Текст книги "Порченая"
Автор книги: Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
IX
В 1611 году кюре Луи Гофриди, священника из Прованса, обвинили в том, что он навел порчу на юную девицу по имени Мадлена де ла Палю, барышню из родовитого семейства. Сохранились протоколы судебного процесса над священником. Все свидетели в один голос говорят о необъяснимом и неодолимом влиянии пастыря на свою прихожанку. Современная наука, изучив эти и другие подобные факты, объяснила, а вернее, сочла, что объяснила их, обозначив таинственное влияние словом «любовь». Но что объясняет слово «любовь»? Наша наука так и не нашла, в чем секрет могучего воздействия одного человеческого существа на другое. Говоря «любовь», одну тайну хотят сделать понятной с помощью другой. Что такое любовь? Как и почему зарождается она в душах?
Мадлена де ла Палю принадлежала по тем временам к просвещенному слою общества, и, по ее мнению, Гофриди околдовал ее, подув ей на лоб. Гофриди был молод и хорош собой, Гофриди умел красиво и трогательно говорить… Шекспир, я помню, обмолвился: «Я запрезирал бы мужчину, который, владея таким даром, как слово, не добился бы от женщины того, чего пожелал». Для нас неважно, кем был на деле священник Гофриди – фанатиком, бесстрастным гордецом или изворотливым лукавцем, заставившим служить своим страстям самого дьявола, – не важно, был чист или не чист молодой аббат, важно, что он хотел воздействовать на Мадлену де ла Палю и воздействовал на нее, прибегнув к такому неотразимому магическому средству, как собственная воля!
Что же до аббата де ла Круа-Жюгана, то, по его словам, он задержался в жизни изуродованным обломком прошлого, чтобы пугать собой окружающих. Ни единой секунды он не хотел, не желал и не помышлял внушить Жанне Ле Ардуэй ненависть или любовь. Графиня де Монсюрван клялась мне всеми святыми, что вопреки сплетням, отголоски которых донес до меня и дядюшка Тэнбуи, аббат был неповинен с несчастье Жанны. Графиня хорошо знала бывшего монаха, и знакомство с ним подкрепляло ее убежденность. Обитатели Белой Пустыни не знали его и графине не верили. За неведение человеческий ум всегда расплачивается заблуждениями.
Образ жизни аббата де ла Круа-Жюгана сам по себе возбуждал толки и давал пищу воображению. Барб Коссерон, служанка кюре, сказала правду: монах поселился в домишке дядюшки Буэ, неподалеку от развалин бывшей своей обители, и жил там в совершеннейшем одиночестве, как самая дикая из сов, нашедшая приют в глухой расселине. Днем его видели только по воскресеньям и только в церкви Белой Пустыни. Он стоял возле алтаря в накинутом поверх альбы черном плаще с капюшоном, ниспадающие складки которого казались изваянными из камня, а сам аббат – величавой скорбной статуей. Епископ наложил на него суровую епитимью: за то, что он, приняв сан священника, воевал и проливал кровь, его лишили права служить литургию, исповедовать и причащать. У Церкви особый дар в умении карать – преступившему заповедь «не убий» отказали в возможности спасать человеческие души. Но он имел право участвовать в мессе, хоть и без епитрахили, и не пропускал ни одной воскресной службы. Но, кроме воскресений и праздников, которые он проводил в церкви, днем его никто и никогда не видел. Он выходил из дома только в сумерках или ночью. «Старая шуанская привычка», – считали одни. «Черная меланхолия», – возражали другие. «Обыкновение подозрительное и непохвальное», – твердили все хором. Те же из белопустынцев, которые после гражданских войн сохранили хоть какую-то бдительность, шептали, что вояка-аббат опасен по-прежнему, что в своем уединенном углу он плетет злокозненные заговоры, что его смиренная одинокая жизнь на отшибе притворство и нужна ему только для того, чтобы скрыть долгие отлучки и встречи с соратниками. «Питух пить не бросит», – утверждали благонамеренные провидцы. И как ни огорчительно, были, похоже, недалеки от истины. То в один прекрасный день, то в другой домишко монаха стоял закрытый наглухо, а из конюшни, где обычно громко ржал и топал его жеребец, вызывая толки прохожих на дороге, не доносилось ни шороха.
Любопытные, что шныряли туда-сюда вокруг безмолвного сумрачного дома, перешептывались с грубоватой насмешкой:
– Чокнутый-то наш аббат, видать, больше по святым местам паломничает, чем молится!
Но в ближайшее воскресенье вновь видели черный капюшон возле алтаря: аббат истово отвешивал поклоны и молился с рвением кающегося.
Прошло чуть больше года с тех пор, как таинственный монах зажил в Белой Пустыни замкнутой и уединенной жизнью, и вот вечером в Страстную пятницу, после выноса плащаницы, две женщины, повстречавшись у ограды кладбища, поздоровались и, степенно беседуя, пошли вместе к городку.
Одной из них была Нонон Кокуан, портниха, второй – Барб Коссерон, служанка доброго кюре Каймера. Обе из породы любопытных кумушек, что жадно подбирают по всей округе оброненные словечки и потом вдохновенно стряпают из них такие блюда, что сам великий алхимик-дьявол не знает, как за них взяться, чтобы докопаться до истины.
Барб была постарше Нонон и красотой, как в молодости портниха, никогда не отличалась. В дом кюре поступила она еще девчонкой, ни одного, даже самого отъявленного деревенского вертопраха, собой не соблазнила и возымела о своей добродетели самое лестное мнение, а от восхищенных взглядов набожной Нонон чувствовала себя добродетельной вдвойне.
«Барб приблизилась к самим господам священникам», – говорила Нонон с почтительной завистью, которая привязывала ее к подруге прочней цемента. Чего бы она не отдала, чтобы оказаться на месте Барб! Все отдала бы! И взяла в придачу поджатые ниточкой губы, плоскую, как гладильная доска, грудь и желтую, сухую морщинистую кожу. Ах, Барб, Барб, главная законодательница и образец хороших манер для всех деревенских хозяек, наставляющая их на путь истины, снисходительно и свысока обращаясь «дочь моя»! Нонон, может, и не стерпела бы от приятельницы такого снисхождения, если бы та не пребывала подле самих господ священников, а значит, в глазах портнихи, на недосягаемой высоте. Нежная Нонон мечтала умереть служанкой в доме кюре и видела в Барб идеал, давно лелеемый ее сердцем.
– Барб, моя дорогая, – заговорила портниха с таинственным видом, с каким всегда сплетничают набожные старые девы, – вы ведь приближены к церкви и можете мне сказать, снял ли наш досточтимый епископ Кутанский отлучение с господина аббата де ла Круа-Жюгана.
– Во-первых, дочь моя, аббат не отлучен, на него наложена епитимья, он отрешенный, – ответила Барб Коссерон с таким ученым видом и такой гордостью за свои познания, что ее плоская голова казалась куда выше докторской шапочки. – Во-вторых, он как был, так пока и остается отрешенным. Другого чего про него не знаю. Мы пока из епископии ничего не получали. Две недели из Кутанса никаких новостей, а я уверена: разреши господин епископ аббату де ла Круа-Жюгану служить и исповедовать, первым он известил бы господина кюре Каймера. И вся премудрость!
Барб высоко задрала подбородок, гордясь последним изречением: так говорил приходский викарий с кафедры всякий раз, когда затруднялся в истолковании мудреного текста.
– А раз так, то страннее странного… – задумчиво проговорила Нонон, словно бы рассуждая сама с собой.
– И что же, дочь моя, вам показалось странным? – осведомилась Барб кисло-сладким топом.
– А вот что, – отвечала Нонон, наклоняясь к Барб поближе, словно у изгородей по обеим сторонам дороги отросли уши. – Вчера в конце службы, когда пели последнюю молитву, хозяйки Ле Ардуэй на обычном месте не было, она прошла в ризницу, а за нею следом и аббат де ла Круа-Жюган.
– Вам померещилось, дочь моя, – сухо отвечала Барб, степенно опустив глаза долу.
– Вовсе нет, – возразила Нонон, – я видела ее, как вижу сейчас вас, почтенная Барб Коссерон. У алтаря была одна я, все остальные молились у плащаницы. Толпился народ и возле исповедален – той, что в приделе Девы Марии, и той, что у самого входа, а из старой, которая возле купели и источена жучком, где когда-то исповедовал духовных чад покойный кюре из Нефмениля, когда приезжал в Белую Пустынь, а теперь дьякон держит свечные огарки и медные подсвечники – их сняли, чтобы украсить церковь серебряными, – так вот из нее, клянусь спасением души, хотите верьте, хотите нет, вышла хозяйка Ле Ардуэй как есть в своей васильковой шубке и потихонечку, мелкими шажками, поднялась по боковой лесенке на клирос, где обычно молится господин аббат. И ради нее он прервал молитву, и они вместе прошли в ризницу.
– Если вы уверены, что видели ее, – подхватила Барб, уже сгорая от желания поверить в самое что ни на есть невероятное, – то и я скажу вслед за вами: странно, очень странно. Какие дела могут быть у хозяйки Ле Ардуэй с аббатом де ла Круа-Жюганом, который лишен права исповеди? Да и господин аббат – спасибо, если двух-трех человек в приходе словом удостаивает, считая нашего доброго кюре! И при чем тут хозяйка Ле Ардуэй, не понимаю!
– То-то и оно! – подхватила Нонон. – Как всегда, вы сказали чистую правду, достойная Барб! Но если я назову, с кем из троих аббат беседует всего чаще, вы рот раскроете от удивления.
Барб остановилась посреди дороги и посмотрела на Нонон глазами старой кошки, почуявшей в крынке сметану.
– Так вот, выходит, чем вы интересуетесь? – с ханжеским осуждением протянула она.
– А что мне остается? – горестно воскликнула Нонон. – Вы-то, Барб, живете как благородная, а я всего-навсего швея-поденщица и не имею чести – (слово «честь» Нонон выделила и особо подчеркнула) – оставаться постоянно в доме господина кюре под покровом Господа Бога, не стряпаю обеды для причта, не исполняю поручений нашего доброго пастыря. Мне приходится вставать до свету и обходить всю округу, чтобы раздобыться работой. В Белую Пустынь я возвращаюсь только поздней ночью, потому и знаю много такого, чего вы, уважаемая и почтенная Барб, по причине вашей почтенности знать не можете.
– И что же вы, дочь моя, узнали о хозяйке Ле Ардуэй и аббате де ла Круа-Жюгане?
Любопытство Барб кипело, пузырилось, обжигало и переливалось через край.
– Ничего особенного, – ответила Нонон, которая искренне любила Жанну Мадлену, хоть и не устояла перед гнездящейся в каждом женском сердце страсти посплетничать. – Знаю только, и знаю доподлинно, что господин аббат и Жанна Мадлена Ле Ардуэй знакомы куда теснее, чем кажется. Понятное дело, господин аббат, дворянин и в прошлом шуан, не переступит порога скупщика монастырской земли, но он видит Жанну Мадлену, благородную мадемуазель, урожденную де Горижар, у старой Клотт. Аббат частенько бывает у старухи и встречается там с Жанной. Мне младшенькая Ингу рассказывала: как только они приходят, то отсылают ее из дома – уроки учить или на огород играть в камешки.
– Неужели у старухи Клотт? – воскликнула Барб Коссерон, желчная, как большинство старых дев-дурнушек, которым так и не довелось узнать жестокого счастья полюбить от всего сердца другое сердце и не наученных грехами и муками состраданию. – Видятся в доме старой шлюхи, платящей болезнями за грехи? Хорошее место нашел монах с замужней женщиной! Хотя вряд ли такое возможно, дочь моя! Слишком уж это чудовищно! Увижу собственными глазами – тогда поверю. И вся премудрость!
– Помилуйте, Барб, – принялась возражать Нонон, ибо красавицы с незадавшейся судьбой обычно великодушнее и добрее, – зло не так велико, как вам чудится. Невозможно заподозрить аббата в грехе, лицо-то у него больно страшное! Перепугать женщину насмерть – это да, а вот что другое – другое вряд ли… И ничего, как Бог свят, дурного не скажешь про Жанну. Она чище чистого золота, а ведь сколько парней и у нас, в Белой Пустыни, и в Лессе в нее влюблено. Так что если господин аббат с Жанной Ле Ардуэй и видятся у Клотт, то ради шуанских интриг, не иначе. Ведь и Клотт в свое время подозревали в шуанстве и, как вы помните, остригли за него на Рыночной площади. Эти двое ей доверяют, вот и встречаются ради шуанства, а не ради другого какого занятия, какое и представить невозможно.
– Может, оно и так, – недоверчиво протянула Барб, не найдя, что возразить здравомыслящей портнихе, – но господину кюре я расскажу об их встречах непременно. Если дело обстоит так, как вы говорите, то не ризница нашей церкви должна служить прибежищем для шуанов. Скажите на милость, кому оно нужно, их шуанство? Из-за него все и так хлебнули вдосталь. Церкви открылись, священники к нам вернулись, теперь оно нам и вовсе ни к чему. А монах всегда наводил на меня только жуть, – помолчав, добавила она. – И рассказывают про него такое, что слушать страшно. Как бы не загубил он нашу Белую Пустынь своими заговорами! Кайся он всерьез, давно бы вернули ему право служить и исповедовать, но он, видно, окончательно закоснел в своем грехе, если сбивает с пути таких славных женщин, как хозяйка Ле Ардуэй. Иисус сладчайший! Что же такое они могли делать вместе в ризнице? Непременно, непременно расскажу обо всем господину кюре, как только понесу ему сухарики. И не вздумайте меня отговаривать, дочь моя! Я возьму смертный грех на душу, если оставлю кюре в неведении насчет того, что вокруг творится. Нет, я не погрешу против собственной совести. И вся премудрость! Счастливо оставаться!
Отстрелявшись торопливой очередью слов, Барб, подгоняемая резким ветром, быстро-быстро засеменила к дому. Ох уж этот ледяной колючий ветер, что дует на Страстной неделе, – он хорошенько потрепал юбки и накидки обеих подружек, а потом подхватил и унес их болтовню далеко-далеко за изгороди. Ведь как раз с того самого дня и стали объединять имена Жанны Ле Ардуэй и аббата де ла Круа-Жюгана в Белой Пустыни и в Лессе.
Нонон Кокуан не ошиблась. Увидев, что Жанна Ле Ардуэй направилась с аббатом в ризницу, она трезвым, здравым, бесхитростным умом тут же сообразила, что речь идет исключительно о «шуанских интригах». Да, именно в них и было дело. Вот уже полгода Жанна преданно служила замыслам аббата де ла Круа-Жюгана. Он частенько видел ее у Клотт и, обладая прозорливостью, присущей людям, призванным повелевать, – а, по словам графини де Монсюрван, аббат принадлежал к этой породе, – мгновенно понял, какую службу может сослужить ему Жанна. Жена фермера-скотовода, разъезжая по рынкам и ярмаркам то в Кутанс, а то в другой какой город, она могла развозить письма, передавать необходимые сведения и пароли руководителям роялистской партии, что затаились в глухом нормандском краю. Кому и чем показалась бы подозрительной женщина, которая как ездила по базарам, так и продолжала ездить?
Аббат де ла Круа-Жюган оценил по достоинству природную душевную силу Жанны, ее гордость высоким рождением, ее страдания от союза с мужланом-крестьянином и понял, как потрясена она новыми, неизведанными еще чувствами, превратившими ее лицо в пламенеющую маску. Он увидел, что Жанна – инструмент, не умеющий фальшивить, и как инструментом ею и воспользовался. В восемнадцать лет Иоэль равнодушно и безответно взирал на безудержную, испепеляющую любовь Аделаиды Мальжи. Бледный монах в белой рясе казался бесстрастным архангелом, кипевшие вокруг оргии не доплескивались до него. Он упал с неба на землю, но среди грешных и падших высился ледяным столпом, неся несчастье нежным, умеющим любить сердцам, что встречались ему на жизненном пути. Кроме ума и воли аббат был наделен еще и эфиром беспощадности, что убивает чистотой, чей слепяще-белый огонь питается лишь неосязаемым – идеей, властью, патриотизмом. Женщины, их чувства, их судьбы – неощутимые пушинки для жадных, для хищных рук подобных мужчин, а тянут они их только к мирам, которыми жаждут обладать, которые должны принадлежать им, и только им. Но кто знает, может быть, Иоэль, хоть и был священником и не помышлял внушать Жанне греховной страсти, все-таки во имя дела, которому отдал душу, подул бледными ледяными губами на угли кузнечного горна, расплавившего несгибаемое сердце Жанны? Ведь и железо становится мягким в огне…
И вот настало время вымолвить, высказать то нелегкое слово, какое я все медлил произнести: Жанна Мадлена полюбила аббата Иоэля де ла Круа-Жюгана. Если бы повествование мое было не просто пересказом случившейся истории, а имело несчастье быть романом, мне пришлось бы пожертвовать частью истины ради правдоподобия и постараться что-то придумать, чтобы эта любовь не казалась такой уж немыслимой. Я должен был бы найти убедительные причины, в силу которых здравомыслящая, уравновешенная женщина с сильной и чистой душой могла полюбить изуродованное страшилище. Я вынужден был бы настаивать на мужественном характере Жанны, на непосредственности ее деятельной натуры, для которой, как видно, и была изобретена поговорка: «Если от мужчины не шарахается лошадь, он достаточно хорош собой». Но, слава богу, психология мне ни к чему. Я всего-навсего рассказчик. Любовь, которую мне совсем не нужно обосновывать, любовь, преодолевшая сперва ужас, потом жалость, потом восхищение, справившаяся с миллионом предчувствий, наитий, препятствий, наконец завладела сердцем Жанны с неукротимой силой морской стихии, сметающей все, что бы ни встало у нее на пути.
Жанна Мадлена долго боролась со своей любовью, но в конце концов она стала очевидной и для слепых. Странная любовь, невозможная, она показалась бы немыслимой даже привычным к размышлению философам, приученным видеть в любви помрачение рассудка. А что же могли сказать о ней котантенские крестьяне, среди которых жила Жанна?! Скорее всего, и сама Жанна Мадлена, и дядюшка Тэнбуи считали ее наведенной порчей. Грозное предсказание пастуха со временем стало звучать в душе Жанны все отчетливее. Поначалу она пренебрегла им, смеялась над колдовством, над сглазом, но неодолимость того, что с ней происходило, заставила ее поверить в ворожбу. А иначе как могла она объяснить себе то, что с ней творилось? Думая о своем избраннике, она спрашивала себя: «Не отмечена ли и я печатью проклятья?», и ощущение собственной отверженности только усиливало ее любовь… Любовь ее несла на себе печать зверя из Апокалипсиса и обрекала ее бессмертную душу на вечную погибель. История бедной Мальжи не выходила у Жанны из головы, она чувствовала, что и ей уготован такой же конец, но, будучи от природы иной закалки, нежели страстная и слабая Длаида, вменила себе в долг таить пожирающую ее страсть и не открывать никому жестокой тайны. Сильные люди всегда так обманываются. Они уверены, что безумие собственного сердца возможно скрыть. В самом деле, какое-то время – как раз то самое, за какое изнашивается их жизнь, – они скрывают его, но приходит день, и безумие, которого они так стыдились, вырывается наружу, и вот все уже говорят о нем, хотя никто не верит, что такое могло случиться!
Настал такой день и для Жанны. После разговора Нонон Кокуан с Барб, служанкой кюре Каймера, по округе поползли смутные слухи: словечко, сказанное там, оброненное здесь, не громко, а шепотком, но шепоток вскоре сгустился в грозовую тучу, готовую разразиться бурей над головой бедной Жанны.
Поначалу все, подобно Нонон, толковали о «шуанских интригах». Но в чем они, эти интриги? В округе тихо, аббат де ла Круа-Жюган смиренно нес тяготы наложенной епитимьи и, по-прежнему подозрительный для правительства, не совершал ничего такого, что заставило бы вспомнить о нем как о главе «совиного войска». И в шуанство монаха и хозяйки Ле Ардуэй перестали верить.
Что поделаешь! Монархические идеалы и впрямь дышали на ладан. Усилия пастыря в черной рясе с капюшоном так и не разбудили усталые души дворян, бывших соратников по оружию. Дни бежали за днями, не принося новостей, частые встречи аббата и Жанны у старой Клотт все больше удивляли, а со временем удивление сменилось подозрениями.
– Ей-же-ей, – твердили разумники из Белой Пустыни, – пусть хозяюшка Ле Ардуэй из благородных и урожденная де Горижар, а на аббата де ла Круа-Жюгана без оторопи не взглянешь – он будто сотней осп переболел, – однако лукавый силен, и на месте старины Ле Ардуэя я бы обеспокоился, какие такие дела у моей жены с уродом аббатом. Монах-то никогда за рясу не держался, вмиг ее сбросил и к шуанам сбежал.
Досужие эти домыслы смущали умы местных обывателей все чаще и чаще, а бедняжка Жанна сама невольно давала для них повод.
Жанна страдала, и страдала жестоко. Любовь ее достигла той роковой точки, когда ни утишить ее, ни утешить изъявлениями собственной преданности обожаемому избраннику было уже невозможно. А тут и преданность стала не нужна. Месяц за месяцем загоняла себя Жанна, исполняя самые опасные поручения аббата. Озабоченный только одним: возродить проигранное дело, он посылал письма во все концы, а она их развозила. Останови ее жандарм, прочитай любое из посланий аббата – и ее расстреляли бы, несмотря на то что она женщина. Когда в Белой Пустыни думали, что Жанна исполняет в Кутансе поручения мужа, она стояла на морском берегу неподалеку от Лессе и передавала из рук в руки смельчаку вроде де Туша, который согласился возить монархическую корреспонденцию в Англию, очередное письмо. Трудная, напряженная, опасная жизнь изматывала Жанну и поддерживала ее. Но и опасной жизни пришел конец. Аббат потерял последнюю надежду…
С той же ледяной яростью, с какой заряжал когда-то мушкет, он облачился в ненавистную рясу, в которой был обречен теперь умереть! О том, что надежды аббата рухнули, Жанна узнала сразу: он перестал замечать ее – просто не видел. С характером твердым, с верой глубокой и истовой, Жанна мучительно страдала от неуправляемости той стихии, что толкала ее к пастырю с каменным сердцем. В глубине душе она чувствовала себя обесчещенной. Таких мук не утаить под «панцирем груди», как говаривал дядюшка Тэнбуи. Как ни старалась скрыть свои мучения Жанна, люди их заметили. И, заметив, вся Белая Пустынь задала себе вопрос: «А что же такое приключилось с бедной хозяюшкой Ле Ардуэй?» Господь ведает, что тут можно прибавить. Сияющая ее репутация разом померкла. Примерно тогда Тэнбуи с ней и познакомился.
– Я уже говорил вам, сударь, что мне трудно ее забыть, – произнес он с такой щемящей болью, что сердце защемило и у меня, – беда случилась раньше, но тут все ее заметили: разум оставил хозяйку Ле Ардуэй и только на взгляд она оставалась прежней. Не раз я видел, как с ней заговаривали, а она в ответ молчала, уставив на собеседника глаза, подернутые тусклой синевой, какая затягивает глаза мертвых телок. Это она-то! А недавно от небесной синевы ее взгляда засветились бы и окна собора! Огород, ее гордость, лучший огород в округе, стал для нее – тьфу! – пустым местом! Если она еще что-то делала, то разве что седлала кобылку и ездила на рынок, но дома, сударь, не было больше хозяйки и законной половины Ле Ардуэя, – остался футляр, пустая оболочка.
Ле Ардуэй, который, сказать по чести, порядочным человеком не был, жену на свой лад любил, чему порукой все, что потом случилось. Он то и дело спрашивал, что с ней да почему она такой стала, а она ему в ответ: не знаю, жар какой-то горит в голове. И клянусь быком у святых яслей, она говорила правду, – в голове у нее горел огонь, а лицо пламенело, будто дверца у печи, в которой выжигают известь и которая не остывает ни днем, ни ночью.
У горящей печки сиживал частенько и я, размышляя о погибели Жанны Мадлены. Ле Ардуэй самолично и не раз возил жену к докторам в Кутанс, но врачи ничего не могли поделать, потому как нехорошая и нелюдская была у нее болезнь, сударь! И вот доказательство тому, что замешан в ней был лукавый и сама она знала, чей коготь зацепил и держал ее: кюре Каймер посоветовал Жанне дать обет и молиться девять дней Пресвятой Богородице в Деливранде, но она, несмотря на всю свою набожность, не захотела. Что это, как не знать? Распоследняя степень беды и ведьмовства, сударь: Жанна отказалась от исцеления, полюбив ту участь, на которую ее обрекли! Одни винили пастуха из Старой усадьбы, другие – аббата, но, верите ли, сударь, и в Белой Пустыни, и в деревне Лессе, и в других окрестных местечках очень дурно и очень скверно говорили о несчастной хозяйке Ле Ардуэй. Мне так и не удалось дознаться, что же именно говорили, однако в правдивости передаваемых сплетен никто не сомневался, как не сомневаемся мы с вами, что находимся на пустоши, потому что все, да и я тоже, видели, и не раз, как сидит аббат на своей скамье в церкви, черный, будто грозовая туча, и стоит она, красная, будто огонь стыда, и не смотрит больше в молитвенник. Стоит, когда надо сидеть, сидит, когда все опускаются на колени, и каждому становилось ясно, что хозяином бедной порченой стал черный пастырь, а вернее, дьявол в обличье пастыря, который явился подначивать Господа в Его собственную церковь, под перекладину Его святого креста!