355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зинаида Гиппиус » Том 2. Сумерки духа » Текст книги (страница 29)
Том 2. Сумерки духа
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:10

Текст книги "Том 2. Сумерки духа"


Автор книги: Зинаида Гиппиус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 37 страниц)

Часть третья
I

Желтый, теплый закат догорал. Улицы Гогенвальда, маленького немецкого курорта, делались оживленнее, но темнее от затеняющих небо кудрявых и пышных деревьев. В курзале играла музыка на открытой эстраде. Звуки казались нежными и широкими, уходя вверх, в легкий воздух. Внизу толпились люди, молчаливые, болезненно-скучные, ненарядные. Они бесцельно ходили по площадке перед курзалом, бесцельно присаживались, потом вставали и опять ходили. Четырехугольные немки, американки дурного тона, растерянная француженка – еще говорили немного; мужчины одиноко молчали. Несколько схожих девиц прошли мимо горлицами, некрасивым жестом поддерживая сзади светлые юбки. Громадные деревья сделались почти черными.

Маргарет и Дмитрий Васильевич только прошли через курзал и направились домой. Немецкие девицы бросили незаметные взоры на высокую, худощавую фигуру Шадрова, на его мягкую шляпу и светлую, острую бородку: его наружность непобедимо нравилась романтической юности.

Впрочем, и смелая американка взглянула на него в упор темными, смеющимися глазами. Ей нравилось, ее задевало сосредоточенное равнодушие его лица. Она уже знала, что это русский.

Дмитрий Васильевич рассеянно взглянул на нее, не видя, посторонился и вышел из ворот сада. Маргарет шла за ним. Она тоже не видела людей в курзале и хотела домой.

Они шли медленно по тенистой улице. Пахло сырыми, сильными, вечерними листьями и еще не распустившейся липой. Редкое, плавное движение воздуха приносило порою волну звуком из сада, и звуки казались нежнее и полнее, облагороженные расстоянием.

В комнате не было огня, но еще и не совсем стемнело. В открытые четырехугольники окон виднелись верхушки деревьев и над ними ясное, голубовато-желтое небо. Дмитрий Васильевич подошел к окну и присел на низкий подоконник. Лицо было в тени; тонкая, худая фигура его чернела резко на светлом небе. Он молча следил, как Маргарет сняла шляпу и, подвинув кресло, села у круглого стола, в отдалении.

Комната была довольно просторна, низковата, с большим ковром, с мягкой, некрасивой мебелью, – похожая на все меблированные комнаты на водах. У Шадрова была маленькая спальня в глубине. Белелась, не закрытая портьерой, но запертая наглухо, дверь в смежную комнату, где жила Маргарет.

Маргарет приехала в Гогенвальд раньше Дмитрия Васильевича на два дня, приготовила помещение, встретила его на вокзале. Она казалась выздоровевшей, не кашляла, была деятельна, почти весела. Эта веселость пропадала постепенно, когда она стала ближе всматриваться в Дмитрия Васильевича. Он казался ей переменившимся, другим, более серьезным – и страшным, потому что неизвестным. Она хотела даже спросить его, не болен ли он, но не спросила: больным он нисколько не смотрелся.

Уже три дня они жили здесь, вместе, и ни о чем еще не говорили, хотя на вокзале Дмитрий Васильевич сказал ей:

– Я приехал, Маргарет, потому что нам нужно было видеться. Мне нужно сказать тебе очень много важного. Для нас обоих важного.

Она кивнула головой, без улыбки.

– Да, знаю. И мне тоже.

Но с тех пор оба молчали, откладывая неизбежный разговор. Шадров – точно размышляя, она – вглядываясь в него, такого нового, – с мыслями ужаса и любви.

Но теперь она почувствовала, что молчать дольше нельзя, и что он все равно скажет ей, что хочет сказать.

Она пролепетала, глядя на его затененное лицо:

– Ты уж не хочешь меня поцеловать?

– Почему ты думаешь, Маргарет? Я ведь знаю, ты меня любишь. Скажи, ты не устала? Ты будешь слушать, что я тебе скажу?

– Нет, постой. Я не хочу. Ты совсем другой, в тебе что-то изменилось. Я не знаю, как мне с тобой говорить. Зачем ты приехал, не подождал? Ведь я бы опять вернулась к тебе. Я уж собиралась ехать в Россию, только надо было хорошенько поправиться.

Она говорила серьезно, голос ее сделался тверже.

– Видишь ли, – продолжала она. – Я за это время думала о тебе, о нас. Я тебе и писала это, но в письмах ничего нельзя объяснить. Ты хочешь всегда, чтобы я думала и чувствовала, как ты, видела только тебя и забыла все остальное. Так оно и бывает, когда я с тобою, потому что я тебя слишком люблю. Но когда я одна и могу смотреть со стороны – я вижу, что это нехорошо, не нужно, что я не должна, что ты вовсе не прав. Я другой человек. Я могу любить тебя, но я должна быть свободна. Должна знать, что я свободна уехать от тебя, когда пожелаю, быть с тобой, когда хочу, быть с другим, если мне это нужно. Разве любовь – рабство? Надо, чтобы ты это понял во мне и дал мне свободу любить тебя, как я умею.

Она выговорила все это почти одним дыханьем, монотонно, как заученный урок, и спеша кончить. Шадров помолчал.

– Ну что ж? – сказал он наконец. – Если так, то мне, пожалуй, и говорить с тобой нечего. Конечно, ты свободна. Твоя любовь ко мне началась свободно, и я никогда не хотел над нею насилия. Мне нет надобности давать тебе свободу. Она у тебя всегда.

Маргарет вспыхнула.

– Ты не хочешь понять меня! О, у тебя недоброе сердце! Ты сейчас же подозреваешь, что я тебя недостаточно люблю! Тебе нет дела, что мне тяжело!

– Маргарет, милая, зачем ты упрекаешь меня? Скажи лучше все, что хотела сказать. Ты ведь думала о мистере Стиде, о том, что не можешь его совершенно покинуть, что у тебя есть к нему обязанности и расположение, что ты можешь захотеть, живя со мной, поехать потом к нему, а затем опять ко мне?

– Да, и это! – проговорила Маргарет с неожиданной решимостью, с отчаянием, почти со злобой. – Я не могу его бросить грубо, потому только, что встретила тебя. Он – честный и прямой человек. Многие из его мыслей, когда он говорит, я понимаю лучше твоих. Он проще. Я сама проще тебя. Может быть, мне не следует быть с тобою. Одно я знаю, что с тобой я никогда не буду счастлива. Я не понимаю, почему люблю тебя, но я люблю, и оставь меня любить тебя по-своему! Не говори, не говори! Я знаю, что ты скажешь! Ты опять спутаешь меня, заставишь поверить в то, чего нет, чего не бывает! Оставь меня такой, какая я есть и была!

Шадров никогда не видал ее такой взволнованной, почти злой. Он не возражал. Только встал с подоконника, прошелся по мягкому ковру и остановился лицом к темнеющему небу.

– Я должна была сказать это тебе, – продолжала Маргарет. – Я ехала с этим. Пусть все будет ясно. Я дала слово мистеру Стиду вернуться – он там, в Венеции, – и жить с ним еще несколько времени, пока совсем не окрепну. К тому же теперь у него неприятности… Он одинок… И сам не очень здоров… Ну, я дала слово. Это кончено. Потом я опять приду к тебе. Ты молчишь, я знаю, что ты думаешь! Но вспомни: весной ты сам отправил меня к нему, когда я не хотела…

Шадров произнес, не оборачиваясь:

– Да, я сам это сделал. Это моя вина.

– Вина? А если б я умерла? Нет, ты исполнил свой долг. Она зло улыбалась. Голос ее звучал странно, отчаянно и горестно.

Шадров молчал.

Маргарет встала и подошла ближе.

– Ты не отвечаешь мне? Что ты думаешь? Зачем ты мучаешь меня?

Дмитрий Васильевич обернулся.

– Маргарет, успокойся. Поди, сядь, где ты сидела. Ну хорошо, все будет, как ты хочешь. Мне нечего тебе возражать. И ведь ты сама не хотела, чтобы я говорил…

Она вдруг порывисто обняла его и заплакала. Он не утешал ее, только тихонько гладил мягкие, курчавые волосы, слушал, как она всхлипывает, да как у него бьется сердце. Легкая, широкая волна воздуха принесла опять звуки далекой музыки. Комната стала чернее. Внизу, под близким деревом, на улице, зажгли фонарь, и от окон на пол легли, сразу вспыхнув, два ярких четырехугольника.

– Не мучай меня, – лепетала Маргарет сквозь слезы. – Прости, говори со мной. Я ничего не знаю. Я только люблю тебя.

Он так же кротко, с ласковой нежностью, отстранил ее, посадил на кушетку около окна и сел рядом. Светлый квадрат дрожал на ковре у его ног.

– Я приехал для того, чтобы сделать все ясным между нами, – начал он, и сам не узнал своего голоса: такой он был глубокий и твердый. – Ясно будет между нами, как все ясно во мне. Но можешь ли ты выслушать меня? Теперь, после твоих слов? Мои будут иные. Может быть, не нужно говорить? Может быть, после?

Но она взглянула на него, блеснувшими в тени глазами, с такой мольбой и мукой, что он продолжал:

– Хорошо, я скажу. Помнишь, Маргарет, тогда весною, я говорил, что люблю тебя? Я тебя обманул. Это была неправда.

Он почувствовал, как похолодели ее руки в его руках, но она не шевельнулась и молчала.

– Я тебя тогда не любил, не сознавал любви. Другое было в душе. Но я раньше любил тебя, всегда, и теперь люблю – навсегда. Я это понял, сознал до последнего конца. Знаешь ли, Маргарет, что только то важно и нужно, – будь то мысль, действие, чувство, – чему отдаешь все, что имеешь? Отдашь все одному – и тотчас остальное к нему приложится. Но только все, всю душу в один узел, хотя бы на единое мгновенье. Люблю я не для себя и не для тебя. Совершенной любовью нельзя любить несовершенное, нельзя любить ни себя и никакого человека. Я в тебе… люблю Третьего. Ты меня понимаешь? Прямо – мне любить Его не дано, а дано любить лишь чрез мне подобного. Ты – мое окно к этому Третьему. Почему ты – это глубокая тайна, она заключена в нас обоих, в нашем, даже невидном для нас, соответствии, ее нужно принять. Ты для меня открытое окно, как остальные люди – закрытые. И через тебя одну – такова Его воля – я могу познать, почувствовать Его ближе. Мое сознание и мой порыв – в одном узле. Было такое мгновенье, – и оно стало вечным. Вот тебе правда обо мне.

Он остановился на минуту. Была тишина. Он слышал только частое дыханье Маргарет и стук своего сердца…

– Теперь слушай. Живешь ты, и живу я не для того, чтобы быть счастливыми друг от друга, а для того, чтобы сознать жизнь, и смерть, и Его… и отдать Ему все, что у нас есть. К этому ведут разные пути. Когда ты полюбила меня, и я увидел Его тень в твоих глазах, я подумал, что любовь – это твой путь, твое пробуждение, что с этой темной силой ты придешь к свету, если отдашь ей свое «все». Понимаешь ли, что значит – все? И как только соединяются нити души в один узел – ей дается бесконечность, опять открытое окно, свет в сознании и в любви… Разве ты боишься бесконечности, Маргарет? Разве я ошибся? Разве тебя не к ней влечет?

– Говори!.. – шепнула Маргарет.

– Может быть, ты не понимаешь меня? Я не умею найти слов, их еще нет, – слов, для моего сознания. Слова такие не простые, слишком отвлеченные, а моя любовь и мои мысли так ясны и просты для меня. Пойми: я люблю не одну твою душу, но и тебя, как я тебя вижу, твои глаза, твои волосы, твои руки, – люблю твое «все». Ведь я – в жизни, как и ты, я – тебе подобный; я знаю, что люблю всю тебя всем собой, и хочу так любить. Иначе ты не была бы моим окном, иначе было бы не «все». Не надо, нельзя стыдиться своей плоти, как нельзя стыдиться слов, в которые верно облек свою мысль. Наша душа, наше сознание – Его мысль; а может ли Он облечь ее неверным, ненужным словом, ненужной плотью? И потому, что ты мне подобна, мне доступна, облечена такой же плотью-словом, как я, – ты можешь быть моим окном, и я могу отдать тебе все… для Третьего.

Он остановился. Ему было трудно говорить. Он слишком много думал об этом один, – и теперь смущался и не знал, как передать ей, еще такой далекой.

– Если ты это поймешь, Маргарет, ты поймешь, почему я хотел, чтобы ты все отдала своей любви. Случайностей нет. В твоей душе, еще спящей, родилось чувство ко мне, и я подумал, что мы стоим на одной дороге, что твое спасенье в том же, в чем мое – в глубоком и важном познании жизни, смерти и Того, в Ком жизнь и смерть. И я хотел помочь тебе жить. Я был слаб. Туман покрыл мою душу, я перестал понимать смерть, я испугался, пожалел тебя для тебя и для себя, закрыл окно – и тотчас же разлюбил тебя. Вот, когда ты была больна… отдал тебя чуждой жизни. Пойми меня, Маргарет. Есть люди, есть жизнь слепая, бледная, трусливая; есть люди, которые судят, хотят счастья, боятся слова, боятся плоти, делят зло и добро… боятся «всего». Такой человек – мистер Стид, такова жизнь, в которую ты уходишь от меня. Там все – не все, там стыдятся отдать чему-нибудь, какому бы то ни было движению души, – все. Вот почему, моя Маргарет, если хочешь любить меня, если есть в тебе сила соединить, хотя бы на мгновение, нити души в один узел, если веришь в бесконечность и в единство – иди со мной. Если не понимаешь меня, если слишком поздно пришел я к тебе – иди туда, куда можешь. Но я бессилен перед тобой.

Он выпустил ее руки и встал. Голова у него кружилась и горела. В комнате было совсем черно, только пятна окон дрожали и переливались на ковре.

– И эти мои слова – последние, Маргарет. Ты стоишь на распутье. Ничто не изменится во мне, если ты скажешь, что не можешь, не хочешь идти со мною, и уедешь завтра. Я буду так же любить тебя. Ведь я бы любил тебя, если б ты умерла. Но надо выбрать, Маргарет. Я не хочу и не умею быть иным. И знай: со мною тебе будет трудно. Кроме больших, широких мыслей, ведь есть еще мелочи жизни, – самое трудное, самое тяжелое для слабых людей. На них, на мелочах, лежит отблеск того же света, но его нелегко увидеть и понять. И наша жизнь будет тяжела этими мелочами. У меня есть моя работа, в которую вряд ли ты сможешь войти… Но это и не нужно, – ты найдешь свое. Ты нездорова, а нужно жить в Петербурге, потому что иначе у нас не будет денег… Ведь у тебя ничего нет? А у мистера Стида ты не возьмешь ни копейки, потому что, если ты теперь пойдешь со мной, он исчезнет из твоей жизни совсем, без следа, и возврата тебе не будет… Я не соблазняю тебя, Маргарет. Я говорю тебе только, что есть истина, но что приблизиться к ней трудно…

Он хотел еще что-то прибавить, но Маргарет поднялась и встала. Колеблющийся свет упал из окна на ее лицо, и Шадров увидел, что она очень бледна.

– Ты не знаешь, что ты сделал со мною, – проговорила она медленно и тихо. – Я не могу понять, ужас или счастье в моей душе. Молчи. Умоляю, ни слова больше! И я ничего не скажу тебе теперь. Я ничего не знаю. Пусти меня, дай мне думать. Ты узнаешь потом. Пусти меня!

Она отвела его протянутые руки, пошла к двери в коридор, не оборачиваясь, отворила ее, впустив в комнату длинные лучи света, и скрылась. С нею скрылись и лучи, так же быстро, как быстро и властно прокололи на мгновенье черноту комнаты, ослепив Шадрова, неприготовленного к свету.

II

Дмитрий Васильевич остался один. Он невольно прислушивался, нет ли шороха, звука в соседней комнате. Но там было тихо, точно пусто. В окна донеслась последняя волна музыки, и затем порыв ветра, всколебавший верхушки деревьев и пламя фонаря. Где-то далеко пробили зорю.

Шадров, не зная зачем, отыскал спички и зажег высокую, тонкую лампу на круглом столе. Стекло зазвенело, не попадая между металлическими зубчиками, и Шадров подумал, что у него очень дрожат руки. Комната озарилась ровным, молочным, не ярким, но ясным светом сквозь матовый шар лампы. Дмитрий Васильевич опустил на окна белые шторы, – побледневшие квадраты на ковре совсем исчезли. Комната стала выше и точно прохладнее. Дмитрий Васильевич прошелся по ней и сел к столу, под самой лампой. Он оперся головой на руку и стал пристально, не отрываясь, смотреть вниз, на узор скатерти. Узор был такой определенный, красный с черным: длинные, узкие, черные листья на красном поле. От тишины он слушал удары своего сердца, мелкие и острые, и следил, как они понемногу делаются реже, тяжелее и глубже. Он часто думал о своем сердце. Оно было такое живое, точно совсем отдельное существо, маленький зверек, внимательный ко всему, что происходит там, извне, где светло, очень деятельный, иногда непослушный, со своей собственной жизнью. «Чего ты хочешь? – спрашивал порою Дмитрий Васильевич свое сердце. – Чего ты ждешь? Что тебе не нравится?» Но сердце неизменно отвечало: «Ты сам знаешь. Подумай. Ты знаешь». И он, точно, всегда знал. Сердце не слушало никаких приказов, когда Дмитрию Васильевичу случалось желать его спокойствия, – и продолжало сердито и резко стучать, если была его правда.

И теперь оно сердилось, ждало и только понемногу успокаивалось. Ему так хорошо бы заснуть и чуть шевелиться во сне. Такая тишина! Разве чуть прошуршит занавеска на окне, слабо тронутая ночным ветром. Черные листья, длинные, тянутся по скатерти, по ее кровавому полю, тянутся, делаются все уже к концам и сводятся в черную, острую иголку. Как скоро идет время! Стало еще тише. Вероятно, было очень поздно.

Вдруг внимательное сердце стукнуло сильно, почти до боли.

Неуловимое движение воздуха, тень движения, – коснулось Дмитрия Васильевича. Ему показалось, что он не один в комнате. Он с трудом пошевелился и поднял утомленные глаза. Так же ровно и мягко лился молочный свет лампы, та же тишина стояла кругом. В комнате никого не было. Дмитрий Васильевич медленно перевел взор. В комнате никого не было, но она сама была другая. В стене, прямо против него, не белелась запертая дверь, похожая на глаз слепого: эта дверь была теперь широко раскрыта, и за ней была темнота. Нежный свет лампы доходил до этой темноты, до порога, и обрывался, точно за дверью был не воздух, точно там кончался мир.

Ни звука, ни дыханья не слышалось оттуда. Там кончался мир.

Дмитрий Васильевич смотрел в темноту, в черную пропасть; она держала, не позволяла его взорам оторваться. Сердце стучало упрямо и настойчиво. «Ну, что тебе?» – спросил было Шадров. «Ты сам знаешь, – отвечало неумолимое сердце. – Ты знаешь, что это такое, знаешь, отчего дверь отворена, отчего там конец мира, отчего все это так серьезно и важно».

Дмитрий Васильевич встал, взял со стола лампу и вошел с нею в открытую дверь. Мрак побежал перед ним, вспрыгнул на потолок, скользнул двумя длинными, темными крыльями по стенам и скрылся. Маргарет лежала в постели, высоко на подушках, и серьезно и молча посмотрела на Дмитрия Васильевича. Она не сдвинула ресниц от внезапного света, точно давно глядела на него отсюда, из темноты.

Дмитрий Васильевич поставил лампу на столик, наклонился, взял руку Маргарет и сказал тихо, почти робко:

– Так ли я понял тебя? На всю жизнь?

Она опять посмотрела на него строгими, жестокими глазами и. проговорила:

– Да. На всю жизнь.

Это было глубокое и страшное мгновенье для них обоих.

III

Жаркие утренние лучи делали низенькую комнату душной и красивой. Воздух был точно янтарный; солнце золотыми пятнами падало на стол, на сухарницу с горой свежих, круглых булочек, на розоватое, широкое платье Маргарет, на лицо сидевшего против окон Дмитрия Васильевича.

Они кончали кофе. Маргарет, оживленная, почти веселая, радовалась, что жарко, – она, как ящерица, любила солнце, – что за окном липы распускаются, что над ними небо такое синее. Шадров с бесконечной любовью смотрел в ее розовое лицо, в глаза, ему близкие и милые, и улыбался, радуясь тому, что в ней столько простоты и радости. Он почти не думал и не заглядывал в самую глубину своей души, – может быть, боясь увидеть там какие-нибудь тени еще вчерашнего неверия.

Он хотел верить вполне. Душа Маргарет в страсти была такой же, как в любви: темная, сильная и цельная. Он хотел верить всему – и верил.

Вдруг Маргарет умолкла и опустила голову. Когда она подняла ее, лицо у нее было без улыбки, серьезное, как вчера.

– Послушай, – сказала она. – Все кончено для нас; я знаю, что мне нет и не будет возврата. Ты видел, как я поняла то, что ты мне говорил вчера, и приняла, потому что это мое же, мои желания. Но, умоляю тебя, не осуждай меня: 5. еще слаба, мне трудно думать, ко мне могут прийти старые мысли, прошлый туман… Помоги мне, если ты сильнее. Укрой меня от всего, от всех. Пусть ничто меня не коснется теперь извне, – я не хочу, я боюсь! Не оставляй меня ни на минуту эти дни. Хорошо? Возьми мою судьбу в свои руки. Пойми, как мне было трудно… И теперь предо мною туман, я хочу только видеть тебя, знать, что я твоя, слушать твои слова. Потом я буду смелее, буду, как ты. А теперь ты мне поможешь, да? Ты ни на минуту меня не оставишь?

Она с порывистой ласковостью подошла, села к нему на колени, обняла его.

– Ведь я и не хочу видеть ничего, кроме моей любви. Я тебе скажу когда-нибудь, как я тебя люблю. Теперь не могу, не умею. Отчего ты хмуришься? Ты недоволен?

Он крепко прижал к себе худенькое тело и поцеловал ее прямо в губы, почти с грубостью.

– Я сделаю то, что ты хочешь, Грета. Будь только всегда искренна со мною. Скажи, здесь, на почте, знают твой адрес? И где-нибудь еще?

– Нет… – прошептала она. – Мои письма адресуются poste restante[45]45
  до востребования (фр.).


[Закрыть]
. За ними надо идти на почту.

– Но мы не пойдем на почту, – весело сказал Шадров. – Я, по крайней мере, не пойду, а так как я буду всегда с тобою, то и ты не пойдешь. Пусть без меня в Петербурге делается что угодно. Особенно важное не совершится в две-три недели, которые мы еще пробудем здесь. Мне и напишут только Марья Павловна, да разве Поляков. Бог с ними, с письмами! Сами все узнаем, когда приедем. Правда Грета?

Она молча кивнула головой.

– Вот только… Пожалуй, на почту и придется идти… Да нет! Мы это отсюда устроим. У тебя есть деньги?

– Есть… немного.

– Сколько?

– Не знаю хорошенько. Я тебе принесу сейчас.

Она вскочила с его колен, пошла в свою комнату – дверь была полуоткрыта – и через минуту принесла портмоне. Денег было порядочно, около шестисот марок.

– Вон какая ты богачка! – усмехнулся Дмитрий Васильевич. – У меня для нас обоих, с дорогой в Россию, разве немногим побольше. Но не беда. И доедем, и здесь еще поживем. Дай мне конверт со стола, вон тот, побольше! И чернильницу.

Маргарет повиновалась.

– Что ты хочешь делать? – спросила она робко.

– Я? Ничего. Это ты сделаешь. Вот, напиши две строчки на этом листе, что ты благодаришь, отсылаешь деньги, что они теперь тебе не нужны. Напиши просто, не грубо и без всяких объяснений. Очень хорошо. Теперь адрес: как? Venezia, Italia, Lido, Signo… Отлично. Оставь здесь письмо. Я о нем позабочусь. Прости, девочка милая, больше ничего не нужно.

Он приподнял за подбородок ее побледневшее лицо, испуганное и робкое, взглянул ей в глаза, и под его острым взором это лицо опять пояснело, сделалось почти прекрасным.

– Я ничего не знаю, я только помню, что люблю тебя, – сказала она тихо, с недетским выражением губ.

Он улыбнулся и нежно провел своей белой, худощавой рукой по ее волосам.

– Хочешь, поедем сегодня ужинать в Марбург, в горы? Здесь так жарко и душно от камней. Мы поедем часа в четыре, вернемся к десяти. Хочешь?

– О, как я рада! Только вдвоем. Ты знаешь, я отлично умею править. У меня был свой пони… Я сама тебя повезу, да?

– Хорошо, милая. А теперь поди, оденься. Нам надо выйти.

Она медленно встала, взяла руку, еще лежавшую на ее волосах, и поднесла ее тихонько к губам. Ей точно хотелось о чем-то попросить его, но она не смела.

– Что, Маргарет?

– Я пойду одеться… Это долго. А ты останешься здесь? Никуда не уйдешь?

Шадров рассмеялся.

– Да нет же! Я не выйду из комнаты. И смотри – дверь отворена! Чего ты боишься, когда я с тобою?

Она улыбнулась благодарной и виноватой улыбкой и вышла.

IV

Дорога, широкая и белая, лежала пока ровно. Было очень душно, жарко, хотя они уже выехали из города. Узкие тополи по краям дороги не давали достаточно тени; солнце ослепляло и жгло в просветы между ними.

Шадров и Маргарет ехали в Марбург, в крошечной, желтой двухколеске, запряженной таким же маленьким зверьком – коричневым пони с коротким хвостом и капризными ушами. Маргарет с радостной гордостью держала ременные вожжи и тонкий, длинный хлыст. Шадров улыбался, глядя сбоку на ее оживленнное и серьезное лицо, на прядь темных, с бронзовыми искрами, волос, кудрявившуюся из-под прямых полей соломенной шляпки. Ему опять думалось, что он любит ее до боли и хочет любить. Но почему до боли? Это не та боль, которая таится на дне всякого ощущения, всякой мысли – на самом последнем дне. Это другая боль, тревожная и покорная, боль от чего-то, еще не сознанного.

Бывает ли, может ли быть здесь, на земле, соединение несоединимого? А если желания его слишком дерзки, и пути слишком прямы и коротки? Если один из двух все-таки должен погибнуть?

В конце прямой дороги виднелась тяжелая, темная масса деревьев. Это начинался лес.

– Скорее, Маргарет, – сказал Шадров. – Там будет прохладно.

Она крепко натянула вожжи, и через несколько минут темная масса выросла, затенила солнце. Пахнуло холодом, почти сыростью. Лошадь пошла шагом. Они въехали в лес.

– Как это… страшно! – сказала Маргарет, поднимая голову. – Посмотри: я даже не знаю, хорошо ли.

Дорога сделалась узкой. Направо и налево, без просвета, без конца, были деревья – прямые, старые ели, такие непомерно высокие, что казались безвершинными. Внизу, на земле, между ними, сверкал мох, зеленый, ярко-прозрачный, как драгоценный камень. Ели, которые шли с обеих сторон дороги двумя ровными рядами, со своими замшившимися стволами, стройные и тонкие, точно малахитовые колонны, – вверху соединялись в узкий свод, и не было видно предела их рядам. Кругом стояла строгая, прохладная тишина. Лес был похож на готический храм – узкий и таинственно-легкий. Маргарет почувствовала это и сказала, понизив голос:

– Знаешь? Точно церковь. Нельзя говорить громко.

Они так и молчали почти все время и ехали шагом мимо зеленых и ровных колонн, под тихими сводами.

Но дорога в Марбург поворачивала направо, оставляя в стороне лес. И она сразу, хотя не круто, стала подыматься. По сторонам теперь были широкие, невысокие деревья и кусты. Налево они были выше, потому что росли на каменистой горе. Солнце свободно падало на дорогу, но здесь оно было не жгучее, только светлое.

Они опять ехали шагом. Дмитрий Васильевич говорил Маргарет об их жизни в Петербурге, о своей работе, о своих мыслях, о том, что счастья не будет, да и не надо его, такого, каким его всегда хотят, о том, как трудно, как страшно и как хорошо жить и думать.

– Любовь не для любви, Маргарет, – говорил он. – Любовь – это одно из средств выразить душу, отдать ее всю. Жизнь – связная, длинная цепь. Я люблю мои мысли, мою работу, потому что люблю, всегда любил тебя – и умею тебя любить – потому что любил их. Все – для одного, в разных проявлениях. Я не оставлю для тебя моей работы, и ты не оставишь своей. Я знаю, ты серьезно училась музыке, она тебе близка и понятна, как мне близко слово. Помнишь, что один раз говорил Поляков при тебе о музыке? Я не знал, можно ли соединить звуки с сознанием, как мы с сознанием соединяем слова. Но он сказал, что не для всей ширины сознания есть слова. Может быть, слова твоего сознания – слова музыки? Я уже думал об этом.

– Я тоже, – тихо сказала Маргарет. – Я давно думала… не это, а близкое к этому, тогда же, после слов Полякова. Я не смела с ним, но он мне очень нравится. Говорят, он удивительный музыкант. Один раз – я тебе не говорила? – я застала его у тебя, он тебя дожидался, но потом все-таки ушел. И мы тогда с ним долго сидели вместе. Он рассказал мне сонату Чайковского, последнюю. Именно рассказал. Я не сумела бы повторить, что он говорил, но потом я слышала эту сонату, и она мне показалась совсем другой, чем прежде, точно я ее во всю глубину поняла. Ты не знаешь меня, – я упорна, я умею работать. Впрочем, я ничего не могу сказать теперь о себе. Я другая – вот, как соната стала другая…

Шадров пристально посмотрел на нее, точно хотел убедиться, что это действительно Маргарет, сама, одна, и никто больше не глядит сквозь ее глаза.

Она подняла ресницы и тотчас же опустила их.

– О чем ты думаешь, Маргарет? – спросил Шадров.

– Не знаю. Я не сумею это выразить. Но я думала о том, что в любви… отчего… так много жестокости? Или нет, это не то, я ошибаюсь.

Дмитрий Васильевич улыбнулся.

– Ты не ошибаешься, Грета. Любовь только тогда любовь, когда в ней есть – все. Как же взять из любви жестокость? Ведь будет не все. Жестокость – тоже бесконечность. И то, что жестокость есть и должна быть в любви, опять говорит нам: мы любим друг друга не для друг друга, а для… Него, для Третьего, потому что если есть жестокость в моей любви – она не нужна ни мне, ни тебе… она Ему нужна, как всякая бесконечность.

Маргарет опустила вожжи и взяла его руку маленькой, горячей рукой. Он опять измерил мысленно всю их близость, опять ему стало хорошо и больно.

Отчего больно? Кто из двух должен погибнуть?

Каштаны пахли резко и тяжело. Желтые и белые цветы ползли по отвесным камням.

Вдруг Шадров взял вожжи. Лошадь остановилась.

– Посмотри!

Направо деревья и кусты расступились широко. Внизу, за обрывом дороги, была теперь долина, бескрайняя, ровная и ясная, в солнце. Сверкали, как стекло, длинные потоки, купы деревьев чернели пятнами, кое-где видны были дома, маленькие, белые, сжатые вместе. Это города, поселки. Го-генвальд – маленький и темный. С нижнего, дальнего края неба поднималась медленно большая, желто-сизая туча. Вся долина была синяя, без дыма, без пленки. Но простор от этой ясности не сделался близким и узким. Хотелось броситься туда, вниз, но не упасть, а пролететь до края неба, до сизой тучи, над этой ясной глубиной, на неустающих, широких крыльях.

– Я помню, – сказала Маргарет. – Ведь это та же самая долина, которая видна из санатории, только с другой стороны. Из Гогенвальда до нашей санатории всего два часа езды. Я помню вот эту черную колокольню, маленькую, острую. Она была там как раз против скамейки, где тогда… вы… Господи, уже целый год прошел!

– Только один год.

– Как странно, что мы увидели эту долину, ту самую, сегодня! Я раньше ни разу не вспомнила о санатории. Какая я тогда была… Точно в полусне жила. Но я тебя любила. И мы…

– Поедем! – вдруг сказала она другим голосом, точно вспомнив о чем-то, и взяла у него вожжи. Тень прошла по ее оживленному лицу. – Поедем, скорее! Будет гроза.

V

В Марбурге, наверху, стояло несколько экипажей. За столиками, под густыми и низкими деревьями, сидели немцы и пили пиво. Несколько англичанок, с девочками в белых платьях, скучая, смотрели вниз, на долину, которая открывалась и отсюда, еще более отошедшая, все такая же ясная.

Дмитрий Васильевич хотел было пройти выше, в лес, но туча с краев неба тихо и быстро подымалась, желтея, теперь вся рыжая. Проворчал едва слышно гром, точно злая собака во сне пробредила. Деревья притихли и потемнели; бессолнечный теперь простор внизу пояснел еще больше.

– Будет гроза, – сказал Шадров. – надо переждать ее здесь.

Им приготовили стол внутри, в большой, длинной зале, с бесчисленными высокими окнами. Сухой, красноватый, металлический блеск молнии вдруг сверкнул по стеклу окна и через мгновенье рассыпался неожиданно резкий, жидкий удар грома, перелился, сделался глуше и все не хотел замереть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю