глупа ты, – проворчал Феогност. – А я уж ко всему этому весьма попривык. Не слышишь разве? О каше спорят.

– О каше?

– Ну, а то о чем же? Барин-то кричит сынку, чтоб он себе сам кашу варил, а сынок-то, значит, желает, чтоб ему эту кашу сварили. Во-те и все.

– Да это, дяденька, на одно же выходит. Кто там ее ни вари, а все из-за каши они только и вздорят?

– Из-за каши, это верно, из-за ее одноё. Другого понятия-то нет. Ох, Господи! Черви ползучие!

Они помолчали. Крики за дверью продолжались, но ни Феогност, ни Марфуша уже не вслушивались.

– А что я погляжу на тебя, девка, – начал Феогност. – Сильно ты с лица спала. Болезнь, что ли, в тебе али что? Ни этого, значит, румянца – ничего. Трость тростью. Глазищами только ворочаешь. Что это ты, а?

– Да ничего, дяденька, я здорова. А только… скучно мне, дяденька. Ох, как скучно! Однажды вы тоже об этой самой скуке говорили. И вспало мне на ум… И все думаю, и все мне тошнее да скучнее…

– Гм… Ишь ты, девка… – проворчал Феогност. – Что ж? – прибавил он как-то нерешительно и без всякого увлечения, – ну, замуж ступай. Авось повеселеешь.

Марфуша всплеснула руками и с укоризной взглянула на Феогноста.

– Дяденька! Прежде вы не так говорили. Что замуж? Я Аркадия очень люблю, он хоть и молод, а какой дельный. Да и человек хороший. А только… скучно, дяденька. И так живу, и замужем – все одна скука. Ведь одну землю-то буду топтать и замужем. Чему ж радоваться-то?

Феогност, казалось, был смущен. Он крякнул, почесал в затылке, потом вдруг, точно решившись, заговорил:

– Верно ты, дочка, рассуждаешь. Вот как верно. Скука, она, матушка, неизбытная. Экую скуку Господь сотворил! Сила! Тут не то что замуж, тут вот соберись сейчас народ, наряди меня в золотую митру, почни кричать: условляемся мы, Феогност, чтобы ты от века был фон-пере-фон-маршал-гоф-раван его светлейшее возвышение, и даем тебе над нами, человеками, власть жизнеотнимную. И вот мне на это решительно наплевать. Потому черви ползучие и решительно им не дано. Скука-то, Господи милостивый!

Он зевнул громко и безнадежно, и сейчас же прикрыл рот рукой. Марфуша сидела рядом с ним на рундуке, бледненькая, с опущенными глазами. Длинные ресницы бросали черную полукруглую тень на ее щеки. Она ничего не ответила. Феогност повздыхал, помолчал и опять начал с любопытным соболезнованием:

– Мадам-то тебя сильно загоняла, что ли?

– Нет, нет! – горячо подхватила Марфуша и даже покраснела. – Она славная такая. Добрая, больная. Она мне все рассказывает, рассказывает… Плохо говорит только, непонятно, а очень хорошо рассказывает… А что, дяденька… – прибавила вдруг Марфуша полушепотом, – а что если она вправду… летает?

Феогност качнул головой.

– А ты нешто замечала?

– Нет… замечать я ничего не замечала…

– То-то вот и оно-то. И заметить-то не дано. А ей, може, и дано.

– А это, дяденька, грех?

– Грех? Н-ну, не знаю. Я бы, кажется, такого греха не побоялся. Месяц-то Божий. Сила-то вся Божья. Об каше цапаться не грех, а это грех? Ну, не знаю.

– Дяденька, миленький, а вот что еще… Какой вы, дяденька, добрый! Вы мое сердце разгуляли. С вами только и поговорить. Что, дяденька, эти самые… ну вот которые на гору-то, мимо месяца… Непременно старые?

– Знать я не знаю, а слыхал, что все молодые. Это облик у них когда старый, когда какой. А на горе они все молодые. Потом захочет – опять в прежнее обличье вернется. А то надоест ей – кинет это обличье вовсе, а сама и пошла инако гулять. А старуха, говорят, померла. Лежит скинутое обличье – вот те и померла. Доподлинно этого не знаю, а так слыхал. Охо-хо, девка! Иди-ка ты спать. Морит меня. Эти наши фингалы-то будто поумолкли. И засну, и засну – во как! Теперь меня разбойники насквозь расстрелят – не услышу. Прощай, Марфутка, Господи-батюшка, скуки-то, скуки-то сила! Охо-хо…

VII

Барышня пропала.

Как это случилось, никто не знал. Двери по-прежнему оставались на замке, на цепях, Феогност клялся, что он за всю ночь ни разу не проснулся. Ясное дело, что барышня убежала в окно. Когда Марфуша в девять часов вошла в комнату, то постель была не смята, кое-какие вещи разбросаны торопливой рукой, окно приоткрыто, а на столе лежала незапечатанная записка. Крупным почерком Али стояло:

«Дорогой и бесценный папа! Не ищите меня. Все кончено. Я люблю графа Сиверцева и не в состоянии противостоять влечению моего бедного сердца. С горестью решаюсь покинуть дом тайно, но выбора нет: вы против нас. Позвольте все-таки надеяться, что когда-нибудь вы простите преступных детей ваших. Аля».

Когда весть о побеге разнеслась по дому, все пришли в страх. Кузина заперлась у себя от греха и торопливо занялась дорожными чемоданами. Поль был поражен. Он никак не мог проникнуть в расчеты сестры, ум которой ценил – и теперь только поводил круглыми глазами. Любит графа Сиверцева! Убежала! Без свадьбы! Он чуть-чуть не верил, что сестренка действительно влюбилась в графа и «сорвалась».

С Петром Васильевичем едва не сделался удар, когда дрожащий Аркадий подал ему записку дочери. Несколько секунд он стоял, оглушенный, потом побледнел, позеленел до холода, схватил какую-то коробку на столе и сжал ее так, что она хрустнула.

– Гувернантку! – крикнул он сдавленным голосом. – Сюда позвать! Сейчас же!

Аркадий вылетел, как бомба.

Через минуту, сильно кивая головой, запахивая бархатную кофту дрожащими, растерянными руками, в кабинет входила мадам Лино.

Она хотела что-то сказать, но Петр Васильевич перебил ее, завизжал, заорал как извозчик, топая ногами, наступая на старуху все ближе.

– Ах вы, негодница! В моем доме! Вам поручено воспитание молодой девушки, а вы на такие дела! Молчать! Не мог этого ребенок помимо вас сделать! Покрывала, устраивала, с негодяем свела! Сколько он заплатил, а? Вон сию же секунду! Я к губернатору поеду, эдаких в тюрьму сажают, вон!

Мадам Лино слышала только слово, самое роковое для нее, думала она – вон. Она вся тряслась, слезы катились из мутных глаз с красноватыми веками, она ловила руки Петра Васильевича и повторяла:

– Monsieur… Monsieur… De grace…[10]10
  Пощадите… (фр.)


[Закрыть]
Умоляю…

– К черту! – заорал Петр Васильевич, отталкивая с силой эти цепляющиеся за него руки. – Дрянь негодная! Сознается! Упеку в тартарары! В Сибирь! Сводила дочь с негодяем! Продала, ведьма проклятая!

Старуха умолкла и посмотрела на этого барина, обезумевшего, с пеной у рта. Она вдруг поняла, в чем ее обвиняют. Она выпрямилась и произнесла тихо, но внушительно, по-русски:

– Вы очень ошиблись. Я виновна, потому что стара, больна, боялась остаться без приюта и скрыла, что ваша дочь отказывается меня слушать. Она мне грозила. Я ее оставляла – она сильнее меня – и я ничего о ней знать не могла. Вы теперь клеветать хотите и криком, но я из благородной семьи. Кричать – это себя унизить. Я не продаю, не покупаю. Что взяты деньги – отдам, не надо. Дом оставлю. А унижать меня нельзя – о! Я благородной семьи. Себя унижать можно.

И что-то такое неожиданное было в этих словах, что Петр Васильевич на секунду опешил и отступил. Старуха подняла указательный палец вверх и с этим странным, театральным жестом вышла из комнаты. Петр Васильевич, все молча, проводил ее немного растеряннными глазами.

Вечером Марфуша, заплаканная, бледная, убитая, помогала мадам Лино складывать ее дрянной чемоданишко. Она заботливо завертывала в дырявое полотенце щетки и желтый обмылок. Мутно горела незаправленная лампа. В окно, ничем не прикрытое, глядел узкий и длинный, слабо согнутый, большой серп молодого месяца. Старуха быстро ходила по каморке из угла в угол, бормотала негодующе, сердито, громко, но понять ее было невозможно, она путала слова, и без того прерываемые ежеминутным кашлем. В груди или в горле у нее при вдыхании что-то свистело и сопело. Она перебирала пальцами и неустанно обдергивала на себе стеклярусную обшивку кофты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю