355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зинаида Гиппиус » Том 2. Сумерки духа » Текст книги (страница 19)
Том 2. Сумерки духа
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:10

Текст книги "Том 2. Сумерки духа"


Автор книги: Зинаида Гиппиус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 37 страниц)

Агриппина Ивановна была высокая, теперь слегка сгорбившаяся, женщина лет под шестьдесят, суховатая, деятельная, всегда в темном шерстяном или ситцевом платье, сшитом просторно. Белые волосы, расчесанные на прямой ряд, уходили под накрахмаленные рюши совсем старушечьего чепчика. Продолговатое лицо с красивыми и добрыми морщинками и темные глаза, нежно и заботливо следящие за каждым движением Геннадия Васильевича, – все в ней казалось милым и располагало к доверию. Геннадий Васильевич привык и к этому лицу, и к впалым глазам, всегда добрым для него, он и представить себе не мог, чтобы кто-нибудь когда-нибудь нашел его маму несимпатичной, несовершенной. Они жили душа в душу.

Зимнее солнце светило теперь прямо в окна залы, и бледные желтые квадраты окон лежали на чисто натертом полу, где от двери к двери тянулись суровые половики. Кот, по обыкновению, прикурнул у печки и неистово мурлыкал. Агриппина Ивановна только что была внизу, в кухне, и выдержала горячий спор с Анной по поводу перекипевшего молока. Геничка не любил перекипевшее молоко. Агриппина Ивановна, немного успокоившись, вязала у окна в столовой что-то длинное из толстой сосновой шерсти и прислушивалась к заглушённому дверями говору в холодном Геничкином кабинете.

Стол давно накрыт к завтраку… И простудится еще Геничка, в кабинете сегодня не топили. Всех бы этих студентов подобру-поздорову… И чего ходят? Ведь праздники, занятий в университете нет, всякому хочется отдохнуть, а они все равно покою не дают. Геннадий Васильевич да Геннадий Васильевич… То да это… Добротой его бесконечной пользуются.

В глубине души Агриппине Ивановне льстила популярность сына среди студенческих кружков. К его занятиям, к его уму и деятельности она относилась с убежденным благоговением. Но когда студенты заставляли Геничку спорить в холодной комнате, что угрожало его здоровью, Агриппина Ивановна сердилась даже сквозь гордое удовольствие.

Последнее время она казалась слегка возбужденной и взволнованной. Между нею и Геничкой не было еще настоящего разговора, но она многое угадывала и многое предчувствовала.

Дверь из кабинета в прихожую наконец отворилась, и три молоденьких студента вышли, сопровождаемые Геннадием Васильевичем.

– Так, пожалуйста, Геннадий Васильевич, не обманите нас, – просил самый тоненький, с бледным девичьим личиком, надевая узкое пальто. – Ежели вы не придете, то что же это? Преполовенский и читать реферата своего не будет. Нам, главным образом, важны ваши возражения, вы объясните нам, почему, как вы сказали прошлый раз, психология не может получать своего материала ниоткуда, кроме внутреннего опыта…

– Позволь, позволь, – перебил другой, как видно, очень горячий, уже успевший надеть пальто. Белокурые, соломенного цвета волосы его растрепались, лицо было красно. – Ты совсем не о том. Это само собою, но у нас должны быть, главным образом, интересные прения по другому поводу. Реферат Пре-половенского несомненно затрагивает дело. Основное положение Геннадия Васильевича какое? Какое? А вот какое: дух, с его формами восприятия и познания, – есть то начало, из которого объясняется внешний мир, и на этом именно начале во все времена стояла философия. Я же имею на это возразить…

Осталось неизвестным, что имел возразить пылкий студент, потому что громкий, какой-то неумелый, звонок прервал его речь. Звонила непривычная рука, не рассчитавшая усилия.

Студент остановился на полуслове, Агриппина Ивановна вздрогнула за своим вязаньем, хотя обрадовалась, что уйдут, наконец, несносные студенты.

Геннадий Васильевич, после секундного испуга, снял крюк. На пороге стояла Валентина Муратова, немного смущенная, красная от мороза и ожидания.

– Здравствуйте, Геннадий Васильевич, – проговорила она, протягивая руку молчавшему Кириллову. – Агриппина Ивановна дома?

Кириллов засуетился.

– Пожалуйте, пожалуйте, мама дома… Она будет так рада…

Студенты, увидав высокую даму, одетую пышно (чуть ли даже не услыхав запах Grabapple[34]34
  Модные французские духи.


[Закрыть]
), сочли за лучшее молча ретироваться и, захватив шапки, теснясь в дверях, юркнули вон. Хозяину было не до них.

Валентина Сергеевна приехала в Москву неделю тому назад и остановилась в гостинице «Европа» на Театральной площади. В эту неделю она почти каждый день видела у себя Кириллова, они вместе гуляли и ходили в театр. Но один раз Геннадий Васильевич приехал к Валентине рано, после двенадцати – и в сопровождении своей матери. Валентина Сергеевна была изумлена, поражена, даже удручена этим визитом. Она знала, что старуха никуда не выезжает, и не понимала, почему Агриппина Ивановна оказывает ей такую честь. Ее стала мучить мысль, что, может быть, ей почему-нибудь следовало первой поехать познакомиться с m-me Кирилловой – и давно… Во всяком случае, она на другой же день решила отдать визит, который, чувствовала Валентина, мало удался. Агриппина Ивановна говорила о том, как неудобно и дорого жить в гостиницах, и оглядывала просторный номер Валентины. А хозяйка, смушенная, молчала, не зная, как себя держать с почтенной дамой, с которой вряд ли у них могло найтись хоть что-нибудь общее.

Один Геннадий Васильевич во время этого визита был весел, доволен, естествен и даже не замечал смущенья.

Как бы то ни было – визит следовало отдать, и Валентина отправилась на Остоженку, в дом Кирилловых.

– Пожалуйте сюда, прошу вас, – неловко и радостно суетился Геннадий Васильевич, помогая Валентине снять кофточку. – Боже мой, как вы легко одеты! – прибавил он с оттенком заботливости. – Мама! гости! Валентина Сергеевна к нам!

Хозяйка, неторопливо сняв очки и положив вязание, пошла навстречу Валентине Сергеевне.

– Здравствуйте, моя милая, очень вам рада. Милости просим, у нас к завтраку стол накрыт. Да что же вы шляпочку-то не снимаете? А кулебяку кушаете? Нет? Так я вам яишенку закажу…

Агриппина Ивановна дома была совсем иная, гостеприимство пересиливало все ее симпатии и антипатии.

– Ради Бога, не беспокойтесь, я уже завтракала, – сказала опять смущенная Валентина, присаживаясь сбоку на стул и не вынимая рук из муфты. Положим, она не завтракала, но темная непривычная столовая, какой-то особенный запах, который бывает только в старых деревянных домах, немного холодных, жирная кулебяка и кофе в медном кофейнике, даже сама хозяйка с ее гостеприимством, добрыми морщинами и белым чепцом – все сразу оледенило ее и отняло, а не возбудило аппетит.

– Ну, чайку? Кофейку? – хлопотала Агриппина Ивановна.

– Выпейте чаю, Валентина Сергеевна, – попросил Кириллов. – Мама все равно не отстанет. А вы согреетесь.

Валентина взяла чай. Чашки были белые, грубоватые, чай очень крепкий и сладкий. Валентина не любила такой, но ничего не сказала.

Она смотрела сбоку на Геннадия Васильевича, с аппетитом кушавшего кулебяку, которую он запивал кофеем из стакана – и весь Геннадий Васильевич казался ей новым, другим, никогда раньше ее не виданным. Он был в серой домашней курточке и в очках – он занимался всегда в очках и теперь забыл их снять. Валентина в первый раз заметила, что у него некрасивые руки с четырехугольными пальцами. Он ел так смачно и прихлебывал кофе так вкусно, что Агриппина Ивановна сказала:

– Вот, Геничка, я люблю, когда у тебя аппетит. Это тебе полезно. А то поверите ли, дорогая моя Валентина Сергеевна, займется он своими студентами, рефератами, философиями – и ничего не ест. Ровнехонько ничего. Я уже и так, и сяк – Геничка, скушай! Нет, не ест, а все в одну точку смотрит. Да, тоже занятие-то, да ум-то большой – ой, как опасны!

Валентина чуть заметно улыбнулась. Геннадий Васильевич не обратил особенного внимания на слова матери. И она продолжала:

– А вы что же, как своим помещением, довольны?

– Да… ведь это ненадолго.

– Ой, дорого, ой, дорого в гостиницах жить! – проговорила Агриппина Ивановна, покачивая головой. – Мой Геничка, вот, например, все в Петербург нынче ездил, так в этих гостиницах – не дай Бог!

Валентина, заподозрев намек, вспыхнула, но Агриппина Ивановна с простотой продолжала:

– Но, конечно, если вы ненадолго – тут расчет небольшой.

– Все-таки еще недели две пробудете? – вмешался Геннадий Васильевич, тревожными глазами посмотрев на Валентину.

– Право, ничего не знаю. Вряд ли две недели. Дела мои понемножку устраиваются.

– А у вас какие же дела, ваши или братца вашего? Денежные какие-нибудь?

– Нет… Лично мои. Жизнь свою хочу немножко изменить, – прибавила она вдруг весело, взглянув прямо в глаза Кириллову. – Так, может быть, сложатся обстоятельства, что совсем в Москву перееду.

Кириллов покраснел. Он ее не понимал, не мог представить, какого рода у нее дела и что она затевает. Теперешние се слова взволновали и испугали его. Спрашивать он не хотел и не смел.

– В самом деле, совсем к нам, в белокаменную? – подхватила Агриппина Ивановна. – Хорошее дело. А что жизнь менять – тоже дело хорошее. Смотрю я на вас, женщина вы молодая, красивая, – сколько лет во вдовстве, без дела, с братом больным… Какая это жизнь! И надо жизнь менять, пока молодость.

– Вот и комплимент получили, – смеясь, сказал Кириллов. – О, мама у меня и наскажет! Она у нас молодец! – И он шутливо и любовно поцеловал старушку в пробор белых волос.

– Кушайте, кушайте еще чайку, – подхватила Агриппина Ивановна. – Вот сайка тепленькая – у нас не купленная, домашняя. Геничка очень их любит, домашние сайки. Еще маленьким был, так любил. Ох, Геня, Геня! Кто-то тебя успокоит, кто тебя согреет, присмотрит за тобой, когда меня не станет! Ведь ты – как дитя малое.

– Ну, мама, – недовольным тоном возразил Геннадий Васильевич. – Что это вы? Слава Богу, вы здоровы. Может, я раньше вас еще умру. И свет не без добрых людей, авось не пропаду.

– Эх, кабы видеть мне тебя пристроенным, успокоенным… Верьте, Валентина Сергеевна, сердце у меня болит за Геничку. У меня из восемнадцати человек детей один он остался, я его и вырастила, выходила, а ведь какой слабенький был – на ноги поставила и теперь на его таланты радуюсь! Без отца, при одной матери, а глядите – молодец вышел. Одно только – как я его покину?

– Да полноте, мама! Что это, какое у вас сегодня настроение! Не хотите ли мой кабинет посмотреть, Валентина Сергеевна? Я покажу два очень интересных издания… Я говорил вам о них.

– Да ведь холодно в кабинете, Геничка, – вмешалась Агриппина Ивановна. – Простудится еще гостьюшка дорогая. Я велела там железную печь затопить, да не знаю, нагрелось ли.

– Я сейчас посмотрю, – поспешно проговорил Геннадий Васильевич и вышел.

В низких комнатах он казался еще крупнее и костлявее, и привычка горбиться была заметнее.

– Вы все молчите, красавица моя, и ничего не кушаете, – начала Агриппина Ивановна, когда сын вышел. – А мне Геничка рассказывал, что вы превеселая. Да обернитесь к свету, дайте поглядеть на себя. За этими вуалями ничего и не разглядишь. Ох, уж барыни петербургские, модницы! Ну, у нас станете жить, к нашим обычаям попривыкнете. У нас все попросту. Я и сама простая старуха. И очень бы мне хотелось, милочка, чтобы вы меня немножко полюбили. Что Петербург, балы да моды! У нас таких мод пустых нет, зато у нас сердце теплее, хоромы небольшие – да не красна изба углами. Главное – любовь нужна, тишина да мир душевный, а пуще всего любовь. Без любви шагу не сделать. А уж нам, женщинам, сердце всего надобнее, без сердца да без теплоты душевной – нас и вовсе нет. Вот Геничка, например, у него занятия его, таланты – а у меня любовь к нему, и не храни я Геничку – и таланты его, может, пропали бы… Он такой, ему помощница нужна, он к семье, к ласке привык…

– Ай, ай! Что это такое? – вдруг вскрикнула Валентина. Кириллов входил в комнату.

– Чего вы испугались, Валентина Сергеевна? – спросил он с беспокойством.

На колени к Валентине вспрыгнул громадный, мягкий черный кот и громко, настойчиво мурлыкал, требуя ласки.

– Ничего, это Васька, он не царапается, – сказала Агриппина Ивановна. – Какая же вы нервная, голубушка моя! Даже побледнела вся. Это нехорошо так пугаться.

– Я не боюсь, но… ради Бога, возьмите его от меня. Я не люблю кошек.

Кириллов взял кота и осторожно посадил на стул. Тем не менее кот обиделся, поднял хвост вверх, как трубу, и мелкой рысцой, перестав мурлыкать, отправился в залу.

– Ан-ай-ай! Как же вы тварь не любите? Тварь создание Божие, тварь бессловесная, я ее жалею. Блажен, говорят, кто тварь милует. У нас на дворе сколько пришлых собачонок живет. Не велю гнать, не могу. Пусть помои едят. И удивительное дело, какая благодарность у твари…

– Я только кошек не люблю, – произнесла Валентина Сергеевна, точно оправдываясь. – Собаки ничего, лучше. А кошки мне с детства неприятны. Но я засиделась у вас, – прибавила она, вставая. – Может быть, я задержала вас?

Агриппина Ивановна в изумлении даже руками замахала.

– Что вы, что вы! Куда вы? Да разве это можно! Останьтесь у нас, снимите шляпочку, вот в кабинете у Генички книжки посмотрите, на рояле поиграете, потом и пообедаете у нас.

– О, нет, я никак не могу, – с испугом произнесла Валентина. – В другой раз… Сегодня я очень занята, жду писем, кое-кто по делам придет… Сегодня я никак не могу у вас дольше остаться.

Агриппина Ивановна долго уговаривала Валентину, Геннадий Васильевич тоже пытался просить, но тщетно.

Гостья стала прощаться.

– А книги что же, Валентина Сергеевна? – напомнил Кириллов.

– В другой раз, простите, мой друг. Теперь я очень тороплюсь.

– Вы взгляните, какая у нас благодать, солнышко в зале, – сказала Агриппина Ивановна. – Вы нашего домика совсем не видали. Просидели все время в темной столовой.

Валентина заглянула в залу. Солнце светило сильнее и яркие квадраты окон удлинились. Кот Васька уже сидел на своем привычном стуле, и Валентине показалось, что он злобно сверкнул желтыми глазами.

– Да, – сказала она тоскливо, – очень хорошо. Светло, весело.

– И уютно, правда? – добавил Кириллов.

Каждая лишняя минута здесь увеличивала тяжесть в груди. Эта тяжесть была почти физическая. Валентина задыхалась, низкие потолки давили ее, от запаха остывающей кулебяки кружилась голова, широкое платье задевало и сбивало половики – и под каждым стулом чудились Валентине желтые глаза кота. Ей хотелось на воздух.

Мягкие старушечьи губы прильнули к лицу Валентины. Агриппина Ивановна целовала ее от сердца, взасос.

– Ну, Господь с вами, идите, красавица моя, если нужно. Смотрите, буду ждать. Каждый день буду ждать. И если обманете, не скоро придете – сама я, старуха, явлюсь к вам и заберу к себе. Уж тогда совсем заберу, совсем…

И Агриппина Ивановна смеялась добрым, тихим смехом, сама застегивая пуговицы на кофточке Валентины.

– Смотрите же, навещайте! Геничка мой все у вас да у вас, все на вас смотрит, а мне завидно. А вы придите к нам – тут мы все вместе. Вместе-то всегда лучше.

– Я провожу вас, если позволите, – сказал Кириллов, торопливо надевая шубу. – Вы пешком?

– Я приехала на извозчике, но теперь думаю пройтись. Зачем вы беспокоитесь, Геннадий Васильевич? Очень вам благодарна…

XVIII

На морозе, на ясном солнце, под скрип саней и людских шагов, Валентине стало легче. У нее голова шла кругом. Все такое неожиданное, непривычное, тяжелое. Чего хочет от нее эта пожилая, совершенно чужая женщина, которой она, Валентина, не может нравиться, да и не нравится? Что ей нужно, зачем эти визиты, посещения, угощенья, эта настойчивость? И Кириллов… Какой он другой! Как они сходятся с матерью! Нет, нет, Валентина туда больше не пойдет, она решила. Это тяжело – да и совершенно лишнее. Визит отдать следовало, московские обычаи иногда странны; может быть, m-me Кириллова считала себя обязанной познакомиться с приятельницей сына. Потом привычки гостеприимства…

Валентина успокаивала себя, но где-то глубоко в душе у нее остались глухое беспокойство и вопрос.

Она взглянула сбоку на идущего с ней рядом Кириллова. Вне домашних стен он опять показался ей лучше, почти прежним.

Они дошли почти до храма Спасителя, когда Кириллов сказал:

– Что же вы молчите, Валентина Сергеевна? Как вам понравилась мамуся? В первый раз она себя не показала. Удивительный она человек! Какое благородство истинное, какое самоотвержение! Вы не знаете ее жизни.

– Да, хороший человек…

– Святая! – с одушевлением подхватил Кириллов. – Я вам так говорю все это, Валентина Сергеевна, потому что… потому что… ведь мы с вами не чужие…

Легковая тень пробежала по лицу Валентины. Кириллов заметил это и поспешно прибавил:

– Поверьте, Валентина Сергеевна, я, родной сын, смотрю на нее объективно порою – и удивляюсь ей, восхищаюсь! Это истинная женщина, идеальная, та, перед которою мало стать на колени, та, которую в молодости обожают и перед которой на склоне ее дней благоговеют. Мне кажется, что многие женщины должны умереть от зависти, глядя на нее – те, конечно, которые понимают, чем должна быть женщина, и стремятся к достижению идеала… Вы меня слушаете?

Валентина не слушала. Ей опять стало тоскливо и тошно. Она подумала, что это от усталости. На Волхонке они взяли извозчика и поехали.

– Смотрите, Звягин! – сказала, на мгновение оживившись, Валентина, и поклонилась идущему навстречу Звягину, который преувеличенно высоко снял шапку и проводил сани глазами. – Я не знала, что он в Москве.

– Как же, я его встретил на вокзале, – ответил Кириллов.

Он тоже вдруг сделался молчалив. Прощаясь с Валентиной у подъезда Европейской гостиницы, он неожиданно для себя поцеловал ее руку, в ладонь, в самый вырез перчатки, долгим и жадным поцелуем. Валентина вспыхнула и отняла руку, хотя не очень резко.

– До завтра, – сказала она. Двери подъезда захлопнулись.

Кириллов постоял мгновенье в раздумье, потом повернулся и медленно пошел назад.

Едва повернув с площади к гостинице «Континенталь», он вдруг опять увидал Звягина, который торопливо подошел к нему.

– Вот как вы, вот как вы, Геннадий Васильевич, – с нежной укоризной заговорил Звягин. – Сколько времени – ни разу не собрались ко мне! Я у вас два раза был, не заставал.

– Вы были? Мне никто не говорил.

– Как же, как же… Там ко мне вышла такая миленькая старушка в чепчике и сказала, что вы в университете.

– Это моя мать, – хмурясь, проговорил Кириллов.

– Ах, это ваша матушка? Извините, я не имел чести быть представленным. Так вот ваша матушка и сказала… А когда же вы ко мне-то, Геннадий Васильевич? Право, даже обидно.

– Я непременно как-нибудь.

– Да знаете что? Пойдем сейчас. Это в двух шагах. В «Метрополе». Я вам кое-что покажу, поговорим…

– А вы с вашей супругой?

– Нет, она еще не приехала. Так идем, Геннадий Васильевич? Право, я чувствую потребность потолковать с вами. Я всегда ценил ваш ясный и точный ум, вашу истинно тонкую логику. А сегодня в особенности, мое настроение… Пойдемте!

– Пожалуй, пойдемте, – машинально согласился Кириллов. – Это, кажется, в проезде?

Они повернули назад. Звягин спешил, Кириллов, длинный и мешковатый в своем еноте, без торопливости следовал за ним.

XIX

Номер был большой, в два окна, с перегородкой, но темный, потому что выходил не на улицу, а на какие-то брандмауеры, и не очень чистый. Занавеси висели смятыми, кислыми складками, темно-серый трип цвета застарелой пыли скрывал настоящую пыль. Сумрачный потолок напоминал географическую карту – так причудливо расположились чуть заметные извилистые трещинки на древней штукатурке. Солнце закатилось, и сумерки благодаря тусклым стеклам наступили ранее времени.

На столе у окна лежало несколько книг и рассыпанный табак. В стороне валялся коричневый чемоданчик с развязанными ремнями. Из него небрежно торчало полотенце.

Кириллов медленно, даже методично, снял шубу, оставив на шее серый кашне, и с шапкой в руках вошел в комнату. Оглядевшись, он отодвинул кресло от овального, преддиван-ного стола, покрытого белой вязаной салфеткой, и сел.

Звягин давно разделся и теперь быстро, немного нервно, ходил от угла до угла, волнуясь, пристукивая каблуками.

– Вот вы и у меня, дорогой Геннадий Васильевич! – воскликнул он преувеличенно весело, останавливаясь перед Кирилловым. – Знаете что? Давайте спросим обедать! Немножко рановато, но я сегодня не завтракал. И есть-таки хочется.

– Нет, Лев Львович, я, извините меня, обедать никак не могу. Я недавно завтракал. Вы кушайте, я вам не мешаю. Только, я думаю, и дрянь вам здесь естественную подадут. Какой здесь стол! Надо к Тестову идти, ведь в двух шагах.

– Нет, нет, я уже здесь. Я думал, вы не откажетесь со мной. Ну, не беда, авось что-нибудь и вы закусите, вина выпьем…

– Я решительно ничего не пью.

– Неужели совсем ничего? Не верю. Красное? Белое? Шампанское, может быть?

– Что вы, Лев Львович! Не беспокойтесь. Вот рейнвейн разве… Один рейнвейн я еще ничего, – переношу.

Звягин позвонил и отдал, через долгое время вошедшему лакею с салфеткой, нужные приказания. Лакей казался засаленным и тупым. Однако приказания понял и опять через очень долгий промежуток, во время которого совсем стемнело и разговор не клеился, принес обед и вино.

На овальном столе горели теперь две высокие свечи. Звягин сидел перед прибором, на диване, с салфеткой на шее. Кириллов смотрел на него и заметил, что он, хотя жаловался на голод, ел очень мало.

– Зачем вы велели три бутылки? – спросил Кириллов. – Уж слишком много.

Звягин с лихорадочной поспешностью схватил бутылку и стал наливать вино в широкие зеленоватые рюмки. Желтое, бледное – вино от этого цвета стекла сделалось еще бледнее, нежнее и прозрачнее; только у краев, где падали лучи от свечей, загоралось жидкое, золотое пламя.

– Пейте, пейте, – говорил Звягин, поднося свою рюмку к губам. – Что за много, три бутылки! И я люблю рейнвейн. Я думал, что мне хочется есть, а вижу теперь, что мне хотелось вина. Ваше здоровье, Геннадий Васильевич! Всего хорошего! Преуспевайте, процветайте!

Кириллов выпил свой стакан и предложил здоровье Звягина. Кириллов пил редко не потому, что не любил вина, а просто как-то не приходилось. Товарищей у него почти не было, университетские разбрелись, остались все люди почтенные, серьезные… как, впрочем, и он сам.

Теперь светлый рейнвейн согрел его, отогнал смутное, скучное настроение, которое грозило перейти в тоску. И Звягин – до этих пор он был к нему безучастен – стал больше интересовать его.

Обед кончился, теперь между ними стояли только зеленые бокалы, всегда полные. Звягин, положив локти на стол, пристально смотрел на Кириллова ласковыми, потемневшими глазами.

– Вы говорите, Геннадий Васильевич, что счастье зависит от нас самих, что не может быть несчастным тот, кто этого не хочет и кто имеет правильное воззрение на мир…

– Да, и повторяю: воззрение, добытое путем твердых и достоверных научных силлогизмов.

– Я рад за вас, дорогой Геннадий Васильевич. Я вижу из ваших слов, что вы еще не были несчастны.

– И не могу, и не буду, если вы под этим словом подразумеваете несчастие внешнее, обусловленное внешними причинами. Свет и тьма – все идет изнутри. Остальное мы должны победить.

– Увы, Геннадий Васильевич! Я не умею, подобно вам, резко провести границу между внешним и внутренним. И многое, многое из того, что вы, быть может, победили бы – заставляет меня страдать. Я не знаю вас, иногда мне кажется только, что я вас угадываю… и я боюсь тогда, что вы ошибаетесь, что вы можете быть несчастным… как я, потому что я очень несчастен. Мне хочется быть откровенным сегодня, простите меня. Я даже скажу вам, отчего я несчастен. От красоты. Понимаете ли вы, чувствуете ли вы красоту так, как я? Имеет ли она над вами беспредельную силу, как надо мной? Во всех своих проявлениях, с тех пор, как я живу, – красота меня покоряет, я ее раб, я позволяю ей делать со мной все, я борюсь иногда, восстаю – и опять падаю, опять мучаюсь, и душа моя в ранах.

– Вы говорите так образно и вместе с тем так обще, что я с трудом улавливаю суть ваших слов, – мягко возразил Кириллов. – Я не совсем понимаю, почему красота заставляет вас страдать. Истинная красота гармонична, она может только дать нам вдохновение, поднять дух на бесконечную высоту, открыть пути к познанию правды… Красота, как я ее понимаю, есть предтеча правды.

Звягин грустно усмехнулся.

– Красота гармонична? – повторил он. – В том то и ужас, что красота может быть не гармонична. Она может противоречить себе в самой себе, и все-таки это красота – только с проклятием, с отчаянием, со смертью. Я чувствую глубокий разлад мира, я хочу понять и победить его. А ваш мир, Геннадий Васильевич, построен слишком правильно, слишком строго и ясно, линии слишком прямые… Вас красота, вероятно, ласкает и вдохновляет к стройным и свежим мыслям…

Тут в голосе Звягина неожиданно проскользнула полувидная, тонкая насмешливость, такая тонкая, что Кириллов ее не заметил.

– Меня – она душит, – продолжал Звягин, – ест мое сердце, возмущает, изумляет широтой противоречий, соединением несоединимого, вызывает на смертельную борьбу с нею… И чувствуется, что та гармония в красоте, о которой вы говорите и которой жаждет душа, – недостижима… И только потому так желанна. Недостижима для нас, пока мы здесь, для мира, который мы видим… В здешней истине – нет красоты, как в здешней красоте – нет правды.

– Я положительно не согласен с вами, – произнес Кириллов горячо – и встал с места.

Свечи делались короче и освещали снизу его вдруг покрасневшее лицо.

– Я не согласен, – повторил он. – Я почти не понимаю вас, в ваших мыслях нет последовательности. Вы говорите о красоте, истине, о понятиях, уже обусловливающих гармонию, – и вы ищете в них противоречий. Я вам сказал, что красоту считаю одним из путей к правде. В моем понимании красота и правда уже соединены. Одно без другого быть не может. Вспомните великих деятелей литературы, науки; их лучшие вдохновения руководились лишь чувством истины.

Глубокому сердцу открывается мир красоты и правды. Мир, на который вы намекнули, сказав «не здесь», – этот мир и есть мой дух. И в этом мире красота навек соединена с правдой в полной гармонии. Ничто жизненное не коснется этих отвлеченных глубин. Я говорил вам, что всякие, могущие быть, внешние восприятия, в обыденном смысле слова, я не принимаю в расчет. И когда мы затрагиваем вопросы столь важные для меня – смешно было бы соединять их с жизненным потоком.

Звягин опять улыбнулся.

– Мы просто говорим о различных предметах, да и люди мы разные, – проговорил он. – Я, впрочем, вас понимаю – только вы меня не хотите понять. У меня душа болит и плачет, Геннадий Васильевич. Простите, что я так говорю с вами. Но я сам, мне кажется, только теперь понял, как я несчастен – и мне хочется говорить об этом. И еще мне кажется, что я вас очень люблю. Вы молоды… Ведь вы гораздо моложе меня? И я боюсь, что когда-нибудь теории ваши не выдержат напора жизни – и вы будете несчастны, как я. Вот, пью до последней капли за то, чтобы этого не случилось. Мы – разные люди. Мы оба хотим справедливости, красоты, истины. Но я ищу с борьбой, с болью, со скрежетом зубовным, с проклятиями, не веря, что найду, – и кровь, и кости моего тела в этой борьбе, и я уже порой не различаю, где дух и где тело. А вы отправляетесь искать Бога на вершины, где холод, лед и тишина. Вы его находите, не желая победы над ним… И если поток жизни становится слишком своевольным – вы сумеете направить его течение. Прекрасно, если это так. А если нет? Если между нами меньше различия, чем вам кажется? Если и вас ждут мучения лжи, как ждали меня? Поверьте, если мы можем любить одну…

Он произнес последние слова совсем тихо, потом вдруг встал, прервав речь почти на полуслове, и отошел к стене. Кириллов тоже стоял. Мгновенье они смотрели друг другу в глаза молча. Кириллов – опираясь ладонью на стол, Звягин – плотно прижавшись к серой стене, весь как-то съежившись.

И Звягин прервал молчанье первый.

– Это все от того, что я вас так полюбил, Геннадий Васильевич, – проговорил он вкрадчиво, опять с едва заметной насмешливостью. – Может быть, я говорил вздор, забудьте его. Я сам не знаю иногда, что я говорю, и мне потом все сказанное – искренне кажется вздором. Жизнь так разнообразна, что чем разнообразнее мысли о ней, разнообразнее и даже противоречивее – тем ближе мы к отгадке. Возможно, что и вы правы, возможно, что и я. Я все допускаю. Только если мне больно – я кричу и стараюсь избавиться от боли. Как избавиться – не все ли равно? Вот вы сердитесь на меня теперь, Геннадий Васильевич. А ведь я скоро умру.

Кириллов вздрогнул и пристально посмотрел на собеседника. Он по-прежнему плотно стоял у стены и почти сливался с нею. Свечи мерцали, пламя прыгало – и останавливалось, и опять начинало прыгать, и неясные очертания таяли в этом колеблющемся свете.

– Вы умрете? Почему умрете?

– Так. Я знаю. Это решено. Не помню, когда решилось, даже не представляю себе ясно, как это будет, но будет. Все в тумане еще, но знаю, будет. Я не хочу умирать, боюсь умирать… А между тем надо. Кольцо все уже, все теснее. Иногда я не думаю об этом, но кольцо продолжает сжиматься и, вспомнив о нем, я вижу, что оно стало гораздо теснее. Что-нибудь надо сделать, Геннадий Васильевич!

Кириллов вдруг взял стул, поставил его прямо перед Звягиным, близко, сел и заговорил тихо, глядя прямо в лицо собеседника блестящими глазами:

– Послушайте, я понимаю, о чем вы говорите, но это не должно иметь места. Мы различны в наших индивидуальных особенностях, но вы верно заметили, что и точки соприкосновения у нас есть. Буду с вами также откровенен: я помню время, когда я сам много думал о смерти, то есть о… о самоубийстве. Какие к тому у меня имелись поводы – все равно, дело лишь в том, что теперь, через годы, я, исключительно путем логическим, дошел до убеждения, что подобные мысли – плод несозревшего мозга. Я не могу с вами в несколько минут пройти этот тяжелый и долгий путь. Но поверьте, что у нас есть защитник от наших мгновенных слабостей, оружие для борьбы с ними. И эта защита – разум, умственное движение, философия. Философия сводит к единству всю сферу человеческих познаний, открывает новые горизонты для мышления посредством сочетания тех истин, которые добыты в разных областях научного исследования. Философия закаляет наш дух, как пламя закаляет сталь…

Слова звучали с необыкновенной отчетливостью и что-то безнадежное было в их сухом и мертвом соединении.

– Но, быть может, не делает гибким, как сталь… – возразил Звягин тихо. – Нет, Геннадий Васильевич, вы мне теперь не поможете. Вы довольствуетесь высокими утешениями, примиряясь, и даже мало думая о том, что волны жизненного потока мутны. А у меня каждая кость болит, мне душно, тесно и страшно…

Он вдруг отошел, точно оторвался, от стены, сделал несколько шагов, выпил залпом оставшееся в бокале вино и опустился в кресло, где прежде сидел Кириллов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю