Текст книги "Порченая"
Автор книги: Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
– Вряд ли вы его узнаете, голубушка Клотт, – отозвалась Жанна. – Увидите и усомнитесь, он ли это. Говорят, в минуту отчаяния, узнав, что дело шуанов проиграно, он выстрелил себе прямо в лицо из ружья. Господь не позволил ему умереть, но запечатлел на его лице ужас содеянного, чтобы устрашал им других и, возможно, ужасался сам. Мы все содрогнулись вчера в церкви, когда его увидали.
– Как?! – с несказанным удивлением воскликнула Клотт. – Иоэль де ла Круа-Жюган больше не красавец, похожий на святого Михаила-архангела? А мы-то, срамные девки, когда-то им любовались. Неужели выстрелом из ружья он убил свою красоту, как архангел дракона, и сравнился с нами, изуродованными болезнями, бедами и старостью? Он-то еще не стар! Ах, Иоэль, Иоэль, – забормотала она, обращаясь к призраку своей юности вслух, по привычке старых и одиноких людей, – выходит, ты поднял на себя руку и уничтожил свою зловещую, ледяную красоту, которая сулила недоброе и сдержала посулы? Что сказала бы Длаида Мальжи, будь она жива, поглядев на тебя?
– Клотт, а кто такая Длаида Мальжи? – спросила Жанна Ле Ардуэй. Смятение ее и любопытство возрастали с каждым словом старухи.
– Одна из нас и, наверное, самая лучшая, – отвечала Клотильда Модюи. – Она дружила с вашей матерью, Жанна де Горижар. Но увы! Добрые советы честной и благоразумной Луизон не помогли несчастной. Бедная девочка сгубила себя, как остальные бесноватые замка Надмениль – Мари Отто, Жюли Травер, Одетта Франшом и Клотильда Модюи вместе с ними. Все мы были гордячками и предпочли стать любовницами господ, чем выйти замуж за крестьян, как наши матери. Вы не знаете, Жанна де Горижар, и никогда не узнаете, раз злая судьба принудила вас выйти замуж за вассала вашего батюшки, что такое любовь мужчины-повелителя, гордящегося своей голубой кровью. Устоять перед ней невозможно. Длаида Мальжи не устояла. Она была самой безумной среди безумиц, подаривших свою добродетель сеньору де Орлону, виконту Надмениль, вместе с его компаньонами. И как же была наказана! Мы все получили воздаяние, но она получила его первой. Живым огнем спалила ее карающая рука Господа. Мы все горели в геенне страстей, губя свою юность, но Длаиде случилось полюбить. Она полюбила Иоэля де ла Круа-Жюгана, прекрасного белоснежного монаха из Белой Пустыни, и полюбила так, как никого еще не любила. Веселого нрава, с переменчивым сердцем, она не боялась любви, не зная, что и к смертному невечному существу можно привязаться навечно. Любви своей она не таила. Красота ее цвела пышным цветом, девичья скромность осталась в прошлом, она влюбилась и думала, что без труда привлечет к себе избранника. Но нет, ошиблась. Иоэль отверг ее с презрением. Если и одолевали страсти юного монаха, то не любовные. Роже де ла Э, Ришар де Варангбек, Жак де Неу, Люка де Лаблэри, Гийом де Отмер издевались над отвергнутой Длаидой. «Чего стоит твоя красота, твоя женская гордость! – твердили они. – Не подожгла монашеской рясы, не спалила ее, как ветошь! Выбрала себе господина, а он не пожелал тебя взять!» Распаленная издевками Длаида поклялась, что монах полюбит ее. Но не сдержала клятвы… Мыслей Иоэля не знал никто. Сталь его охотничьего ружья была мягче, чем полное гордыни сердце. Он приносил из леса убитых кабанов, но ни разу не вытер окровавленных рук передником одной из нас. Он не видел нас, будто нас не было. За одним из ужинов, что длились ночь напролет, Длаида на глазах у всех призналась Иоэлю в немыслимой своей любви. Длаида говорила, а он снял со стены медный охотничий рог, приложил к тонким бледным губам и затрубил. Долго выпевал рог грозную и безжалостную песнь, заглушая голос несчастной, и монах был похож на архангела, что возвещает день Страшного Суда. Проживи я сто лет – и тогда не забуду трубного звука и выражения лица монаха, с каким он трубил. Красавица, вконец потеряв голову, кинулась за приворотными зельями к бабкам-ворожеям. Каких только порошков не сыпала Длаида в бокал Иоэля во время пиров, все оказались обманом. Сердце монаха не поддалось сладкому яду. А может, Господь Бог хранил своего слугу, хоть и недостойного?.. Или князь тьмы сделал из монаха свое орудие, лишь бы завладеть душой Длаиды?.. Страшное приготовили для нас поучение, но мы не вняли ему… Длаиду Мальжи между тем ославили по всей округе охотницей за монахами, и женщины, повстречавшись с ней на дороге или увидев, как она сидит с остекленелым взором у ограды, торопливо крестились. И неудивительно, Мальжи от невыносимых страданий словно ума лишилась. Днем бродила как в полусне, зато ночью при луне каталась с воплями по «кошачьим лбам», круглым голышам, возле брода Брокбеф или выла от неутолимой боли, будто голодная волчица. Может, конечно, болтовня одна, что каталась бедняжка Длаида ночами по дороге, но, когда мы пошли все вместе купаться на реку, я сама видела черные пятна на ее бело-розовой коже. Я спросила: «Что это у тебя? Кто тебе синяков наставил?» А она мне в ответ, глядя безумными глазами: «Гангрена у меня, гангрена! Разъела мне сердце и скоро разъест все тело!» Прошло немного времени, и от красоты ее и здоровья ничего не осталось. У нее началась чахотка. Из всех нас она оказалась самой хрупкой. Таяла, будто масло на огне, а жила все так же, как все мы жили в замке Надмениль. Господа распутники деликатностью не отличались. Любовь бедной Длаиды к Иоэлю, болезнь, худоба, слабость, с которой она справлялась водкой и пила ее, как жаждущий воду, не удерживали бешеных кобелей, что ее окружали. От водки у нее стали дрожать руки, посинели губы, осип голос, но благородные господа, пошучивая, что без пожара и на колокольню не полезешь, передавали с рук на руки умирающую, и каждый прикладывался к полыхающему пожару, который горел, сгорая, но не для них. Они быстро погубили несчастную. Почему вы вдруг побледнели, Жанна де Горижар? – воскликнула Клотильда Модюи, напуганная выражением лица своей гостьи. – Неужели Иоэль и сейчас способен встревожить женское сердце, деточка? Даже утратив былую красоту? Даже превратившись в урода, монах-ледышка не утратил дьявольской власти, подаренной ему адом? Вы же побелели, слушая меня, как полотно…
Женщина с опытным сердцем и по набежавшему на лицо облаку угадает раскаленную лаву страстей в глубинах чужой души.
Испугалась и Жанна.
– Неужели побледнела? – спросила она.
– Побледнела, деточка, – отвечала Клотт, вглядываясь в лицо молодой женщины, как вглядывался бы врач, пытаясь определить болезнь по первому, внезапно появившемуся признаку. – И накажи меня Бог, если не становитесь все бледнее и бледнее.
Опустив глаза, Жанна Мадлена молчала. Она чувствовала, как справедливы предположения старой Клотт, чувствовала, что неведомая боль теснит ей сердце еще злее и острее, чем вчера в тот же час в церкви. Словно оледенев, сидела на скамейке Жанна, – всегда сильная и мужественная, она не смела поднять будто налитых свинцом век и взглянуть на старую Клотильду, что сидела так же неподвижно и тоже не говорила ни слова.
Дядюшка Тэнбуи не считал себя знатоком человеческих душ, шерсть бычков он разглядывал чаще, чем вникал в глубины сердца, но одним весомым и емким словом, взятым из родного просторечья, определил то, что я старался передать, подыскивая детали, оттенки, нюансы…
– Россказни да пересуды – погибель для женщины, – сказал он мне. – Ведьмачка Клотт охмурила хозяюшку Ле Ардуэй ядовитыми враками, от них бедняжка и заболела, кровь у нее, как у несчастной Мальжи, вывернулась налицо.
VIII
Ни Клотт, ни Жанна не нарушали молчания, наставшего после разговора, и, длясь, оно становилось все весомее и весомее. Сдвинув брови, Клотт пристально вглядывалась в побелевшее лицо Жанны – из-за прикрытых темными веками глаз оно походило на слепую маску из мрамора. Смертельная бледность, казалось, проникала все глубже и глубже, обращая Жанну в камень. Застывшая, прямая, отрешенная, сидела хозяйка Ле Ардуэй мраморной статуей на маленькой скамейке без спинки, и не сиди она так прямо, можно было бы подумать, что она в обмороке.
Иссохшая рука Клотт, похожая на когтистую птичью лапу, коснулась ее ледяного лба и не ощутила ни влажности, ни трепета живой плоти, – Жанна словно бы погрузилась в летаргию.
– А! Так ты теперь здесь, Иоэль де ла Круа-Жюган! – вскрикнула вдруг старуха.
Понимала ли она, что говорит? И с кем она говорила? С видением, что вселилось в воспаленный мозг, одетый ледяной коркой смерти, которую сейчас ощупывали ее пальцы, – так ощупывали пальцы могильщика череп в шекспировском «Гамлете»? Или обращалась к монаху, вернувшемуся в Белую Пустынь?.. Как бы там ни было, она задала вопрос и тут же получила ответ. Могучая тень заслонила светлый проем открытой двери, и звучный голос отозвался с порога:
– Кто помянул здесь де ла Круа-Жюгана и может утверждать, что знавал его в давние времена под именем Иоэль?
Тень превратилась в человека, человек вошел в комнату, башлык, которым была обмотана его голова, опускался на глаза и затенял всю нижнюю часть лица, будто забрало рыцарского шлема.
– Кто из вас произнес мое имя, женщины? – спросил человек, оглядывая сидящих.
Взгляд его вперился в одну, в другую и остановился на Клотт.
– Клотильда Модюи! – воскликнул он. – Ты ли это? Я искал тебя, и вот я тебя нашел. Я узнал тебя, Клотильда. Житейские беды не лишили тебя памяти, если ты до сих пор помнишь бывшего монаха Белой Пустыни, Иоэля де ла Круа-Жюгана.
– Я узнала, что вы вернулись в Белую Пустынь, брат Ранульф, – сказала старуха, и голос у нее дрогнул от волнения, вызванного то ли святым для нее прошлым, то ли внезапным появлением монаха.
– Брата Ранульфа больше нет, Клотильда. Брат Ранульф погиб вместе со своей обителью, – произнес священник, и глухие, горькие его слова упали, будто комья земли на крышку гроба. – Покончено и с могущественным орденом святого Норберта. Часа не прошло, как я видел изуродованную статую святого, основатель ордена стоит теперь у дверей трактира и встречает пьяниц, а аббатство, которым надлежало управлять мне, обратилось в прах и развалины. Перед тобой одинокий как перст, безвестный и бессильный монах, который, будто воду, проливал и свою, и чужую кровь, но ни ценой крови, ни ценой собственной души не спас того, что хотел спасти. Человеческие желания – тщета, Клотильда! Прошлое кануло в небытие. Ты состарилась, стала калекой, я слышал, у тебя отнялись ноги. Легионы дьявола сровняли с землей замок Надмениль. Сутана моя черна, – монах указал на свою накидку, – облачения августинцев не сияют больше белизной в наших оскудевших и притесняемых церквях. И погляди, каким я стал!
Величавым жестом он откинул черный бархат башлыка и показал лицо страшнее лика горгоны Медузы, – ожоги, раны зажили переплетением лиловых бугров, рубцов и шрамов, и в этом лиловом месиве мерцали сверкающие глаза – угли, что никак не догорят на пепелище. Глаза тлели в огненной оправе воспаленных, красных и голых век. Курносый лев, опаленный огнем пожара. Устрашающее зрелище, великолепное.
Клотт обмерла, потрясенная.
– Ну что? – надменно спросил Иоэль де ла Круа-Жюган, невольно гордясь ошеломляющим впечатлением, какое производило его невиданное уродство. – Узнаешь, Клотильда Модюи, в безобразном страшилище брата Ранульфа из Белой Пустыни?
Жанна уже не бледнела. На лице ее одно за другим стали проступать алые пятна, словно стыд, замеревший сгустком в сердце, теперь яростно рвался наружу через оболочку кожи. Каждое слово, каждое движение аббата притягивало кровь к поверхности. Пятна пламенели на щеках, на лбу Жанны, потом заалели на груди и шее. Поглядев на них, становилось понятнее, что имел в виду дядюшка Тэнбуи, когда на простонародном своем языке сказал, что кровь у Жанны вывернулась налицо.
– Узнаю, как не узнать, – отвечала Клотт. – Что бы ни случилось, вас я всегда узнаю. Вы навсегда останетесь тем же Иоэлем, какого мы почитали во времена нашей беспутной и беспечной молодости. На господах, рожденных повелевать, печать породы не сотрешь, она останется и на голых костях в могиле.
Плебейка Клотт, дочь ушедшей эпохи феодалов, искренне благоговела перед господами и высказала то, во что верила и Жанна.
Опороченная в собственных глазах союзом с крестьянином, Жанна после рассказа кюре Каймера сочла шрамы бывшего монаха мученическим венцом, которым Господь удостоил благородного аристократа. Дерево с покалеченной вершиной было прекрасно могучим стволом и мощными корнями. Иоэль лишился чистых черт прекрасного юношеского лица, но лицо, в котором уже не было ничего человеческого, подходило гораздо больше царственному и надменному потомку норманнов-воителей, никогда не отдававших своей добычи. «От свирепых норманнов спаси нас, Господи!» – молились повсеместно мирные обыватели до конца XI века.
– Благородную кровь не скроешь, – продолжала Клотт. – Посмотрите и вы, господин аббат, может, узнаете женщину, что не гнушается сидеть на скамейке Клотильды Модюи? Узнаете по сходству с отцом, Локисом де Горижаром?
– Локисом де Горижаром? Мужем красавицы Луизон-Кремень, который успел умереть еще до наших гражданских войн? – подхватил аббат, внимательно рассматривая Жанну, пламеневшую уже от шеи и до корней волос.
При мысли о позоре своего замужества, о добровольном своем падении Жанна сгорала от стыда. С первого дня она страдала от унизительности своего брака, но никогда еще не ощущала постыдность его так болезненно, как сегодня, перед аристократом-священником, знавшим ее отца. На ее счастье, дымивший очаг не разгонял сгустившегося в комнате сумрака, и Жанна не видела лица аббата, узнавшего из рассказа Клотт о ее вынужденном замужестве с Ле Ардуэем и горьких о нем сожалениях.
Голос голубой крови, голос родовитости говорил в Иоэле де ла Круа-Жюгане куда громче голоса пастыря, но по крайней мере тем вечером Жанна не узнала об этом. Пастырь обронил несколько суровых слов о бедах благородных семейств, а благодетельные потемки скрыли от Жанны лицо аристократа, изуродованное огнем, свинцом и угольями, но зато с незапятнанным гербом, – оно стало еще уродливее, исказившись брезгливым презрением, которое убило бы раздавленную стыдом «половину» Ле Ардуэя.
Сумею ли я сделать понятным характер Жанны? Если нет, рассказ покажется неправдоподобным. И тогда мне придется вернуться к истолкованию, предложенному дядюшкой Тэнбуи, а оно очень сильно отстало от нашего передового века. Хотя для стороннего наблюдателя, с любопытством следящего за развитием в человеке страсти, толчок, породивший ее, может показаться абсурднее любой порчи, но наш скептический век считает нелепостью только порчу.
Между тем аббат де ла Круа-Жюган расположился в лачуге Клотильды Модюи со свойственной знатным людям непринужденностью: истинные аристократы, глядя на окружающих с непомерной высоты, не отличают достойных от недостойных. Впрочем, Клотт не была для аббата заурядной старой крестьянкой. Если он считал себя поднебесным орлом, то ее чем-то вроде ястреба. И еще свидетельницей своих первых шагов по жизни. Для людей, не умеющих забывать, юность, какая бы ни была – пустая, радостная, греховная, – всегда дорога, и свидетели тоже небезразличны. К тому же революция уничтожила все социальные перегородки, перемешала все сословия, объединив людей только политическими убеждениями. Пустив кровь, Франция еще не залечила раны. За приверженность к господам и преданность дворянам записали в «аристократки» и Клотт, и не миновать бы ей тюрьмы в Кутансе, а потом и эшафота, не разбей ее паралич и не лишись она ног. В общем, сидя втроем, аббат, Жанна Ле Ардуэй и Клотт вспоминали недавно минувшее, и разгоревшиеся их сердца бились как одно.
Вот разве обиды у Клотт накопилось больше, чем у сидевшего напротив нее изуродованного «синяками» аббата.
– Досталось вам от них, – говорила Клотт, – и меня, калеку, они не помиловали. Плевала я на их гильотину и всегда издевалась над трехцветными, никогда не угодничала, не подлаживалась. Четверо мерзавцев понадобилось, чтобы дотащить меня до рыночной площади, а потом обкорнать ножнями, какими мальчишки-конюхи ровняют хвосты кобылам. – От пережитого унижения горло старухи перехватило, а светлые глаза сделались жесткими и льдистыми. – Да, только вчетвером удалось надругаться над старухой. Ноги меня уже не держали, стоять я не могла, и они прикрутили меня недоуздком к коновязи, у которой куют лошадей. В молодости я собой дорожила, холила, ухаживала, а потом-то что? Износилась, состарилась, и ничего для меня не значили три пригоршни седых волос. Упали, и ладно. Но вот скрежет кобыльих ножниц, металлический холодок возле уха – припомню, места себе не нахожу. Умирать буду – не прощу!
– Не жалуйся, Клотильда Модюи, с тобой обошлись как с особой королевской крови, – сказал единственный в своем роде пастырь, обладавший даром целить сердечные язвы гордыней, словно был слугой Люцифера, а не кроткого Иисуса Христа.
– Я не жалуюсь, – ответила высокомерно Клотт, – всех настигло возмездие, и умерли они дурной смертью, не в своей постели, а от руки палача, не успев исповедаться. Волосы у меня отросли и стали только белее – снег запорошил ущерб, нанесенный той, кого в замке Надмениль называли Иродиадой. Но сердце у меня осталось остриженным. В нем не заросла обида и не стерся след унижения, и я поняла: жажду мести не утолит даже смерть обидчика.
– Да, так оно и есть, – угрюмо признал священник, вместо того, чтобы словесным елеем сострадания размягчить упорное злопамятство Клотт, но у него и мысли такой не возникло.
(Потому-то и возникает сомнение в глубинном раскаянии аббата и в его подвиге покаяния, о котором рассказывал кюре Каймер накануне за ужином в доме Фомы Ле Ардуэя…)
В этот вечер в Кло всем пришлось дожидаться Жанну Мадлену. Жизнь ее была отлажена как часы, и обычно она возвращалась домой раньше мужа. Но на этот раз муж вернулся первым. Не приглядывала хозяюшка и за ужином своей челяди, а хозяин то и дело спрашивал, куда запропастилась его жена, и больше удивленный, чем обеспокоенный, уселся за стол в одиночестве, прождав Жанну еще с четверть часа. Тут она и вернулась.
– Вы, Жанна, потеряли счет времени, – сказал Ле Ардуэй, глядя, как она снимает у двери сабо.
– Потеряла, – согласилась она. – Мы засиделись у Клотт до темноты, а потом, пока добирались, дважды сбились с пути в потемках.
– Кто это «мы»? – добродушно полюбопытствовал Ле Ардуэй.
Жанна растерялась. Кому не знакома невозможность выговорить вслух то имя, что непрестанно звучит у нас в сердце? Выговорив его вслух, мы будто выдаем свою тайну. Но Жанна справилась со смятением.
– Я и аббат де ла Круа-Жюган, тот самый, о котором нам рассказывал вчера вечером господин кюре. Аббат заглянул к Клотт как раз тогда, когда я сидела у нее.
Жанна повесила васильковую шубку на спинку стула и уселась напротив озабоченно нахмурившегося мужа. Лицо Жанны горело все тем же болезненным румянцем, каким загорелось в присутствии благородного гостя.
– Мы простились с аббатом неподалеку от ворот, – прибавила она, – я приглашала его поужинать с нами, но он отказал мне…
– Так же, как вчера мне, – подхватил Ле Ардуэй и издевательски добавил: – Думаю, и сегодня он ужинает у графини де Монсюрван…
В отказе аббата крестьянин угадал презрительное пренебрежение аристократа и озлобился. Жанна чувствовала не злобу, а боль, она не сомневалась, что заслуживает презрения, но, воздавая ей по заслугам, аббат ранил ее в самое сердце.
Ненависть и любовь вспыхивают внезапно и повинуются одним и тем же таинственным законам. Плебей, крестьянин Фома, деревенский якобинец, сколотивший себе состояние скупкой монастырской земли, мгновенно понял, что нищий монах, разбитый наголову предводитель шуанов, родовитый аббат де ла Круа-Жюган, вновь появившийся в Белой Пустыни, – его исконный, заклятый враг, и любая попытка с ним примириться – унизительная постыдная ложь, нестерпимая для живого человеческого сердца.
Больше Фома ничего не сказал, но откромсал ломоть хлеба с такой яростью и придвинул его Жанне так резко, что, будь она от природы нежнее и боязливее, непременно бы оробела.
Фома заодно со всей округой терпеть не мог старуху Клотт и злился на Жанну за то, что водит с нею дружбу. Только твердость Жанны, ее умение противостоять вспышкам его гнева вынудили грубияна Ле Ардуэя смириться с тем, что жена навещает старую ведьмачку, которая ни на что другое не способна, как только сбить с панталыку трезвую, разумную женщину.
– Подлая гнида эта Клотт! «Сова»-недобиток! – начал он. – И удивляться нечего, коли глава «совиного войска», стоило ему к нам заявиться, отправился ее навещать! Старая потаскуха тьму-тьмущую шуанов перепрятала у себя под одеялом. Вот «совы» до сих пор и кидаются в дупло, где их братцы вили гнездышко.
Лицо Жанны приняло то суровое выражение, какое всегда заставляло замолчать мужа, но на этот раз он продолжал с принужденной усмешкой:
– В вас ведь тоже, Жанина, течет благородная кровь, вы ведь тоже знатного рода, то-то вам так любезна дьяволица Клотт и новый аббат!
– Они оба знали моего отца, – ровным голосом сообщила Жанна.
Упоминание о де Горижаре подействовало так, как действовало всегда – воцарилось молчание. Имя де Горижара служило Жанне Мадлене священной эгидой, им она защищалась от мужа, ибо, каким бы ненавистником аристократии ни был Фома Ле Ардуэй, он, как все плебеи, ненавидел дворян лишь из одного уязвленного самолюбия. В глубине души Ле Ардуэю льстило, что женат он на благородной мадемуазель, и помимо собственной воли он разделял благоговение Жанны.
Больше ни в тот день, ни в последующие речь об аббате де ла Круа-Жюгане и Клотт не велась. О них словно бы забыли. Жанна Мадлена не выпускала ни мыслей своих, ни чувств из тюрьмы сердца, как выразился старина Тэнбуи, и продолжала привычно хозяйничать, подсчитывая доходы и расходы.
Прошло несколько месяцев, наступило время ярмарок, и Жанна отправилась на одну из них. Поехала, как всегда ездила, и была такой, какой ее привыкли видеть. Еще бы! Она ведь была очень сильной! Вот только кровь, что «вывернулась налицо», по уверению дядюшки Тэнбуи, взбунтовалась в тот день, когда Жанна повстречала у Клотт надменного аббата. Благородная кровь, надрывавшая ей сердце болью, запылала, будто факел, подожженный угольями глаз диковинного пастыря, и ударила в голову. С тех пор красивое лицо Жанны Мадлены ярко рдело. «Казалось, сударь, – говорил мне фермер Тэнбуи, занимавшийся всю свою жизнь бычками, – что умыли ее свежей бычьей кровью». Графиня Жаклина де Монсюрван сообщила и другое, она видела на пламенеющих щеках Жанны и более темные, почти фиолетовые пятна – мрачные грозовые тучи, вестники бурь и вихрей, что бушевали в ее сердце, превратившемся в вулкан. Грозные вестники, куда более грозные, нежели смертельная бледность. Однако кроме постоянно пламенеющего лица, наводящего на мысль о болезненном жаре и в конце концов до того обеспокоившего Фому Ле Ардуэя, что он пригласил для жены доктора из Кутанса, ничто не говорило о том, насколько переменилась жизнь Жанны Мадлены, а жизнь ее превратилась в горделиво скрываемый ад. Вот этим-то инфернальным пламенем и рдело ее лицо…