355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зинаида Гиппиус » Том 2. Сумерки духа » Текст книги (страница 20)
Том 2. Сумерки духа
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:10

Текст книги "Том 2. Сумерки духа"


Автор книги: Зинаида Гиппиус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 37 страниц)

Кириллов взглянул на него молча, поднялся, прошел по комнате.

– Нет, – произнес он раздумчиво, как бы говоря с самим собою. – Нет. Все-таки вы, Лев Львович, такой человек… Вы себя никогда не убьете.

Глаза Звягина сверкнули, как будто собеседник нанес ему оскорбление, которого он давно боялся.

– Никогда? – произнес он громче, изменившимся голосом. – Почему вы это думаете? Какое право вы имеете так думать?

Казалось, он отвечал не Кириллову, а себе, своим собственным злорадным мыслям, знакомым и страшным. Кириллов взглянул на него с удивлением.

– В моих словах не было ничего оскорбительного для вас, Лев Львович, – проговорил он. – Мое мнение относительно самоубийства вы знаете. И мне кажется, что вы никогда не решитесь на такую вещь.

– А на что же я решусь? Что же мне сделать, скажите, вы, счастливый человек?

Звягин вплотную подошел к Кириллову и смотрел ему в лицо темными, близко поставленными, глазами. В них было и отчаяние, и вдохновение, и какое-то истерическое любопытство.

– Ведь вы счастливый человек? – продолжал он почти шепотом. – Да? Вы ищете счастья на высотах духа, а жизненное счастье приходит к вам само… Не правда ли? Приходит? Скажите. Я хочу знать. О, есть области, где я тоньше, хитрее, сильнее вас. Там, где вы видите гармоничное слияние правды и красоты – я открою вам такие тайны противоречий, уродства, тьмы, лжи… Хотите? Или вы боитесь? Или вы слишком уверены в себе? Смотрите, идите осторожно. Что, если вы будете несчастны, как я? Я боюсь этого, потому что я чрезвычайно полюбил вас, дорогой Геннадий Васильевич…

Кириллову сделалось неприятно и жутко от этого шепота, такого вкрадчивого в последней фразе. И возбужденное лицо около его лица было ему неприятно. Он отшатнулся, смущенный, взволнованный, слегка вздрогнув.

– Я не понимаю вас, – пробормотал он. – И не хочу понять. Вы разгорячены, Лев Львович. Наш разговор слишком затянулся. Да и я совсем увлекся. Верно, уж очень поздно…

Он взглянул на часы.

– Ой-ой-ой, как я опоздал! Не выйдем ли мы вместе? Свежий воздух…

Звягин между тем отошел, сел опять в кресло и положил темную, коротко остриженную голову на руку.

– Нет, – ответил он глуховато, – я не пойду. Я здесь останусь.

– Так до свиданья. Всего хорошего. Кириллов взят кашне и шапку.

– А, право бы, прошлись. Что ж тут сидеть? Воздух спертый.

– Нет. Прощайте. Может, и не увидимся больше. Вы так мне и не сказали…

– Чего?

– Что вы очень, очень счастливы…

Тень пробежала по лицу Кириллова. Он не ответил.

– Да не надо. И неважно теперь. Потом узнаю. Кириллов молча обернулся и вдруг увидал на столе у окна, около папирос, маленький, почти дамский, револьвер, довольно старый.

Кириллов невольно протянул руку и поднял револьвер.

– Вот это… ваш? – спросил он, как будто револьвер мог принадлежать кому-нибудь другому, кроме Звягина.

– Да, мой. Он всегда со мной. Уже лет десять-двенадцать. Будьте осторожны, он заряжен.

– Я не боюсь. И за вас не боюсь, дорогой Лев Львович, – сказал он, кладя револьвер на прежнее место. – Признаюсь, многие черты вашего характера для меня неясны – но одно вижу твердо: вы себя не убьете. Не умею вам детально объяснить, почему сложилось у меня это убеждение, но вы ни за что себя не убьете. И я искренне рад за вас. Надо с презрением отбрасывать от себя жизненные препятствия, – прибавил он поучительно.

Звягин поднял голову, оперся подбородком на руку и проговорил, усмехнувшись:

– Вы рассказываете и докладываете, пока я смеюсь, плачу, ликую, умираю… И вы даже не поняли, что я хотел узнать…

Кириллов торопливо подошел к Звягину и протянул руку. Звягин не спеша взял эту руку.

– Прощайте, Геннадий Васильевич, – протянул он. – Благодарю за душевный разговор и добрые советы. Так вы думаете, что я ни за что не убью себя?

– Думаю, что нет, – повторил Кириллов методично. – Слишком много у вас жизнерадостности. Аппетит к жизни еще не прошел. Вы скорее камень, как бы он велик ни был, с дороги сбросите, а сами… нет, сами вы не умрете.

Звягин хотел ответить что-то, встать – но ничего не ответил и не встал. Кириллов вышел, повозился за перегородкой с калошами, надел их, наконец, – и дверь хлопнула. Звягин остался один и сидел не двигаясь, в прежней позе, опустив голову на руки.

Пламя свечей прыгало и останавливалось, и опять прыгало, и нежные очертания предметов таяли в этом мерцающем свете.

XX

Январские дни стояли ясные, легкоморозные. Короткий мясоед придавал Петербургу особую оживленность. Неслись сани, спешили пешеходы, голоса раздавались звонко и весело.

Валентина вздумала пойти в Эрмитаж. Но она забыла, что Эрмитаж открыт только до трех и, выйдя из дому в половине третьего, остановилась на тротуаре и задумалась. Успеет ли она? Все равно. День был такой розовый, бодрый и улыбающийся. Хотелось дышать, хотелось идти куда-нибудь. И Валентина пошла вперед.

Она миновала несколько улиц, Летний сад и вышла к Марсову полю. Ее обрадовали простор и белизна. Улицы слегка теснили ее. Она перешла на другую сторону, на снег, за протянутую веревку. Направо расстилалось поле, белое, чистое. Вдали, на невинном небе, розовели дома. Снег, твердый и лоснящийся от мороза, поскрипывал под ногами Валентины. Она шла быстро, легкая и молодая в своей короткой кофточке, с белой вуально на разрумянившемся лице. Теперь никто не дал бы ей больше двадцати лет. И настроение у нее было веселое, радостное, беспричинно-счастливое.

«Отчего мне так хорошо сегодня? – думала Валентина. – Ну, что случилось? Письмо от Роговского, из театра, благоприятное. Ну да, это так. А еще что? Еще письмо от него… от Кириллова. Он приедет в пятницу. Сегодня вторник. Это тоже хорошо. Ну, а еще что? Как будто главного, отчего мне сегодня так весело – я не знаю… И пусть не знаю. Это еще лучше».

Она шла бодро, прислушиваясь к скрипу снега и глядя на небо.

Тогда, после визита к матери Кириллова, Валентина скоро уехала из Москвы. По делам оставаться долее нужды не было и ее потянуло домой, в Петербург, дальше от кривых переулков с грязным снегом, холодных, неумолимых извозчиков, неудобного номера в гостинице, запаха кулебяки, которой она не ела. Да и перспектива сделать новый визит «почтенной старушке», как она мысленно называла мать Кириллова, совсем не улыбалась ей. После этого визита она видела Кириллова на вокзале. Он прежний – и не прежний. Что-то смутное, новое родилось в душе Валентины. Но она не хотела на этом останавливаться, намеренно не желала об этом думать.

И мало-помалу, за две недели, в продолжение которых они не видались, Кириллов превратился для Валентины во что-то отвлеченное, неопределенное, снова хорошее, дорогое – и не совсем понятное. Она думала о нем уже не как о Кириллове, а как вообще о человеке, который ее любит и которого она… тоже любит. К этому последнему слову Валентина до сих пор еще не совсем привыкла.

Конечно, все хорошо. Дела ее с театром – она много хлопотала – устраиваются. Она чувствует себя бодрой, достаточно сильной, чтобы сбросить, наконец, путы дилетантизма, чтобы работать, преодолевать, достигать… Ей казалось, что она сделала шаг вперед, большой, трудный, но необходимый, она бросилась в море, берегов не видно, доплыть будет трудно, но волны нежно качают ее – и она чувствует в себе столько силы…

История с Кирилловым, его любовь, ее собственные горячие и неожиданные ощущения – все точно разбудило ее, потрясло, подвинуло на резкий и решительный шаг. Так дольше нельзя. Этот кислый дилетантизм недостоин ее. Надо переменить жизнь в корне.

Теперь она шла, сильная и готовая на все, нежная при мысли о человеке, который ее любит и понимает – и при мысли о любви. Он приедет так скоро… Она скрывала от него свои планы, но теперь она все скажет. Что будет с ними, какова будет их любовь – она не представляла, да и не хотела представить. Важны не обстоятельства, не условия любви, а сама любовь. Условия всегда оскорбляют любовь. Та любовь, о которой мечтала и которую любила Валентина, была вне всего, не терпела прикосновений жизни, облеченная туманом, как ядро кометы. Он, любящий человек, скоро приедет… И она увидит любовь…

Валентина смотрела в небеса. Налево, за узкой канавкой, тянулся вдоль Марсова поля большой сад с гигантскими деревьями, густыми, как в лесу. Этот сад мало посещают, а между тем он красивее, серьезнее и глубже Летнего.

Деревья протягивали вверх черные, прозрачные сучья – и они казались тонкими и беспомощными на бледно-зеленом небе. Это январское небо, чистое, как слеза, невинное и нежное – уже говорило о весне. Морозный воздух был еще колюч и звонок, а небо над толпой спящих деревьев улыбалось, обещало неисполнимое счастие, бледные зори, белые ночи, все томление кроткой весны. Сквозь каменную беседку в саду, у самой ограды, солнце бросало последние лучи, длинные, желтые. Эти лучи между белыми, прямыми колоннами что-то напомнили Валентине, что-то такое, чего с ней никогда не было – и дали ей прилив радости, как и небеса, говорящие о чуде весны. Вдали, совсем за садом, но все-таки высоко над купой деревьев Валентина увидала леса недостроенной церкви. Очертанья были тонки, воздушны, прозрачны, – люди еще не успели наложить внутрь камней и устроить тяжелую колокольню, и теперь строение напоминало, в свежем, зеленом небе, призрачный замок, туманный и нежный. Казалось, эти тонкие линии ничем не придерживаются, висят в воздухе – и при малейшем ветре все улетит и рассеется, как летают узоры паутины осеннею порой.

Неожиданные далекие звуки заставили Валентину обернуть голову вправо, туда, где за белыми снегами светлели высокие дома и угадывался мертвый простор спящей реки.

Это были звуки музыки. Хорошо ли играл проходивший вдали полк, каков был мотив – разобрать казалось невозможным – да и не все ли равно? Валентина остановилась. Новая волна неясных чувств прихлынула к душе. Звуки открытые, дальние, ясные в редком и чистом воздухе, свободно уходили вверх, к сияющим небесам. И воздух, и солнце, и небо дали этой земной, почти грубой музыке божественную прелесть.

Валентина почувствовала в горле непонятные слезы. Ей хотелось, как давно, в детстве, мысленно назвать Бога, не просить Его, не благодарить, – только назвать – и радоваться жизни, умиляться жизнью и чувствовать с каждым ударом сердца ее красоту, полноту и силу…

Звуки музыки становились все тише, тише и, наконец, замолкли. Валентина очнулась, вздохнула глубоко, как дети вздыхают после долгого плача, и медленно пошла вперед.

Она не думала больше об Эрмитаже. Было уже поздно, да и не хотелось ей с яркого воздуха идти под серые и сумрачные своды. Она шла прямо, дошла до конца Марсова поля, повернула налево, через мост, потом направо, мало соображая, почти не замечая, куда ведет дорога.

XXI

Звуки знакомого голоса заставили ее обратить внимание на идущих впереди.

И Валентина, даже не вглядываясь, узнала Звягина. Он был не в своей широкой шубе, а в пальто с барашковым воротником и казался гораздо изящнее, как-то аккуратнее. Он шел в середине, между двумя молоденькими девушками, одетыми очень скромно и просто. Из-под коротеньких кофточек виднелись синие платья с черными передниками, связки книг обличали пансионерок. У одной из девушек, повыше и постройнее, вдоль спины лежали две толстые, с рыжеватым оттенком, косы.

Звягин что-то говорил своим спутницам горячо и громко, они слушали его, не прерывая.

Валентина весело улыбнулась.

«Ай да Лев Львович, – подумала она, следуя в нескольких шагах за интересной группой. – Совсем по-профессорски, со слушательницами гуляет. И наверно хорошенькие, в особенности эта, с белокурыми косами. И внимает ему как благоговейно. Ведь он очень умен, Звягин…»

Валентина вспоминала дни их дружбы, минуты, когда она не чувствовала его любви, а только видела, что они многое понимают почти одинаково, многие мысли их сходятся.

Он так любил ее! Он столько страдал… Правда, он любит страдать, и страдания его всегда, думала Валентина, не очень глубоки… А может быть, она просто не вгляделась в этого человека, может быть – он глубже, чем ей казалось, и страданья его были истинной болью?

В том радостном, счастливом настроении, в котором она была – ей стало жаль Звягина, захотелось знать его не страдающим, счастливым. Но он, вероятно, и счастлив. Нужно ли заговорить с ним? Не лучше ли оставить его с его ученицами продолжать живой разговор?

Пока Валентина раздумывала, они подошли к углу. На повороте Звягин вдруг оглянулся и сейчас же остановился. Удивленные девочки тоже остановились.

Валентине не было выбора. Она ускорила шаг, приблизилась к Звягину и, улыбаясь, подала ему руку.

– А я давно иду за вами, Лев Львович, – сказала она весело и прибавила, – ваши ученицы?

– Да… Позвольте вас представить…

Валентина пожала тоненькую ручку Лизы Гейм и немного дольше остановила взор на узком, бледном до прозрачности личике с большими, зеленоватыми глазами, которые взглянули на Муратову из-под ресниц недоверчиво, почти угрюмо.

– Вы так оживленно разговаривали. Можно узнать о чем? спросила Валентина. И, не дождавшись ответа, продолжала приветливо: – Что вы никогда не зайдете ко мне, Лев Львович? Приходите, я соскучилась. Приходите как-нибудь на днях.

Звягин с первого мгновения заметил оживление, почти счастье на лице Валентины, влажный блеск потемневших золотых глаз, возбужденные и красивые переливы голоса.

«Что с ней?» – подумал он – и не хотел, ни за что не хотел ответить себе на этот вопрос и весь замер и сжался, как замирают, ожидая услышать весть смерти.

Валентина смеялась и шутила.

Звягин собрался о чем-то спросить ее, но вдруг Лиза Гейм, до тех пор молчавшая, резко и внезапно проговорила:

– Нам некогда стоять, m-г Звягин, извините. Пойдем, Катя. До свиданья.

И сухо, почти невежливо подав руку Муратовой, она пошла прочь. Удивленная Серова недоумело последовала за нею. Валентина уловила на этот раз взгляд ненависти, брошенный на нее Лизой.

– Я вас сейчас догоню, mesdames, – крикнул им вслед Звягин. – У вас мои тетрадки.

– Я вас задерживаю? – спросила Валентина, слегка сжав брови. Она хотела рассердиться на Лизу, но не могла и, через секунду поняв, что происходит, опять весело и широко улыбнулась.

– Какая хорошенькая девочка, – произнесла она не без лукавства.

– Я хотел спросить вас, Валентина Сергеевна… – начал Звягин.

– О чем? Спрашивайте. Я сегодня в отличном настроении и готова отвечать на все вопросы, исполнять все просьбы…

– Нет, ничего. Я так… Я вижу, что вы в отличном настроении. А я вот должен спешить.

– Так до свиданья, Лев Львович, торопитесь, а то не догоните барышень… Приходите же ко мне вечерком. Ведь мы старые друзья. Придете?

– Очень вам благодарен. Может быть… Я постараюсь. Не знаете ли вы, где теперь Геннадий Васильевич? В Москве? – прибавил он неожиданно.

– Кириллов? Да. Он в пятницу приедет сюда. В пятницу, через два дня. Я только сегодня получила от него письмо.

Звягин почувствовал, что тяжелый, старый камень, который висел давно – вдруг оторвался и сразу упал в самую глубь души. Что-то изменилось бесповоротно, что-то решилось у него в сердце помимо его воли и мысли в это короткое мгновение.

Должно быть, он побледнел, потому что Валентина сказала ему:

– Вы плохо выглядите.

И, повторив еще раз, чтобы он пришел, она подала ему руку. Он молча пожал эту руку и повернулся, намереваясь уйти.

– Лев Львович! – окликнула его Валентина. – О чем же вы меня спросить хотели?

Звягин оглянулся и несколько секунд смотрел ей в лицо тупо, не слыша ее слов.

Потом опомнился, пробормотал что-то, приподнял шляпу и быстро пошел прочь.

Валентина взяла извозчика и поехала домой. На губах ее бродила рассеянная улыбка, глаза следили за сквозными белыми облаками, которые теперь тянулись по небу.

Валентина думала не о Звягине.

XXII

В пятницу, семнадцатого января, Кириллов действительно приехал в Петербург.

Приехал он утром, часу в двенадцатом, и с вокзала не велел себя везти в Angleterre[35]35
  «Англетер» – гостиница в Петербурге.


[Закрыть]
, где ранее всегда останавливался, а решил на этот раз взять номер в Северной гостинице. Тут ближе, сейчас с вокзала – да и не все ли равно какая комната? Гостиница останется гостиницей, этому надо покориться.

Кириллов был в дурном расположении духа. В вагоне он провел бессонную ночь. Дела складывались так, что дольше трех дней он никак не мог остаться в Петербурге, да и эти три дня урвать ему было трудно. Письма Валентины за последнее время, несмотря на нежный, почти любовный тон, не нравились ему. Он не мог бы объяснить, что в них неприятного, но они ему не нравились.

Не нравился Кириллову и поспешный отъезд Валентины из Москвы. Зачем было так торопиться? Агриппина Ивановна, когда сын сказал ей, что Муратова уехала, даже не поверила в первую минуту.

– Как уехала? Зачем уехала? – добивалась она. – Не могла уехать. Ведь она же обещала у нас побывать. И я к ней собиралась. Как же так уехать? Не познакомились путем, ничего…

Геннадий Васильевич, запинаясь, пытался объяснить матери, что у Муратовой дела.

Агриппина Ивановна умолкла, только пристально посмотрела на сына и покачала головой.

Тут в первый раз Геннадию Васильевичу пришла мысль, что Валентина, может быть, не очень понравилась матери. Но это укололо его так больно, что он сейчас же стал вспоминать, как долго Валентина сидела у них и как сердечно и хорошо говорила с ней Агриппина Ивановна.

Теперь, провожая сына в Петербург, она сказала ему только: «Поклонись же Валентине Сергеевне», – крепче обыкновенного обняла его, благословила молча и опять долгим и нежным взором посмотрела ему в глаза.

Геннадий Васильевич знал, что она хочет сказать этим взором. Он с глубокой любовью молча поцеловал руку матери и уехал.

Он понимал ее душу. Он все кругом видел и чувствовал, как она, – не подчиняясь ей, а искренно и сознательно соединяя ее понимание жизни со своим – и, как всегда, в мыслях давал себе обещание не отступать от этих прямых и ясных взглядов.

Но все-таки что-то смущало его. Торжественное, молчаливое и печальное благословение матери, дорожная усталость, ожидаемое свидание с Валентиной…

Особенно это свидание. Раньше восьми или даже девяти часов пойти к ней никак нельзя, она не ждет, ее, пожалуй, и дома нет.

Перед тусклым зеркалом дешевого номера Кириллов пригладил волосы. Они у него всегда лежали гладко, бледные и ровные. Он давно не стриг их и теперь они, разделяясь сбоку, падали прямыми прядками немного ниже ушей. Кириллов смотрел на свое отражение, не видя его.

Он закусил, прогулялся – только не по Невскому, ему почему-то не хотелось встретить знакомых – пообедал в своем номере, не спускаясь в столовую, попытался читать какую-то книгу из любимых, с которыми не расставался никогда, но чтение не шло на ум. Он тревожился, хотя тревожиться не было ни малейшего повода. Все, напротив, складывалось недурно и дальнейшие его действия казались ему ясны.

Наконец, где-то на церкви глухо пробили часы восемь раз. Кириллов встал. Можно было отправляться. Если пойти пешком, то он явится как раз вовремя.

На улице было мягко, мокро и тихо. Начинало таять. Громадные, пухлые куски снега медленно и беспрерывно падали. Казалось, темное и влажное небо сползало на землю. Фонари беспомощно мигали за движущейся пеленой снега.

И это бесшумное, неуловимое и однообразное движение давило сердце, как кошмар.

Кириллов, белый и мокрый, сбросил своего енота внизу, где швейцар предупредительно сказал ему, что барыня дома и даже сегодня вовсе не выходили.

Кириллову на мгновенье мелькнула мысль, что Валентина ждала его. Потом ему просто сделалось досадно, что он потерял день даром.

– Пожалуйте, – сказала горничная, встретив Кириллова в передней. – Барыня немножко нездоровы, но отказывать не велели.

XXIII

Кириллов миновал две комнаты, слабо освещенные лампами под длинными абажурами, у двери кабинета остановился на секунду, потом приподнял портьеру и вошел.

Сначала он не разглядел ясно ни Валентины, ни окружающих предметов, хотя сумрак в этой комнате был легче и ярче, нежели в других, которыми он шел. Высокая лампа, с полу, была прикрыта не темным, а бледным, тонким золотистым абажуром, и комнату наполняли янтарные лучи, туманные и горячие. Лампа освещала снизу широкие зубчатые листы двух громадных пальм, уходящих к потолку. Воздух был душен, но не душист. Ни гиацинтов, ни лилий не замечалось. Только гибкие, ломкие и нежные златоцветы высоко подымали на столе свои головки; но они были слишком невинны, чтобы благоухать.

– Это вы? – произнесла Валентина тихо. – Здравствуйте. Я вас ждала. А я сегодня совсем больна.

Кириллов подошел ближе и увидал Валентину на низеньком турецком диване. Она даже велела принести из спальни две белые подушки. Шелковые и вышитые жгли ей лицо.

– Вы больны? – с тревогой сказал Кириллов, целуя тонкую руку и заглядывая в блестевшие глаза. – Давно больны? Что с вами? Что такое?

– Нет, ничего, пустяки. Маленькая лихорадка, завтра пройдет. Я простудилась немного, погода сырая, резкие перемены… Завтра пройдет, – прибавила она опять, опускаясь на подушки. – Сегодня, конечно, не очень хорошо: шум, звон в голове, сердце стучит, мысли такие резкие, быстрые, ясные.

Кириллов положил шапку и осторожно присел на низенький пуф около дивана.

– Может быть, я вам мешаю? Может быть, вам нужен покой, отдых? Завтра…

– Нет, нет, – прервала его Валентина нетерпеливо. – Я говорю вам, что у меня такие ясные, резкие мысли. И одной мне гораздо хуже, я прислушиваюсь, как стучит кровь в висках, как поднимается температура. Вы будьте со мной, точно со здоровой. Да я и почти здорова. Даже расположение духа мое не меняется от случайной лихорадки и теперь не изменилось. Я – всегда я… а в болезни, мне кажется, я даже больше я, чем всегда, – прибавила она с раздумьем.

Кириллов так же, как смотрел утром в тусклое зеркало на свое изображение, не видя его, смотрел теперь на Валентину, почти не замечая ее: он обдумывал слова, которые сейчас скажет ей.

Валентина была очень красива в этот вечер. Лицо, широкое у висков, с узким и маленьким подбородком, казалось бледным, несмотря на жар. Черные волосы, слегка растрепанные, тонко вились на висках. Глаза, огромные, окруженные тенью, полуоткрытые, слабо мерцали. На ней было надето просторное, густо собранное платье из тончайшего китайского шелка, светло-желтого и обнявшего ее, как золотистая пена. Платье кончалось к вороту прозрачным, старинным кружевом, тоже чуть желтоватым, матовым. Сквозь кружева белела нежная, почти девическая шея.

– Вы молчите? – сказала Валентина, опять приподнимаясь. – Мы так давно не видались, а вы не хотите мне ничего рассказать? Вас, верно, смущают подушки, весь этот больничный вид. Знаете, я лучше сяду, вот хоть в кресло рядом. Вы увидите, я и сама забуду о своей болезни.

Она легко встала, собрав складки нежного платья, и действительно села в кресло, положив руки на колени.

Кириллов обернулся, посмотрел на нее несколько секунд – и вдруг, неожиданно склонившись, припал к ее рукам.

Он целовал попеременно то одну, то другую и повторял тихо:

– Дорогая, милая… Ведь вы мне разрешаете говорить о любви… любить вас? Ведь прошел искус, да? Вы убедились, что у меня верное, истинно верное сердце?

Валентина не отнимала рук, но молчала. Она не знала, что ответить на его слова.

– Радость моя, – продолжал Кириллов, – скажите мне все… Повторите то, что уже сказали один раз и чему я бесповоротно поверил, как свято верю каждому вашему слову. Скажите, вы меня любите? Как вы меня любите? Я так ждал, я так верил, я стою теперь вашей речи. Отчего вы молчите? Эта минута – серьезная, важная, изменяющая нашу жизнь и внешнюю, и внутреннюю.

– Я люблю вас, я это сказала… Мне кажется, что я вас люблю, – проговорила Валентина тихо и смущенно. – Я теперь жалею, что мы… что я так долго избегала говорить, об этом. Много разных мыслей, самых неожиданных и странных, приходило в голову за это время, много изменений… А мы… даже и дружбу нашу позабыли. Помните наши прежние разговоры? А как давно мы не спорили!.. Ну, погодите, – прибавила она весело, сразу оживляясь. – Вы не хотите мне рассказывать, что думали и делали за это время, так я вам порасскажу! У меня есть много нового. Вы меня похвалите, как я сама себя хвалю. Теперь уж у нас секретов не будет, да? Не будет?

Она заглядывала ему в лицо, улыбаясь. Кириллов сидел на низеньком пуфе, согнув колени и немного сгорбившись. Он по-прежнему держал в ладонях руки Валентины, но не целовал их и смотрел вниз. Ему не понравились ее слова, хотя она и сказала, что любит. Но он ожидал другого. И теперь он не знал, каким образом продолжать, хотя то, что ему нужно сказать, было для него по-прежнему неизменно и ясно.

– Наш серьезный разговор впереди, Валентина Сергеевна, – произнес Кириллов. – Но в данную минуту меня живо интересует то, о чем вы упомянули. Пожалуйста, говорите.

– Вы меня пугаете, – засмеялась Валентина. – Серьезный разговор… Но и то, что я намерена вам рассказать, тоже очень серьезно. И все-таки я смеюсь, мне весело, я рада – потому что это хорошее, а не дурное. У вас же в голосе какая-то важность, строгость, точно вы сердитесь на меня… Вы не сердитесь? И это не печальное, то, о чем вы хотите говорить со мной?

– О нет. Но ради Бога, не мучьте меня… Неизвестность мне тяжела.

– Да, я виновата, что столько времени скрывала от вас. Но я хотела сама, своей волей, своим желанием. Это вы дали мне силу, разбудили меня. Без вас, без вашей… привязанности, без вашей дружбы я долго еще колебалась бы, тянула прежнее, старое – может быть, всегда. Помните, я говорила вам в Москве, намекала, что хочу жизнь переменить? Так вот – я меняю жизнь.

Кириллов вспыхнул. Он не понимал. В лице было напряженное внимание и жадность.

– Вы… меняете жизнь? То есть вы…

– То есть я решила сделаться актрисой, – докончила Валентина, спокойно и радостно улыбаясь. – Милый друг, вы видели, так дольше жить, как я жила, мне было слишком тяжело. Безделье, дилетантизм – не для меня. У меня в характере есть упорство и суровость. Я долго мучилась, колебалась… Думала – не поздно ли. Талант у меня есть, хотя не скрываю от себя, что и сцена не даст полного утоления сердцу. Драматическое искусство… почти не искусство. Актер – раб, комментатор, он говорит слова автора. Писатель может остаться великим, если и дурно произносят его слова, но актер не может быть велик, если повторяет только ничтожные речи. Мне придется покоряться, играть то, что не совсем согласно с моей душой, что я, быть может, иначе выразила бы… Все равно! Иной дороги для меня нет, иного таланта у меня нет, и я чувствую, что делала преступление перед собой, перед вами, теряя столько дней, почти не живя, не делая того, что могла. Нет, я не дилетантка, я вам говорила это, Геннадий Васильевич. Мне нужен был какой-то толчок – и этот толчок вы мне дали. Я поняла себя и многое. Пусть будет, что будет, а назад я не ворочусь. Да и не хочу назад. У меня впереди светло. Вам спасибо, мой друг, мой милый. Ваша любовь разбудила меня к жизни. И как я в нее верю! И как я ее люблю! И вас люблю. Подумайте: разве не теперь начинается жизнь по-настоящему? Разве мы не вечные, единственные друзья?

Она встала, забыв свою болезнь. Глаза раскрылись широко, губы горели, она была взволнована. На темных ресницах сверкнули слезы.

Кириллов тоже встал, не выпуская рук Валентины.

– Это когда решилось? – произнес он глуховато.

– Что решилось?

– Ваше поступление… на сцену?

– А вот, в Москве. Теперь и все лето я буду заниматься, брать частные уроки у Соловецкого, – а осенью – дебют. Могу иметь и здесь, и в Москве – где хочу. Я еще не знаю…

– Это… совсем решено?

– Дебют? О да, теперь мне не откажут.

– Нет. Я хочу знать… Вы совсем решились? Валентина взглянула на него с изумлением.

– Конечно. Ведь я же вам и рассказываю.

– Это вы и разумели, когда говорили о перемене жизни?

– Какой вы странный! – произнесла Валентина и освободила свои руки. – Ну да, это. Что же иное?

Она глядела на него похолодевшими глазами.

Кириллов повернулся, заложил руки в карманы и сделал несколько шагов по ковру. Комната была заставлена, ходить оказалось тесно.

Валентина следила взором за высокой мешковатой фигурой Кириллова, немного сутуловатого в плечах. И вдруг он почему-то вспомнился ей домашний, в очках, в серой курточке, запивающий кофеем кулебяку…

Валентине стало холодно.

– Благодарю вас за откровенность, Валентина Сергеевна, – начал Кириллов. – Вы позволите мне быть с вами искренним?

– Я вас прошу об этом.

– И я могу надеяться, что мои слова вы примете и поймете не как-нибудь превратно?

– Нет, нет, говорите.

– Идя сюда сегодня, Валентина Сергеевна, я рассчитывал на серьезный, решительный разговор и, я думаю, имел на него внутреннее право. Я сказал вам, что люблю вас – и вы знаете, как это неизменно. Я имел счастие услышать от вас, что и вы любите меня. Вы сами хотели от меня любви полной, беспредельной, истинной – и я люблю вас именно так. Но знаете ли вы, что такая любовь требовательна? Да, говорю смело это слово, любовь моя требовательна. Я отдаю слишком много, вы видите. И я не могу допустить, в свою очередь, чтобы вы устроили жизнь свою помимо моего желания, воли, разумения. Я не могу согласиться на ваш план.

– Я вас не понимаю…

– Все эти месяцы, в последние дни в особенности, меня не покидала одна постоянная мысль, Валентина Сергеевна. Она созрела постепенно, естественно, она мне мила, близка, она кажется мне единственно возможной – и я ласкал себя надеждой, что вы поймете меня без слов. Но часто, несмотря на дружбу, даже на любовь – души человеческие дальше одна от другой, чем это доступно первоначальному пониманию. Направляясь к вам сегодня, Валентина Сергеевна, после мучительной ночи в вагоне, после дня ожидания и томленья – я думал вести с вами иные речи. Вы говорите, что я толкнул вас на этот решительный шаг. Быть может – бессознательно… Быть может, вы не поняли ни меня, ни рода моей к вам симпатии… Я сам хотел предложить вам перемену в жизни, Валентина Сергеевна. Как в божественное начало – я верил в нашу любовь. И я хотел просить вас разделить жизнь со мною, слить навеки вашу – с моею, идти со мной рядом, рука об руку, быть связанной со мною исключительной привязанностью, исключительной любовью и дружбой… Я верил, что вы согласитесь стать моей женой.

Валентина медленно и тихо опустилась в кресло, не сводя с Кириллова пристальных и внимательных глаз. Кириллову показалось, что лицо ее стало бледно до прозрачности, на щеках легли сероватые тени.

– Вы смотрите на меня и молчите, – продолжал Кириллов. Ему был неприятен, почти страшен этот неподвижный взор. – Вы слушаете меня, и я не могу и не хочу допустить, чтобы вы не проникли в сокровенную глубь моей души, которую я для вас открыл. С верой в вас, с любовью и преданностью я шел сюда, я ждал ваших слов. Я услышал из ваших собственных уст, что вы любите меня. Любите – и говорите о несоединимом, о том, на что я не могу согласиться, чему не могу сочувствовать, как противоречащему всем моим представлениями о взаимной любви. Я люблю вас безгранично, но я обладаю твердой душой, Валентина Сергеевна. И поверьте, если б я увидел в этой любви нечто для себя несоответствующее – я сумел бы победить себя. Теперь вы все знаете. От слова вашего зависит все. Я кончил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю