355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи » Порченая » Текст книги (страница 5)
Порченая
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:32

Текст книги "Порченая"


Автор книги: Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)

Вот какие воспоминания освещали зловещим светом сидящих за столом солдат, заставляя вздрагивать бедную хозяйку, которую трудно было заподозрить в трусости и малодушии, а вздрагивала она при каждой шутке молодчиков, что с каннибальской радостью наливались сидром возле изнемогавшего от боли шуана. «Может, и Понтекулана они прирезали?» – невольно подумывала она.

Стемнело. И вот неизвестно отчего – то ли под влиянием ночных теней, ибо преступные замыслы вызревают в сердцах негодяев под покровом тьмы, то ли под влиянием винных паров, а может, из-за укоров извращенной человеческой совести, не позволяющей оставить задуманное преступление неосуществленным, – но только чем темнее становилось в домишке, тем ярче разгорались мстительные и кровавые замыслы в сердцах гвардейцев. Шуан лежал запрокинув голову на жесткой постели и не мог даже застонать от боли. Сердобольная женщина, спеленав его развороченную голову тряпицами, накрепко стянула ему рот, наложив на раненого печать молчания. Стонать он не мог, зато дышал тяжело и трудно, с бульканьем, клокотаньем и хрипом. И этот непрекращающийся хрип из темного угла, похожий на зловещий клекот, что врывался в паузы между выкриками и взрывами хохота «синих», стал казаться им дерзким вызовом поверженного врага, – раздавленная, издыхающая боль пыталась прокусить грубый сапог торжествующей победы.

– Доехал меня шуан своим сипеньем, – произнес глава пятерки, – так и чешутся руки отправить его ко всем чертям, прежде чем мы соберемся отсюда топать.

– И отправим! – подхватил другой, наверное самый отталкивающий из всей компании – с маленькой сплющенной, похожей на змеиную, головкой, торчащей на жилистой шее из огромного темно-красного шейного платка, который служил хозяину еще и ранцем: сейчас он в нем, например, припрятал рубашку, которую поутру изъял у кюре; глумливая усмешка кривила его бескровные губы. – Почему бы и нет, сержант? – захохотал он. – Работа-то мужская. Выпьем по последней и прикончим, не до утра же нам здесь пить! Вот только как мы его прикончим? Ты сам сказал, гражданин сержант, что факельщики войска справедливых пришли сюда не за тем, чтобы сократить каналье пытки, которыми он по заслугам наслаждается в ожидании адской сковороды. А что, если ада не существует? Давайте придумаем ему такую муку, которая любой ад заменит до того, как он окочурится!

– Клянусь дьяволом, копытами его и рогами, Черепок прав, – одобрил подчиненного сержант.

Желтоватое с курносым носом лицо гвардейца и впрямь напоминало череп, так что прозвище свое он получил не случайно.

– Прикончим его, ребята, с чувством, с толком, с расстановкой, как любит говорить капитан Мориссе, – продолжал сержант, – и объявляю, граждане, наш военный совет открытым. Предлагаю обсудить, какой смерти заслуживает шуан-мерзавец.

И очевидно, в поисках вдохновения гвардейцы вновь наполнили сидром глиняные стопки, купленные за гроши в соседнем городишке.

Жалость и сострадание заговорили голосом Марии Эке. Из глаз ее катились слезы, когда она молила своих гостей пощадить раненого. Но пятеро мужчин остались глухи к голосу сострадания. Мать молила о жизни для своего несчастного сына, но как ни горячи были ее слезы, как ни трогательны слова мольбы, они не вызвали ничего, кроме раздражения.

– Заткнись, хрычовка! – рявкнул один из гвардейцев, огрев ее по спине прикладом.

– Вот-вот, займись старой ведьмой, Буян, – распорядился сержант, – понадобится, загони ей в глотку рукоять сабли, чтоб не смела мешать дурацкими воплями военному совету!

Гвардеец угрожающе двинулся к рыдающей Марии Эке, однако старая крестьянка не собиралась безропотно подчиняться супостатам, в запасе у нее было верное оружие, и она собиралась им воспользоваться. Но старческая медлительность подвела ее: она не успела, как собиралась, выхватить из очага горящую головню и обороняться ею, – гвардеец схватил ее в охапку, втолкнул в чулан и запер.

– А теперь, граждане, приступим к обсуждению, – объявил сержант.

И граждане приступили, предложив десять вариантов смерти, десять разновидностей пыток.

Перо отказывается передавать исступленный бред палачей. Выкрикиваемые в пьяной горячке предложения цеплялись друг за друга, сплетаясь в гнусную зловещую паутину. Но главарь бандитов не оценил по достоинству омерзительного рвения своих сообщников, его разозлил тот гвалт, который они подняли, отстаивая, как водится на подобных советах, каждый свою правоту.

– Наслушался идиотов! – гаркнул он, и мощный удар его кулака по столу положил конец спорам. – Я подумал и решил: не стоит убивать гада, если смерть для него чистое счастье! Но вот на прощанье… Смотрите!

Сержант подошел к постели шуана и вцепился обеими руками в повязку. Он рванул ее с такой силой, что она с треском разорвалась. К обрывкам тряпок прилипла кожа, что едва-едва начала затягивать раны.

Хриплый рев, мало похожий на человеческий, исторгли не уста и даже не грудь раненого, а глубины его утробы. Жизнь, казнимая болью в последнем своем пристанище, издавала прощальный вопль.

Мария Эке не могла увидеть того, что творилось в комнате, до того в ней стало темно, но она услышала и от ужаса лишилась сознания.

– А теперь, – провозгласил дьявол-сержант, предводитель адского войска, – подкоптим немножечко падаль!

И, набрав алых углей из очага, гвардейцы засыпали ими лицо, которое и лицом-то уже не было. Кровь, зашипев, загасила жар, угли утонули в ране, словно пули в мишени.

– Пусть теперь живет, если сможет, – засмеялся сержант, – а старуха достирывает, если хочет. И оба пусть отправляются ко всем чертям! Темнотища-то какая, кулака не углядишь! Все угли потратили на «сову» проклятую! Ну, двинули, ребята! Ружья на плечо и вперед, товарищи!

Гвардейцы ушли. Что произошло после их ухода? Наше повествование избегает излишних подробностей, сообщим только, что изуродованный шуан остался в живых. Разлетевшиеся из мушкета пули пощадили его. Опухоль лица, от которой заплыли глаза, спасла зрение после того, как гвардейцы насыпали ему в рану углей.

(Вышеописанный случай произошел с одним из предводителей шуанов, родственником автора этих строк. Впрочем, это не единственный эпизод «совиной войны», напоминающий своей жестокостью страшные деяния «живодеров», Крестьянскую войну 1525 года и многие другие войны. Несмотря на грим цивилизации, человеческое сердце по-прежнему остается свирепым варваром. События декабря 1851 года показали нам, что люди всегда рады вернуться к ужасам, оставленным в прошлом. Поэтому менее чем когда-либо позволительно смягчать и сглаживать эти ужасы. Они принадлежат истории, уроки истории священны.)

Окончилась шуанская война. Вновь открылись церкви, и однажды на церковной службе в городке Белая Пустынь изуродованный шуан поднялся со своей скамьи, на нем была черная ряса с капюшоном. Это и был монах исчезнувшего с лица земли монастыря – знаменитый аббат де ла Круа-Жюган.

IV

В то воскресенье к поздней обедне, роковой, как окажется впоследствии, пришла и села на скамью в первом ряду напротив клироса молодая женщина. Пришла с опозданием, потому что жила не близко. Дело было во время рождественского поста, когда Церковь призывает нас к покаянию, когда душе так тягостны и беспросветность грехов, и беспросветность зимних куцых дней. Просвещая мирян светом истины, Церковь охотно прибегает к помощи искусства, к его наглядности и великолепию, но еще глубиннее и теснее человек связан с природой, поэтому церковные обряды разумно согласованы и со сменой времен года. Зимой пурпур церковных облачений меркнет, сгущаясь до лилового торжественного цвета, символа несокрушимости наших упований. В лиловый полумрак одели церковь Белой Пустыни и ранние зимние сумерки, сочась сквозь витражи, которые и мрачны, и таинственны, если только в них не льются солнечные лучи. Эти витражи, кое-где залатанные оконным потемневшим стеклом, были единственной роскошью, уцелевшей от богатств разоренного аббатства. Молодая женщина, о которой я упомянул, уже раскрыла молитвенник и присоединила свой голос к хору молящихся. Молитвенник, изданный в Кутансе с благословения его высокопреосвященства N, ставшего епископом в здешних местах впервые после революции, пламенел сафьяновым переплетом, горел золотым обрезом, оповещая своей языческой роскошью, что его обладательница не простая крестьянка, а если и крестьянка, раз одета точно так же, как остальные прихожанки, сидящие на соседних скамьях, то из зажиточных. О зажиточности свидетельствовала и крытая васильковым сукном шубка с капюшоном, и традиционный нормандский чепец, похожий на белоснежный шлем, над которым вместо конского хвоста виднелись высоко забранные волосы.

Известным в Белой Пустыни и Лессе богатеем был муж этой женщины, изворотливый и хитрый крестьянин. Когда Республика пустилась торговать национальным достоянием, он хорошенько нагрел на этих торгах руки и буйно пустился в рост, оплетая оставшиеся руины, словно вьюн, что лезет из щелей рухнувшей стены, но, пожалуй, не такой невинный. Про него можно было сказать, что он отлично ловит рыбку в мутной воде, а если понадобится, то и сам замутит воду, чтобы рыбка ловилась лучше.

Мадемуазель Жанна Мадлена де Горижар, как называли ее до замужества, принадлежала к знатному и почитаемому в Нормандии семейству, но, выйдя замуж, стала просто Жанной Ле Ардуэй или, как ее звали по деревенскому обычаю, хозяйкой дядюшки Фомы.

Каждое воскресенье, сколько их ни было по Господней милости, ее всегда видели на мессе, и сидела она всегда на первой скамье, неподалеку от алтаря, на крайнем от прохода месте, потому что с краю виднее процессия, что во время службы обходит церковь. Жанна Ле Ардуэй ходила в церковь не из любви к порядку, а из любви к Господу Богу, верующей была она сама, верующей была семья, в которой она выросла, и, зажив своим домом, она сохранила в нем тот же уклад и ту же истовость.

В Белой Пустыни по заведенному Церковью любезному обычаю служил и читал проповеди не только свой кюре, но по очереди и все другие священники епархии, так что Жанна хорошо знала весь окрестный клир. И как ей было не изумиться, когда, подняв глаза от красного сафьянового молитвенника, она вдруг увидела перед собой высокого монаха, которого, конечно же, не позабыла бы, если бы увидела хотя бы раз.

Монах сидел на отдельной скамье на клиросе прямо напротив Жанны, лицо его скрывал полуопущенный капюшон, но от всей фигуры веяло неодолимой гордыней, ни в чем не смягченной той кроткой верой, служителем которой он был.

Служба рождественского поста шла своим чередом. Жанна следила за мессой по молитвеннику, и, когда высоченный монах в длинной темной сутане, что волочилась за ним по каменным плитам, направился к алтарю и присоединил свой голос к хору, поющему по-латыни, Жанна, прочитав в молитвеннике по-французски: «Господь грядет с силой», невольно отнесла эти слова к монаху – такой непомерной властностью господина веяло от него.

Обернувшись, Жанна спросила у Нонон Кокуан, портнихи-поденщицы, что, опустившись на колени, молилась позади нее, не знает ли она, кто это, и указала на монаха, который так и не вернулся на свое место. Нонон, лучше других осведомленная о церковных делах в Белой Пустыни, поскольку шила на церковный причт, о монахе ничего сказать не могла. Она шепотом осведомилась о нем у двух старушек, соседок по скамье, и, получив от одной «не знаю», а от другой отрицательное покачивание головой, сообщила Жанне, что о монахе у них в приходе ничего не известно.

Нонон исполнилось лет тридцать пять, а может, сорок, и скорее даже сорок, чем тридцать пять. Замуж она не выходила, принадлежа к породе тех красивых гордячек, что, пробудив любовь, не снисходят к ней, а влюбившись сами, таят любовь про себя, потому как слишком уж недоступен избранник, и приходится им по образному народному выражению «по одежке протягивать ножки». Словом, Нонон, хоть и была самым румяным яблочком на щедрой яблоне, все же, несмотря на свежесть, крепость и белорозовость плоти, увяла, не упав, но и в зимнюю пору жизни сохраняла все еще некую сладость, будто тронутая морозцем мушмула. Страсть неутоленной юности горела в ее сердце, и, как свойственно набожным старым девам, не утешенным радостью материнства, она не жалела себя в любви к Господу, пожалев в любви к мужчине. Злые шутники и бесстыжие болтуны Белой Пустыни говорили, что она «Богу на шею вешается», но где им было понять мистическую деревенскую розу, коли не было у них доступа к ее пламенеющим глубинам?

Однако, несмотря на искреннюю симпатию к набожным старым девам, о которых обычно судят с вопиющей несправедливостью, я не могу скрыть и недостатки Нонон: недалекость, ребячливость и прочее в том же роде. Она обожала священнослужителей, сан в ее глазах освящал и оправдывал все человеческие слабости. Кюре и монахам она поклонялась, как идолам, пылко, ревностно, невинно и нелепо. Осведомившись у Нонон об имени поразившего ее монаха, Жанна Ле Ардуэй проявила присущий ей здравый смысл: если его не знала Нонон, никто больше в Белой Пустыни не мог его знать.

Не получив ответа, Жанна Ле Ардуэй разделила с Нонон неведение и заразила ее своим любопытством, вот только природа их любопытства была различной – без малейшего намека на сходство. Разными были эти две женщины, и чувства их тоже ни в чем не походили друг на друга. Внезапно проснувшийся интерес Жанны имел корни, его породила ее необычная судьба и особый душевный склад, интерес ее был насущным, глубинным, поэтому она не спешила и приготовилась смиренно ждать благоприятного случая, который однажды удовлетворит ее любопытство. Опустив глаза, молодая женщина вновь раскрыла молитвенник и запела псалом, хотя взгляд ее время от времени невольно обращался к надменной фигуре в черном капюшоне, – монах стоял неподвижно, и тень неосвещенного свода, сгущаясь, окутывала его тьмой.

Церкви недавно открыли свои двери верующим, и в Белой Пустыни в то зимнее воскресенье ожидалось после богослужения еще и шествие со Святыми Дарами. Божественные слова молитв, пение псалмов омыли, умиротворили души прихожан, и они, растроганные, умиленные, застыли, ожидая приобщения к благодати. Свечи, погашенные после «Величит душа моя Господа», снова вспыхнули, и единодушное молитвенное пение вознеслось к сводам, смешиваясь с благоуханной синевой ладана, в то время как от алтаря к колоннам нефа двинулась процессия священнослужителей, чтобы обтечь потоком живого огня и золота всю церковь. Нет ничего прекраснее этого торжественного мига католических богослужений! Медленно и важно выступают священники в белоснежных стихарях, следуя за балдахином, а под ним плывет серебряный, освещенный свечами крест, раздвигая сиянием тьму точно так же, как много столетий назад другой крест раздвинул пелену тьмы, что окутывала весь мир.

Коленопреклоненным крестьянам Белой Пустыни благодать процессии казалась тем более драгоценной, что их жаждущие сердца давным-давно были лишены ее. В те послереволюционные времена люди набожные доходили чуть не до экстаза, приникая к вновь возродившимся обрядам богослужения, осеняющим своей величавой красотой столь долго пустовавшие и, хорошо еще, не поруганные храмы. Священные эти восторги покоятся теперь в гробах вместе с нашими отцами, но нетрудно вообразить себе, сколь они были пламенны и глубоки. Погрузилась в восторженный, не слишком ей свойственный экстаз и Жанна Ле Ардуэй, потому что порой закипают восторгом и сдержанные, суровые души, другое дело, что ослепительное это кипение мгновенно и опадает. Жанна стояла на коленях вместе с остальными прихожанами, когда пылающая огнями процессия двинулась через потемки нефа. С пением шли друг за другом министранты, дьяконы и священники, держа в руках горящие свечи и молитвенники, сопровождая крест, таинственно мерцающий под алым балдахином с белыми плюмажами по углам. Жанна смотрела на проходящих мимо священнослужителей, не тая от себя нетерпения, с каким дожидалась приближения поразившего ее незнакомца. Очевидно, как уважаемый гость, он шел чуть впереди дьяконов, которые окружали кюре, но единственный среди причта не сменил облачения к концу службы. В черной сутане, в черном капюшоне, он молча шел посреди поющих, и его надменная фигура дышала властным, сродни мирскому величием. Левую руку с молитвенником он опустил, так что она потерялась в складках его облачения, зато вытянул правую со свечой, словно не хотел освещать свое лицо. Владыка небесный! Неужели лицо его заботило? Неужели он чувствовал, как оно ужасно? Нет, он не испытывал ужаса, – его испытывали другие. Сам монах за спекшейся маской лиловатых рубцов прятал такую же, всю в запекшихся рубцах душу, и для новых ран в ней не нашлось бы места. Увидев в черном обрамлении капюшона чудовищное уродство монаха, Жанна испугалась, вернее, нет, не испугалась, а затрепетала, почувствовала что-то вроде головокружения и боли, будто в сердце ей вонзилась ледяная сталь. Непередаваемое переживание потрясло ей душу, – переживание сродни непередаваемому облику монаха.

Надо сказать, что Жанна явственнее других прихожан Белой Пустыни – явственнее в силу своей незаурядности – почувствовала то, что в большей или меньшей мере чувствовали и остальные. Если бы не Святые Дары, одарявшие, будто солнце, своей благодатью склоненные головы, по церкви пронесся бы шепот.

Долго обносила процессия живым пламенем обширную церковь, оставляя позади себя борозду мрака, куда более темную, чем тот, который она раздвигала впереди себя светом свечей, и наконец повернула обратно. Жанна приготовилась выпрямиться, поднять голову и совладать с тем потрясением, которое испытала при виде изувеченного монаха в черном капюшоне. Она смотрела на процессию и ждала, желая увидеть обезображенное лицо монаха еще раз. Монах шел, молчаливый, бесстрастный, словно каменная статуя, Жанна взглянула на него, и бездна ее ужаса стала еще глубже. Ни торжественное величие процессии, ни радостные песнопения, ни снопы света, брызнувшие с хоров, не могли вернуть потрясенной Жанне Ле Ардуэй счастливую сосредоточенность и благотворный строй мыслей. Она не могла петь вместе с прихожанами, не могла отдаться молитве. Поверх серебристых стихарей – священник, дьяконы, министранты, шествуя следом за балдахином, уже поднялись к алтарю, – поверх оплывающих желтым воском свечей, трепещущих в воздухе, дрожащем от поющих голосов, как маленькие факелы, – Жанна искала незнакомого монаха в капюшоне, нашла и уже не отводила глаз. Монах стоял рядом с кюре на ступенях, ведущих к алтарю, и казался надгробным изваянием, олицетворением презрения к суете жизни. В глазах Жанны, умевших видеть не одну обыденность, непомерное его уродство с лихвой искупалось непомерной гордыней, что пренебрегала безобразием точно так же, как пренебрегала бы красотой. Жанна не понимала, что с ней творится, но противиться неизъяснимому восторгу, смешанному с испугом, тревогой и смятением, не могла.

Кюре поднялся по ступеням, концами епитрахили поднял Святые Дары и приготовился благословить паству, однако Жанна, занятая своими мыслями, и в эту святую минуту не склонила голову. Она задумалась, пытаясь представить себе, что же обрекло монаха в черном капюшоне на муки, запечатленные у него на лице, и какова у него душа, если он так гордится ими? Она размышляла и после благословения, не заметив, что получила его, не обратила внимания, что кончилась служба. Не услышала и стука сабо – толпа прихожан редела и редела, вытекая из бокового выхода. Не заметила, что осталась одна, что мало-помалу утонули в дымке от погасших свечей своды, и вся церковь погрузилась в тихое море тьмы.

«С ума я сошла тут сидеть!» – воскликнула про себя Жанна, внезапно разбуженная от своего сна звяканьем цепочки паникадила, которое спустил служка, чтобы подлить в него масла.

Жанна достала маленький ключик, отперла ящик под молитвенной скамеечкой и убрала в него молитвенник. Видя, как темно в церкви, она поняла, что сильно задержалась, и торопливо поднялась с места. И тут звонко застучали сабо. Жанна обернулась: к ней спешила Нонон.

Нонон вышла после службы первой и, не найдя Жанны на улице, вернулась.

– Теперь мне известно, кто это, – зашептала она с тем особенным выражением лица, какое бывает только у сплетниц.

Называю ее так без всякого осуждения, ибо сплетницы те же поэты, только маленькие, но не меньше великих охочи до сплетения былей и небылиц, полных тайн, обманов и преувеличений – извечной пищи любой поэзии. Скажу больше, выдумщицы, сочинительницы, фантазерки своими сказками часто обогащают закрома госпожи Истории.

– Да-да, я узнала, кто это, драгоценная мадам Ле Ардуэй, – захлебываясь от нетерпения, частила словоохотливая Нонон, семеня вслед за Жанной по опустелой церкви и успев перед выходом подать ей святой воды. – Барб Коссерон, служанка нашего господина кюре, мне все рассказала. Он из Белой Пустыни, нашего разоренного аббатства, во время революции шуанствовал, и «синяки»-негодяи превратили его лицо в ужасающее месиво. Иисус сладчайший! Спасе Боже! Да он не человек, он – мученик! Завтра исполнится ровно неделя с того самого дня, когда на закате он постучал в ворота господина кюре. Барб клянется, что вид у монаха был совсем не монашеский – грубые сапоги со шпорами, как у военных, и куртка-коротышка, ничуть не похожая на длиннополые одеяния наших святых отцов. Глянула Барб на его изуродованное лицо и чуть в обморок, бедняжка, не хлопнулась, она ведь от природы так боязлива. Счастье еще, что господин кюре гулял по саду и читал по молитвеннику молитвы, расхаживая между персиковыми деревьями. Он тотчас подошел к воротам и поприветствовал незнакомца, как приветствуют только благородную голубую кровь. Незнакомец-то, оказывается, мог бы стать настоятелем Белой Пустыни, а то и епископом Кутанса, кабы не революция. Был он другом его высокопреосвященства господина Таларю, нашего бывшего епископа, что уехал за границу! И вот что интересно, господин кюре с тех пор, как монах гостит у него в доме, на кухне больше не обедает. Барб накрывает им стол в маленькой комнатке, прислуживает и слышит все их разговоры. Так вот, похоже, что наше новое правительство предложило этому аббату… Погодите, как же его зовут? Аббат де ла Круа-Жинган или Энган, в общем, что-то в этом роде… Так вот оно предложило ему быть в наших местах епископом, а он не желает быть епископом при правительстве, только при короле. – Нонон еще понизила голос, словно опасалась, как бы кто не услышал запретный титул. – Пока он надумал снять домишко папаши Баэ, что стоит как раз напротив руин монастыря. Так что, голубушка мадам Ле Ардуэй, у нас в приходе скоро будет одним викарием больше. И все-таки, прости меня, Боже, не в осуждение будь сказано, но я бы не смогла пойти на исповедь к господину аббату, пусть святее его на свете нет! Представить себе не могу, что со мной сделается, окажись его лицо рядом с моим в окошечке исповедальни. И отпущение его не принесет мне покоя, все будет казаться, что исповедалась я самому дьяволу, а не преблагому Господу!

– Странно слышать от вас такое, добрая моя Нонон, с вашей-то набожностью, – степенно возразила хозяйка Ле Ардуэй. – Кому, как не вам, знать, что исповедь принимает от нас не священник, а сам Господь.

– Как не знать, конечно знаю. И в катехизисе так говорится, и с кафедры, – отвечала Нонон, – но милостивый Господь требует от нас посильного. Что поделать, если я не могу исповедоваться любому священнику. По приказу душа не плачет.

За разговором они не заметили, как миновали церковное кладбище и оказались у изгороди. До настоящей темноты было еще далеко, но смеркаться уже смеркалось.

– Прибавлю-ка я шагу, милая Нонон, – сказала Жанна Мадлена, – до дома идти не близко. Сегодня я что-то замешкалась в церкви, и мои все вперед ушли. Дороги теперь дурные, в сабо быстро не побежишь. Загляните, голубка, на неделе ко мне в Кло, угощу вас чем-нибудь вкусненьким.

– Добрее вас на свете нет, мадам Ле Ардуэй, – вздохнула Нонон Кокуан и предложила, но лишь для того, чтобы не отстать в любезности: – А не проводить ли мне вас до Старой усадьбы?

– Спасибо, милая, не стоит, – отвечала Жанна. – Я ведь не из робких, а если шагу прибавлю, то, может, и своих догоню.

И Жанна с ловкостью и проворством ничуть не меньшим, чем у крестьянок, перемахнула через изгородь, несмотря на сабо и пышные юбки, мало заботясь о том, что Нонон увидит цвет ее подвязок и самые очаровательные ножки, которые, едва успев отважно перелезть через забор, уже встали рядышком и перепрыгнули через канаву.

Нонон не настаивала. К Жанне Ле Ардуэй она относилась с почтением, помня ее еще юной мадемуазель де Горижар – хоть и было это давненько, – и охотно бы ей услужила, но отказу обрадовалась, разделяя суеверия здешних мест. Старой усадьбой называли дом, окруженный садом, где до революции жил священник, и пользовался он в округе такой же дурной славой, как пустошь Лессе. Обветшалый, мрачный стоял он на перекрестке, куда сходилось целых шесть когда-то оживленных дорог, купил его зажиточный крестьянин, но жить не смог и превратил дом в амбар, а сам поселился совсем в другом месте. Можно его понять! В усадьбе-то, как говорили, хозяйничала нечистая сила. Иначе откуда брались там огромные черные кошки, что встречали вас и упрямо шли за вами по дороге? А потом желали доброго вечера с неизъяснимым выражением усатой морды. Так что неудивительно, если Нонон не слишком огорчилась отказу Жанны, тем более что и возвращаться обратно ей пришлось бы одной, пробираясь в потемках по крутой тропке. Однако Нонон постояла и посмотрела, как перебирается Жанна с камешка на камешек через лужи по раскисшей дороге. И, увидев, что голубая шубка завернула за угол кладбища, утешила себя:

– Что правда, то правда, Жанна не из пугливых. Не то что я. И годами она моложе. И поученее нас всех, вместе взятых. Ведь мать ее – Луизон-Кремень, а отец – сеньор де Горижар.

О покойном де Горижаре говорили, что не найдется под небесной шапкой такого, чего бы он испугался.

Успокоившись таким образом насчет судьбы Жанны Мадлены, Нонон пустилась в обратный путь. Проходя мимо серого каменного креста, что стоял посередине кладбища, она склонила голову и перекрестилась. Еще раз она перекрестилась, проходя мимо кустов вечнозеленого тиса, сторожа мертвых, – по старинной традиции он рос прямо напротив входа в церковь. От церкви Нонон повернула к небольшой горсточке домишек, их называли городом; там она и жила. Теперь до дома было рукой подать, и она вздохнула с облегчением.

По дороге через кладбище, очень старое и очень заброшенное – валилась ограда, ее не поднимали, вырастала трава, ее не косили, и она покачивалась на ветру жатвой смерти, – невежественная, боязливая и набожная Нонон, зябко кутаясь в белую шерстяную накидку, тихо радовалась про себя тому, что на склоне сырого зимнего дня она далеко от страшной усадьбы, и ей совсем не хотелось оказаться на месте Жанны Ле Ардуэй.

А Жанна шла вперед и вперед, и сердце у нее билось так же ровно, как ровны были ее шаги. Все окрестные дороги она знала наизусть, изъездив их на лошади, исходив пешком в девичестве и в замужестве. А сейчас так глубоко задумалась, что ни возможность дурных встреч, ни дурная слава Старой усадьбы ее не тревожили.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю