355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи » Порченая » Текст книги (страница 3)
Порченая
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:32

Текст книги "Порченая"


Автор книги: Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

II

Стоит повернуться к «Красному быку» спиной и оставить позади себя проселок, как увидишь перед собой пустошь, а на ней множество тропок – поначалу они бегут почти параллельно, словно полоски зебры, а потом расходятся все дальше и дальше, направляясь каждая к своей далекой цели. Тропки эти поначалу очень отчетливы, но по мере того, как углубляешься в ланды, сбиваются, исчезают, так что не разглядишь их и средь бела дня. Оглянешься – а вокруг пустошь, одна только пустошь! Тропка исчезла. Вот она, опасность, всегда подстерегающая путника! Нечаянно шагнешь в сторону, отклонишься невольно от взятого направления, и ты уже будто корабль без компаса, ты во власти неизбежного, обречен на блуждания, повороты, круги… В конце концов ты, конечно, доберешься до противоположного края, но – увы! – очень далеко от того места, куда направлялся. Подобная опасность подстерегает на любой равнине, где глазу не за что зацепиться, где взгляд блуждает в пустоте, где нет ни деревца, ни кустика, ни пригорка, чтобы опознать местность и выйти на правильную дорогу. О заплутавшемся на пустоши путнике котантенские крестьяне говорят, что «ходит он по дурной траве», подразумевая скрытое и недоброе колдовство, и, судя по этому своеобразному и яркому выражению, вполне довольны ощущением таинственности происходящего.

– Вот тропка, по которой мы с вами поедем, – сказал мне Луи Тэнбуи, указывая концом кнута на одну из светлых полосок, убегающих в глубь пустоши. – Следите, чтобы ваша лошадь забирала правее, сударь, и не бойтесь меня потеснить. Дорога вскоре исчезнет, дав едва приметный предательский крен влево. Вдобавок не пройдет и пяти минут, как вконец стемнеет, и тогда нам уже не опознаться, даже оглянувшись на «Красного быка». Одно утешение, Белянка помнит дорогу, по которой хоть раз пробежала, словно охотничий пес запах дичи. Не раз, возвращаясь с торгов или с ярмарки, я засыпал в седле, сморенный сном, и добирался до места ничуть не хуже, чем если бы всю дорогу бодрствовал, насвистывая для развлечения песенку о храбреце Матиньоне [14]14
  Матиньон Шарль Огюст (1647–1739) – маршал Франции.


[Закрыть]
и зорко поглядывая по сторонам.

– Какая, однако, неосторожность! – не мог не укорить я своего спутника. – Или вы так не считаете? А ведь, пускаясь в путь ночью по пустынной дороге, разве не рискуешь оказаться в руках какого-нибудь негодяя, каких немало бродит по глухим местам в потемках? Особенно если привык носить, как вы, туго набитый кожаный пояс.

– И рад бы возразить, да нечего, сударь вы мой, – отозвался он. – Но слава тебе господи, пока все обходилось. Я хоть и крепок, но как подерешь на ярмарке горло, продавая бычков, а потом промочишь его раз десять то в одной, то в другой палатке, особливо по осеннему холоду, то как потом не размориться и не осоловеть? На колокольне заснешь, не то что на спине у Белянки, она трусит себе мягкой неторопливой рысцой и покачивает тебя, будто в люльке. А что до молодчиков, которых вы упомянули, они, ясное дело, сыграли бы со мной не одну дурную шутку, попадись я им в седле, похрапывая, будто во время проповеди нашего кюре. На счастье, Белянка, стоит ей завидеть что-то подозрительное при луне или в потемках, тут же заржет, да так, что шум мельничного колеса заглушит. Эгей! Я всегда сумею приготовиться и не дам спуску ни одному чертяке, вздумай он мне докучать.

– А что, такое тоже случалось? – поинтересовался я. – Дороги-то в здешних местах, как я слышал, небезопасны.

– Всего два или три разочка, сударь, – отвечал Тэнбуи. – Пустяки, о них говорить не стоит. Огрел дубинкой одного, огрел другого, остальные разбежались с воем, как ошпаренные на перепутье собаки. До серьезной схватки ни разу дело не дошло. Духу у них на драку не хватало, – либо сразу разбегались, либо валились на землю кулями с грязным бельем. И правильно делали, никогда я не стал бы бить лежачего. Белянка перепрыгивала через них, и дело с концом. Да и случаи-то давние, еще тех времен, когда под видом торговцев оловянными ложками ходили по дорогам разбойники и поджигали дома. У нас тут тогда Лемер хозяйничал, который потом скончал свои дни на гильотине в Кане. Теперь дороги стали спокойными, и кроме вот этой, одной-единственной, потому как идет она через пустошь, все остальные на побережье Ла-Манша ничем не грозят, так что незачем лишний узел на кнуте завязывать и на стременах привставать, чтобы заглянуть за изгороди, не спрятался ли там кто-нибудь.

– А в здешних краях вы часто бываете? – спросил я, стараясь приноровить шаг моего конька к шагу его кобылы.

– Пять-шесть раз в году. И всё в одних и тех же местах: в Кутансе на Михайловской ярмарке, в Валоне на Рождественской и еще на больших торгах в Креансе – два раза зимой и два раза летом. Вот и все, если не случается чего неожиданного. Сами видите, здешняя дорога для меня не повседневная. Дела я веду в другой стороне – в Кане, в Байо. Продаю ожиронцам-горянам бычков, которых они потом гонят в Пуасси. Все их бычки вырастают на заливных лугах нашего Котантена, а вовсе не в долине Ож, которой они так гордятся.

Невольно улыбнувшись про себя его патриотизму, я сказал:

– Вы, я вижу, живете тем, что откармливаете бычков на пастбищах Котантена. Вижу еще, что приняли меня за чужака, потому как я давно утратил тот выговор, по которому привычное ухо всегда узнает земляка. Я, однако, из здешних мест. И если мой язык позабыл родные звуки, то ухо нет, и, судя по вашей речи, вы родом либо из Сен-Совёр-де-Виконта, либо из Брикбека.

– В самое яблочко попали! – воскликнул он, развеселившись при одной только мысли, что я ему земляк. – Враз смекнули, где собака зарыта! Точно! Я из-под Сен-Совёр-де-Виконта, а ферму арендую в Мон-де-Ровиле. Раз вы из наших мест, то и Мон-де-Ровиль знаете, он как раз посередке между Сен-Совёром и Валонью. Сам я землю пашу и бычков откармливаю, как мой отец, и дед, и прадед, честные рыжие куртки, что кормились здешней землей из рода в род. Надеюсь, тем же ремеслом будут заниматься и мои семь сыновей, да сохранит их Господь! Род Тэнбуи всем обязан земле и будет заниматься ею до тех пор, пока жив по крайней мере старина Луи, потому как дети есть дети. У детей могут быть и другие пристрастия. И кто может отвечать за то, что будет, когда на этом свете не будет нас?

Последние слова он произнес едва ли не с грустью.

Я одобрил разумные и мужественные слова честного котантенца и пожалел, что не многие фермеры нашей провинции, разбогатевшей за счет земледелия, придерживаются таких же взглядов. Сам я уверен: основательно, если не сказать совершенно, то общество, которое живет повторением старого, чьи традиции и труды есть кому подхватить, даже если на время их они вдруг прервутся. Я – сторонник кастовости, хоть принцип этот жесток, и не вижу необходимости в судорожном развитии в себе всего того, что только в нас ни заложено. Потому мне и пришелся по сердцу дядюшка Тэнбуи. Все мне в нем нравилось: доброжелательность, прямота, телесная и душевная осанка, уравновешенность, простота и энергия, что так благородно и полновесно переполняла его. А когда я узнал, что он и своих сыновей хочет видеть не больше себя и не меньше, а точно такими же, он мне сделался еще милее.

Я чувствовал: эту лобастую, крепкую, как крепостная башня, голову, посаженную на широкие прочные плечи, не возьмут приступом ложные идеи, что кочуют сейчас по земле и с которыми он наверняка успел познакомиться, объезжая торги и ярмарки. Дядюшка Тэнбуи, мой знакомец, был человеком доброго старого времени, и когда помянул Господне имя, то без малейшей нарочитости приподнял шляпу. Ночь была не настолько темна, чтобы я не заметил его благочестивого жеста.

Под холодным взглядом луны, что все ближе и ближе подбиралась к нам сквозь пелену тумана, мы углубились в ланды и возобновили разговор, который было смолк, прерванный моими размышлениями о правоте дядюшки Луи.

– Честное слово, – начал я, оглядываясь по сторонам: туман еще не настолько сгустился, чтобы я не мог разглядеть чего-то впереди себя, сбоку и поодаль, – я склонен верить вам, мэтр Тэнбуи! Не случайно вы исключили из числа спокойных дорог пустошь Лессе. Я ведь тоже, как вы, люблю путешествовать ночами и успел за долгие годы объехать не один край, но, насколько помню, нигде мне еще не попадалось места более подходящего для ночных нападений. Хоть и нет здесь деревьев, за которыми можно притаиться, подстерегая путника, но вот вам, пожалуйста, земляные гряды! Грабитель, стараясь не попасться на глаза проезжему, вполне может прилечь за таким пригорком, а как только путник проедет, послать ему в спину лихую пулю.

– Клянусь святым Лукой, покровителем погонщиков быков, – произнес честный фермер, – вам бы, сударь, на бобах гадать, как принято у нас выражаться. По моему выговору вы сообразили, что я из Сен-Совёр-де-Виконта, а теперь рассказали точка в точку, как орудуют бандиты посреди пустоши. И сказали, сударь, чистую правду: прячутся они в ямке за пригорком, будто заяц в норе, и ждут. Пустошь-то, она что старая медная кастрюля, вся в буграх да выемках. Орудуют разбойники чаще всего вдвоем, один спрячется там, другой здесь. Вы себе едете, один выскочит прямо перед вами и хвать вашу лошадь за поводья, а следом из засады другой – вцепится вам в ляжку, дернет, и вы уже и на земле. А бывает, что и без подобных церемоний обходятся, посылают вам вместо приветственного взмаха шляпой добрую порцию свинца – и дело с концом! Выстрел в здешних местах разве что дьявол услышит! Ну, может, еще матушка Жиге из «Красного быка», трактир-то стоит совсем рядом с пустошью, – но старушка и слова не вымолвит, чтобы народ от своего заведения не отпугнуть.

– Ясное дело, не вымолвит! Но и без того ее заведению худой славы не занимать, – подхватил я. – В Кутансе меня прямо предупреждали: в «Красном быке» не задерживайся.

– Сплетни и наветы, больше ничего, – решительно отрезал дядюшка Тэнбуи. – Худой славой «Красный бык» обязан близости ланд и жалким видом. Я ведь с мамашей Жиге, сударь, больше двадцати лет знаком. Муж ее был мясником в Сент-Мер-Эглиз, и ему я продал не одну пару бычков. Платил он всегда не скупясь и без проволочек. Беда пришла к ним в дом со смертью дочери. Ей и восемнадцати не было, когда Господь призвал ее к себе. Едва заневестилась, бедняжка, и такая была хорошенькая: сама беленькая, щечки аленькие, алее парадного передника. Умерла дочка, и отвернулась удача от семейства Жиге. У хозяина не лежала больше душа к работе, и до того он сделался мрачный, что слух пошел, будто занемог черной меланхолией. Лечился он от меланхолии водкой, и водка быстрехонько его прикончила. Будто подрубленное под корень дерево, высохла и почернела вдова Жиге. Сына-наследника в доме не было, а выпускать из бычков кровь и свежевать их не женских рук дело. Пришлось ей закрыть мясную лавку и заняться продажей сидра в «Красном быке». – С громким смехом Тэнбуи добавил: – Первые полжизни она кормила народ, вторые – поит. Что же до посетителей, то чем они отличаются от всех прочих молодчиков, что сидят по тавернам и харчевням? Ничем, сударь мой, ничем. Не лучше и не хуже, такие же, как везде: на пять мерзавцев один порядочный. И вот что я вам еще скажу: трактир открывают не за тем, чтобы дверь держать на запоре, но коли сам трудишься честно, то монета от негодяя не чернее монеты человека порядочного. Или я не прав?

Слово за слово, шаг за шагом мы потихоньку продвигались вперед. Ехали мы по пустоши уже не менее часа. Туман заволок все вокруг полупрозрачной пеленой, и луна сквозь нее сочила бледный неверный свет. Не останавливаясь, Тэнбуи отвязал ремни, которыми был приторочен к седлу синий плащ, и накинул его. Широкий длинный плащ накрыл и Белянку, всадник с лошадью слились вдруг в одно существо – особенное, причудливое, странное, а в тумане так просто диковинное. Поплотнее завернулся в свой плащ и я, спасаясь от пронизывающей зябкой сырости. Замолчи мы – и стали бы тенями из Дантова чистилища, ведь и ехали мы почти бесшумно: одетая туманом пустошь поглощала и стук копыт, и любой другой звук. Однако мы становились все разговорчивее, а чем больше разговаривали, тем больше радовало меня здравомыслие моего спутника. Какого бы вопроса мы ни коснулись, он имел свое мнение и обнаруживал своеобразную «осведомленность», как выразился бы на моем месте англичанин. Ум этого необразованного фермера был так же здрав, как его мускулистое тело, познания ограничены, но тверды. Все свои мнения, аккуратно разложенные по полочкам, он вынес не готовыми из школы, а добыл благодаря зорким глазам, искусным рукам и житейскому опыту. Многие из представлений дядюшки Тэнбуи наш несчастный век умственной лихорадки и непрерывного устремления в будущее объявил пережитками, но эти «пережитки» если и были закономерным следствием, то вовсе не отсталости и не темноты, – на почве реальной жизни дядюшка Тэнбуи, простой крестьянин, дал бы фору любому, самому изощренному умнику, что воспарил над реальностью.

В жилах моего фермера смешались две крови, норманнов и кельтов, – соседки Бретань и Нормандия нередко роднились своими семьями, – и я видел перед собой достойного потомка двух народов. В его грубоватых и шероховатых словах светились прозорливость и здравомыслие, а главное – дядюшка Луи был плоть от плоти той жизни, какую прожил, был повсюду на месте и ладил со своей судьбой, как ладит рука с перчаткой. Генрих IV говаривал, что жизнь и дело сладки плодами. Плоды своей жизни дядюшка Тэнбуи уплетал за обе щеки.

А сам походил на краюху серого хлеба, может и грубоватую, но вкусную и питательную.

Внезапно на одной из гряд, о которых я уже поминал, кобылка Тэнбуи споткнулась и наверняка упала бы, не натяни ездок могучей рукой поводья. Белянка выровнялась, двинулась вперед, но двинулась прихрамывая.

– В святую…

Ругательство дядюшки Тэнбуи я не решаюсь воспроизвести на бумаге, но сам он довел его до конца, и голос его при этом гремел, словно большой барабан.

– Гром и молния! Охромела! Черт бы побрал проклятую пустошь! Чем же это Белянка поранила ногу, коли здесь и камешка не найти? Придется слезть да поглядеть, в чем там дело, и поглядеть сейчас же! Простите, сударь, – прибавил он, буквально скатываясь, а не спешиваясь с лошади. – Я в грош не ставлю людей, которые не пекутся о своей животине. Что я без Белянки, лучшей кобылы в наших краях? Вот уже семь лет объезжаю я на ней все топи и болота нашего Котантена…

Видя, что он остановился, остановился и я. Глядя, как поспешно он выдернул ногу из стремени, я невольно подумал: похоже, от любви к своей Белянке мой фермер растерял весь свой хваленый здравый смысл!

Ночь хоть и не была темнее темного благодаря сочащемуся сквозь туман тусклому лунному свету, однако нужно было быть одной из кошек, что задают полуночный концерт на пороге фермы, для того чтобы разглядеть, что же попалось под копыто лошади в такой час. Но мое недоумение как вспыхнуло, так и погасло. Тэнбуи достал из кармана своего необъятного синего плаща маленький фонарик, с каким обычно ходят в конюшню, почиркал огнивом и зажег его. При свете фонарика он поднял сперва одну, потом другую переднюю ногу Белянки и сообщил, что на левой нет подковы.

– Вполне возможно, давно уже нет, – прибавил он, еще раз внимательно осматривая копыто, – потому как в этой пыли можно все четыре потерять и не заметить. Однако сомневаюсь, что лошадка повредила именно левую ногу. Хотя, – обеспокоенно заявил он, – ничего другого я не замечаю.

Он поднес фонарь к копыту и принялся изучать его, будто заправский кузнец.

– Ничего не вижу, нога как нога, ни крови, ни опухоли, а бедная животина не может на копыто наступить и, похоже, чертовски мучается.

Он взялся за повод, что шел от мундштука, и потянул кобылку к себе. Резвая лошадка жалко-прежалко захромала, и у меня не осталось никаких сомнений, что опасения ее хозяина более чем серьезны: Белянка вряд ли сможет идти дальше.

– Вот тебе и на! – заговорил Тэнбуи с досадой, которую я не только прекрасно понимал, но и совершенно искренне разделял. – Хорош подарочек! Застрять с охромевшей лошадью посреди пустоши, где на два лье вокруг ни единой живой души! Ни кола тебе, ни двора! А путь впереди неблизкий. Первая кузница, на какую мы можем рассчитывать, находится в четверти лье от Э-дю-Пуи. Красивое, однако, положеньице! И черт меня побери, если я знаю, как из него выкарабкаться. Ох беда, беда! Не хватало только, чтобы Белянка обезножела и ее недели на две заперли в конюшне. На носу-то первое ноября, а в Байо на Всех святых знаменитая ярмарка. Длится она целых три дня, и нет ей равных отсюда и до Шанделера!

По-прежнему светя себе фонариком, Тэнбуи еще раз потянул на себя повод Белянки, проявляя о ней самую трогательную заботливость. Бедное животное попыталось шагнуть, но не поставило, а подогнуло ногу.

– Вот что я вам скажу, сударь, – произнес фермер с твердостью человека, принявшего наконец решение, – наше с Белянкой странствие закончено, и вы поступите благоразумно, если оставите нас и двинетесь дальше в одиночестве, – погода-то нехороша, ночь холодная, и ветер вон какой колючий задувает! А вы небось и торопитесь. У каждого хлопот полон рот. Обо мне не тревожьтесь, я со своей заботой справлюсь. До Э-дю-Пуи я положил себе добраться пешочком и доберусь непременно. Когда – не знаю, но завтра утром уж точно. К бедам мне не привыкать, немало черных дней выпало мне на долю. А бывало, что я и для своего удовольствия коротал ночи под Гарнето или Оревильи, стоя по пояс в болоте, надеясь подстрелить пару диких уток или чирков. Так что одно или два лье в тумане меня не пугают. Чего пугаться, раз Жанина хорошенько утеплила плащ своего муженька. Моя жена предпочитает встречать меня с дороги добрым куском свинины на вертеле и кружкой вина, а не отваром лечебных трав.

Я уверил дядюшку Луи, что ни за что его не покину, коли мы как добрые друзья проделали вместе немалую часть пути и он вдруг оказался в беде. Дела мои, сказал я, ничуть не более спешны, чем его, а может быть, и совсем не спешны. И туман меня тоже совсем не пугает.

– Почему бы нам, сударь, не передохнуть немного? – предложил я. – Выкурим по трубочке, развеем дурные испарения ночи, а там, глядишь, вы снова сядете на свою кобылку, раз не нашли у нее на ноге ни раны, ни опухоли…

– Боюсь, этой ночью я на Белянку не сяду, – возразил он мне, задумчиво покачивая головой. – Кажется, я даже знаю, что с ней приключилось…

– И что же, дядюшка Луи? – спросил я, заметив при свете фонаря, что его открытое жизнерадостное лицо омрачилось какой-то тенью.

– Сказать по чести, – начал он, почесывая за ухом, словно бы чувствуя себя в замешательстве, – говорить мне вам неохота, потому как вы запросто можете поднять меня на смех. Но я-то не сомневаюсь, что так оно и есть, а значит, какой смысл таиться? Да и вы посмеетесь и перестанете. Разве не так? Кюре нам твердит: признаетесь в грехе, – облегчите душу. Я и сам замечал: тяготит меня что-то, а поделюсь с Жаниной, когда лежим с ней голова к голове на подушке, и просыпаюсь поутру с легким сердцем. Вдобавок вы родом из здешних мест, а значит, наверняка слышали толки, какие ходят промеж нас, фермеров, о всяком там ведовстве, порче, сглазе… Мы тут все в это верим.

– Как не слышать! – отвечал я. – Можно сказать, вырос под рассказы о ворожбе. В детстве только о ней мы и толковали. Но, честно говоря, мне казалось, что с тех пор все успели забыть, что такое сглаз и порча.

– Успели забыть, сударь! – с укором воскликнул дядюшка Тэнбуи, совершенно успокоившись оттого, что я не подверг сомнению само существование сглаза и только не был уверен, существует ли он в наши дни. – Нет, голубчик, о порче в здешних местах никогда не забывали и, похоже, не забудут до той поры, пока бродят по нашему краю пастухи-бездельники, что приходят неведомо откуда и в один прекрасный день исчезают неизвестно куда. Попробуй только отказать им в куске хлеба или не доверить стада, враз потеряешь все поголовье – бычки сдохнут прямо на пастбище, будто крысы, начиненные мышьяком.

Дядюшка Тэнбуи не открыл мне ничего нового. По полуострову Котантен издавна – а с каких пор, неведомо, – бродили таинственные пастухи неизвестного рода-племени, они приходили и нанимались сторожить стадо на месяц, два, когда больше, когда меньше. А потом исчезали. Пастухи-кочевники, которым сельская молва приписывала колдовство, ведовство, сглаз, порчу и чародейство.

Откуда они приходили? Куда шли? Бог весть. Просто шли. Проходили мимо… Проходили сквозь…

Может, они были потомками тех цыганских племен, что рассеялись по Европе в Средние века? Вряд ли. Ни лица их, ни повадка не подтверждали такого родства. Волосы у пастухов были светлые, а вернее, бесцветные, будто седые, и глаза серые или зеленоватые. При высоком росте двигались они с той особой неспешностью, какая отличает обычно людей Севера, издревле приплывавших сюда на драккарах из вяза. Однако в пастухах-северянах – по смутной моей и неотчетливой догадке, они являли собой одну из ветвей норманнов, породнившихся с неведомым племенем, – был изъян: природа обделила их присущей норманнам практической сметкой и тягой к работе. Они отличались леностью, склонностью к созерцательности, невыносливостью в работе, словно родились под южным палящим солнцем и солнце иссушило их жарой и напитало истомой. Но какая бы ни текла у них в жилах кровь, пастухи обладали тем, что сильнее всего тревожит воображение оседлого и невежественного населения, – они были непонятны, они кочевали. Не раз жители наших краев пытались изгнать пастухов из своих пределов. Пастухи уходили, но очень скоро возвращались вновь. То в одиночку, а то компанией в пять или шесть человек бродили они то там, то здесь, занимая свою праздность всегда на один и тот же лад – медленно передвигаясь за стадом овец по склону лощины или сопровождая вместо гуртовщика стадо бычков на ярмарку. Если вдруг фермер грубо прогонял их или не хотел нанимать, они, не говоря ни слова, понурив головы, уходили. Поднятый вверх палец – вот единственная их угроза, когда, уходя, они оборачивались. А потом непременно случалось несчастье: подыхала скотина, сбрасывали весь цвет яблони за одну ночь, высыхал колодец – таково было неотвратимое следствие жуткой леденящей угрозы: молчаливо поднятого пальца.

– Так значит, вы полагаете, дядюшка Тэнбуи, что на вашу кобылку навели порчу?

– Думаю, навели, – отвечал он задумчиво и, проведя ладонью по лбу, невольно сдвинул шапку набекрень. – Да. Именно так я думаю, сударь, и так оно и есть. Дело в том, что вчера на ярмарке в Креансе я зашел в кабачок, и там сидел один из пастухов-изгоев – чумы нашего края, – из тех, что захотят и наймутся к любому хозяину. Пастух сидел, сгорбившись возле очага, и грел на огне кружку со сладким сидром, а я продолжал торговаться с одним фермером из Каранта. Мы наконец сторговались, ударили по рукам, и тут вдруг мой покупатель говорит, что ему понадобится гуртовщик, чтобы свести бычков в Кутанс, поскольку сам он отправляется в Мюниль-ле-Венгар навестить хворого свояка. Тут пастух, что сидел у очага и пил теплый сидр, возьми и предложи свои услуги. «А кто ты такой, чтобы я тебе своих бычков доверил? – спрашивает фермер. – Вот если знает тебя дядюшка Тэнбуи и поручится, возьму с дорогой душой. Что скажете о парне, мэтр Луи?» – «Коли хотите, можете его взять, – отвечаю я фермеру, – но я, как Понтий Пилат, умываю руки и не приму никаких упреков, если с бычками что случится. Кто поручился, тот и платит, говорит пословица, а я не ручаюсь за тех, с кем незнаком». – «Придется мне поискать другого гуртовщика», – сказал карантинец. Тем дело и кончилось. Теперь-то я припоминаю, что пастух взглянул на меня, и взгляд его был чернее смертного греха. А потом застал пастуха возле конюшни, когда забирал Белянку, чтобы ехать…

Объяснение старины Тэнбуи вполне походило на правду. Лошадка могла охрометь и без порчи: пастух, разозлившись, взял да и воткнул в копыто Белянки иголку или булавку, желая при помощи несчастной животины отомстить хозяину. Так когда-то поступил жестокий мальчуган-корсиканец (я имею в виду Наполеона): он запихнул ружейную пулю в ухо любимого коня своего отца в отместку за то, что тот посмел наказать сына. Однако для моего котантенца налицо была бесовщина: Белянка хромала, а на ноге ни единой царапины!

Дядюшка Тэнбуи поставил фонарь на ближайшую кочку и принялся набивать трубку, не сводя глаз с Белянки, а та, как все страдающие умные животные, инстинктивно наклоняла изящную головку к больной ноге. Спешился и я и тоже стал крошить листы мэрилендского табака, намереваясь набить себе трубочку. Морозец тем временем все чувствительнее покусывал нам щеки.

– Жаль, – начал я, оглядывая голую, без единой былинки землю, на которой даже осенний ветер не сумел отыскать ни одного сухого листка, – жаль, что неоткуда тут взять сушняка, какой обычно валяется под ногами. А то бы развели мы с вами костерок, пока отдыхает Белянка, и согрели бы хоть немного озябшие руки.

– Сушняка! – эхом повторил Тэнбуи. – Да мечтать в наших ландах о сушняке все равно что мечтать среди зимы о зеленом лесе. Нет тут ни того ни другого. Так что дышите на ваши озябшие руки, и дело с концом. Когда в светлые ночи шуаны собирались в ландах на военный совет, они тащили дрова для костра с собой, благо в чащобе, где они прятались, сушняка хватало.

Пышущий энергией здоровяк в рыжей куртке нежданно-негаданно упомянул про шуанов, вместе с которыми, возможно, стрелял из-за изгородей, когда был мальчишкой. Упомянул случайно, мимоходом, но ненароком оброненное слово воскресило передо мной удивительные призраки прошлого, и рядом с ними стерлась и поблекла нынешняя реальность.

Я ведь только что покинул город, где шуанская война оставила глубокий след. Кутанс не забыл еще необычайной драмы, для которой в 1799 году послужил подмостками, – драмы, завершившейся похищением легендарного де Туша, бесстрашного связного князей и принцев: он ждал расстрела на рассвете, но двенадцать отважных рыцарей его похитили.

Бережно, как если бы собирал драгоценный прах, я выискивал мельчайшие подробности этого единственного в своем роде деяния, чудеснейшего среди доблестных проявлений человеческой удали. Я охотился за драгоценными крупицами там, где, как мне казалось, жива была еще подлинная история, далекая от запыленных папок и канцелярий, – изустная история, история, состоящая из историй, рассказанных отцами-очевидцами, сохранившими в груди жар пережитого и с жаром передающих это пережитое своим потомкам, стараясь напечатлеть его огненными буквами в их сердцах и памяти. Недавние мои впечатления были еще так свежи, что случайно оброненное слово «шуаны», да еще при таких диковинных обстоятельствах, мгновенно пробудило мое задремавшее было любопытство.

– Неужели вы участвовали в «совиной войне»? – поторопился я спросить у моего спутника, понадеявшись, что прибавлю еще одну страничку к хронике нижненормандских ночных воителей, которые двигались бесшумно, словно тени, и, сложив ладони рупором, издавали совиный крик, собирая соратников или подавая сигнал к бою.

– Нет, сударь, что вы, – ответил он, раскурив трубку и прикрыв ее медной крышечкой, прикрепленной к чубуку такой же медной цепочкой. – Врать не стану, чего не было, того не было. Мал я тогда был, щенок щенком, а с щенят какой спрос? Зато дед и отец, хоть и были протестантами, шуанствовали вместе с господами. Один из моих дядьев получил возле Сен-Ло под Фоссе, когда они там дрались под началом господина Фротте с синими мундирами, заряд картечи прямо в сгиб руки. А дядька мой ох и живчик был, весельчак отчаянный, хлебом не корми, дай на скрипке поиграть и чтобы девушки плясали. Так вот народ рассказывал, будто вечером после боя дядюшка, несмотря на рану, играл своим товарищам в пустой риге неподалеку от поля боя, где поутру ему так досталось. Ночью они ждали к себе «синяков», но прыгали под развеселую музыку так, словно не было на свете ничего, кроме коротких юбчонок да крепких стройных девичьих ног. Заряженные ружья дремали в углу риги, а мой дядюшка-чертяка, держа скрипку кровоточащей рукой, отчаянно наяривал смычком, точь-в-точь старина Пенибель, без которого не обходился ни один деревенский праздник, – играл, не обращая внимания на рану, а рана наяривала ему свою музыку. И знаете, что случилось потом, сударь? Рука у него так и не выпрямилась. До конца своих дней он словно бы держал в ней скрипку. «Синяки» будто пригвоздили его своей картечью к той самой скрипке, которую он так любил от младых ногтей и до смертного своего часа, а час этот пробил для него еще куда как не скоро. По всей округе его иначе чем Скрипочка не называли.

Родня моего спутника привела меня в искренний восторг, и я, ожидая впереди еще немало увлекательных историй, положил себе вытянуть из почтенного Тэнбуи все, что он только знает о «совиной войне», в которой его близкие принимали столь деятельное участие. И вот я стал расспрашивать его и так и этак, пытаясь разговорить в надежде снять урожай с нивы детских воспоминаний. Мне хотелось оживить в его памяти те рассказы, которыми он наверняка заслушивался долгими зимними вечерами, примостившись на маленькой скамеечке между колен своего достопочтенного батюшки, не отрывая глаз от пылающего очага.

Но меня постигло жесточайшее разочарование. Вот оно, печальное свидетельство человеческой немощи: оказалось, что и память не в силах противостоять разрушительной работе времени! Дядюшка Тэнбуи, сын шуана, племянник героя Скрипочки, получившего рану под Фоссе, позабыл, а может, ничего не запомнил из событий той эпохи, которую – я так считаю – наши отцы освятили собственной кровью. Одним словом, добрый фермер упомянул еще лишь несколько общеизвестных фактов, хорошо знакомых не только ему, но и мне, а больше ни единой крупицей не обогатил ту драгоценную коллекцию воспоминаний, какую я собирал так дотошно и бережно.

Надо сказать, что наша послереволюционная эпоха была ничуть не менее любопытна, чем эпоха 1745 года в Шотландии после поражения при Каллодене [15]15
  В 1745 г. в Шотландии внук Якова II Карл Эдуард пытался захватить престол. После поражения в битве при Каллодене он бежал во Францию.


[Закрыть]
. Известно, что битва при Каллодене не была последней и в Шотландии даже после разгрома оставалось еще немало воинов в клетчатых килтах, которые продолжали пусть без надежды на успех, но сопротивляться, как продолжали воевать, потеряв Вандею, «совы» Мэна и Нормандии в серых куртках и платках под шляпой.

Однако мне-то хотелось другого, – мне хотелось раздуть в душе племянника Скрипочки ту малую искру любви, что старики заронили жаром своих рассказов о битвах и подвигах. Сознаюсь, усилия оказались тщетными – искры не было! Время не только потихоньку оттирает всех и каждого со сцены, оно стирает бархатными руками былое из памяти и души. И вот уже фермер Тэнбуи живет совершенно иными, чем предыдущее поколение, интересами, более приземленными, но и более насущными и вещественными. Ему не до политики, он занят полями, пастбищами, бычками. Политика для него и что-то недосягаемое, и что-то второстепенное. С его деревенской точки зрения, «совы»-шуаны в первую очередь возмутители спокойствия. Их мародерство – кусок свинины, съеденный на кухне у бедной женщины, изъятый из погреба и выпитый бочонок вина – кажется ему постыдным, зато идеи, во имя которых те же шуаны достойно принимали смерть, оставляют равнодушным. Здравый смысл подсказал Тэнбуи, что «совиная война», да к тому же еще проигранная, всего-навсего юношеская придурь остепенившихся с годами отцов. «Боно», как крестьяне запанибрата называли императора Наполеона, лишая поэтического ореола имя, которому так привычно вторили трубы боевой славы, возмутил дядюшку Тэнбуи теми десятью тысячами франков, которые потребовал от рекрута, если тот хотел избежать узаконенной резни на полях сражений. А вот гибель генерала Фротте, который вел в бой его дядюшку, а потом был расстрелян «синими мундирами», не возмутила вовсе…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю