Текст книги "Порченая"
Автор книги: Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
V
Чтобы лучше понять столь внезапный, я бы сказал, дьявольски внезапный интерес, жертвой которого очень скоро станет Жанна Мадлена, нужно сначала рассказать, кто же такая мадемуазель де Горижар, ставшая после замужества хозяйкой Фомы Ле Ардуэя.
Кроме цветущей молодости, кроме сил и энергии, Жанна обладала еще мужественным сердцем и трезвым острым умом истинной нормандки, благодаря которому Нормандия славится как родина идеальных хозяек и мудрых домоправительниц. Прибавим еще, что уважение, которым она пользовалась в округе, было поистине неподдельным, и доказательством тому то, что ни один бедняк не осуждал ее за богатство, неправедно нажитое Фомой Ле Ардуэем, человеком хитрым, изворотливым и жестоким.
Когда речь заходила о Ле Ардуэях, жену всегда отделяли от мужа и не упрекали ни в чем, разве что сожалели о ее замужестве, но прощали и замужество, вспоминая, кем она была по рождению: семейство де Горижар отличалось и знатностью, и могуществом.
Страсть, промах и неудача – вот тройной корень всех житейских превратностей. Из поколения в поколение на протяжении веков разрастался он в семействе Горижаров и в конце концов погубил его. К грозовому 1789 году они разорились окончательно и бесповоротно.
Жанна Мадлена де Горижар последняя веточка древнего нормандского рода, осталась – увы! – без питающего ствола. Защита сироте – милость Божия, Жанну взяли к себе супруги Авелины, многим обязанные де Горижарам, и воспитали девочку вместе с остальными своими детьми. Не возьми они ее, она бедствовала бы, как маркиз де Потиньи, о котором фермер Тэнбуи сказал с ужасом: «Я видел собственными глазами, как он стоял с протянутой рукой!..» Его ужас породило пламя благоговения черной кости перед голубой кровью. Когда-то это пламя полыхало в крестьянских душах с невообразимой яркостью, зато теперь после него и пепла не осталось.
Авелины (Авелин де ла Соссэ – так они просили себя называть) были честными, исполненными старинных добродетелей буржуа, которые при монархии непременно стали бы аристократами. Ведь аристократия всегда кончала тем, что принимала в свои объятия буржуа, поручая им какие-либо государственные обязанности и приобщая к общественной жизни. Теперешний лозунг: «управлять всеми при помощи всех» – глуп, поскольку неосуществим, раньше он звучал иначе: «управлять всеми при помощи немногих», и, надо сказать, управляли и не без совести, и умно.
Жанне Мадлене де Горижар досталась лишь малая толика тех утонченных манер, какими блистала тогда провинция, но и они оказались излишними для той жизни, какая ей досталась. Воспитание, подобающее дочери де Горижаров, становилось опасным изъяном для женщины, чья участь была куда ничтожнее имени. Девушкой на выданье Жанна стала, когда революция закончилась. Дети Авелинов, что выросли вместе с ней, разъехались по ближайшим городкам, кто женившись, а кто выйдя замуж, и Жанна осталась одна с престарелыми приемными родителями. Старички, чувствуя, что земной их путь близится к концу, мечтали пристроить и ее. К Жанне посватался Фома Ле Ардуэй. Он еще не запятнал себя покупкой эмигрантских имений, и Авелины приняли его сватовство. Однако Жанне Мадлене жених не понравился. При одной только мысли о муже-крестьянине, да еще таком грубом и неотесанном, как Фома, который был вдобавок намного ее старше, кровь де Горижаров закипела в сердце Жанны, пока еще не ведавшем иных страстей. Мадемуазель решительно отвергла того, чья грубость заставляла краснеть деликатную барышню. И все-таки жестокие обстоятельства вынудили ее ― нет, не отдать свою руку и сердце, а позволить завладеть собой человеку, к которому она питала лишь неприязнь. Она доверилась самому беспощадному советчику – предчувствию, которому доверяются все нормандцы, и оно нарисовало ей беспросветно мрачное будущее, да еще так явственно, так тревожно… В любую минуту старички Авелины могли умереть, и тогда? Революция уничтожила монастыри, привычное прибежище благородных и гордых бесприданниц, не желающих претерпевать стыд неравного брака. И что же ей оставалось? Ходить по домам, ища поденной работы? Наняться к кому-то в услужение? Безрадостных мыслей становилось больше, мужество таяло. Жанна невольно вспомнила, что матушка у нее из простых… И когда горькие думы основательно подточили гордость мадемуазель де Горижар, она склонила голову и позволила взять себя замуж.
На первый мезальянс в роде де Горижаров, чье имя досталось Жанне и должно было с ней исчезнуть, решился ее отец, выбрав в жены Луизон-Кремень, как назвала Нонон матушку Жанны. Жанна Мадлена решилась на второй и последний.
Сеньор де Горижар-младший увенчал разгульную и беспутную жизнь церковным браком, но именно законный брак и закрыл перед ним двери всех знатных дворянских домов.
Женился он в том возрасте, когда страсти человека разгульного набирают после беспечной и легковесной юности роковую силу и становятся неодолимыми. Женой его стала дочь егеря, что служил у его друга и соседа по имению, сеньора де Орлона. Орлон, виконт де Надмениль, был человеком куда более порочным и злокозненным, нежели Горижары. В нормандском краю он оставил по себе такую память, что если бы пробудить ее в сыновьях, наслышанных о нем от отцов, то они загорелись бы смертельной ненавистью или заледенели от ужаса.
На протяжении двадцати лет Орлон был чумой и отчаянием здешних мест. Род его, созданный для подвигов, сохранил силу, но износил нравственность, и потомок, завершая долгую родословную, вывернул наизнанку все добродетели: если сражался, то на дуэлях, не влюблялся, а распутничал, унижал униженных, нарушал Божеские заповеди, попирал человеческие законы. Ржа порока изъела в его душе все, не совладав только с жестокостью.
Поговаривали, будто дочка егеря, старика Дагури, чей рог гудел во время охоты громче трубы иерихонской, заставляя верить в помощь дьявола, потому как простому смертному не дано трубить с такой оглушительной силой, – так вот поговаривали, будто дочка Дагури вовсе не его, а хозяина. Господин никем не брезговал, мог опозорить и слугу. Дочку звали Красавица Луизон. Питало нелестные слухи отношение к Луизон в замке Надмениль, к ней относились там совсем не так, как относятся к дочери прислуги. Положение у нее было двусмысленное, особенное, вызывающее и стало еще щекотливее с того дня, когда с бесстрашием, поразительным для юной девицы, она завоевала себе прозвище «Кремень», которое и носила до самой смерти. Вот в нескольких словах ее история.
В одно из воскресений деревенские жители слушали в церкви мессу, а Руфин Дагури вместе со своим господином вот уже с неделю охотился на кабанов в ближайшем лесу.
В замке хозяйничала одна Луизон. Надо сказать, что доверить охрану замка пятнадцатилетней девочке было тем более неосмотрительно, что Франция в те времена кишела шайками всевозможных бандитов, разбойников и негодяев. Но Нормандия есть Нормандия: нормандцы с детским простодушием признаются, что добром своим дорожат крепко, но защищать его принимаются только тогда, когда воры его к дверям понесут, и защищают, надо сказать, отчаянно.
Я и сам знавал в детстве фермеров-хуторян, что жили в нескольких лье от ближайших соседей и совершенно спокойно ложились спать, не запирая дверей. Им все казалось, что живут они в патриархальные времена доброго Роллона [24]24
После победы над норманнами в Шартре в 911 г. норманнский вождь Роллон становится герцогом Нормандии и вассалом французского короля.
[Закрыть].
Однако вернемся к хорошенькой девушке. Благоухая юной свежестью, она была лишней приманкой для отпетых негодяев, что шлялись тогда в здешних краях, грабили, а порой и сжигали фермы.
Однако Луизон в то воскресенье еще меньше, чем когда-либо, думала о грабителях. Прижав к полной и белой груди «мушкетера» – как называют в наших краях ситный хлеб, – она отрезала большие аппетитные ломти, и в эту минуту дверь на кухню толкнул нищий и попросил милостыни.
– Проходи, голубок, – пригласила его Луизон, – присядь на лавку. У меня похлебка варится, вот-вот будет готова, и я налью тебе полную миску.
Седобородый нищий с кряхтеньем опустился на скамью, а Луизон сновала себе туда и сюда, занимаясь хозяйственными хлопотами.
Между делом зашла она в соседнюю с кухней комнату и, поправляя перед зеркалом кружевной воскресный воротничок, вдруг увидела в зеркале, что нищий снял с себя бороду, а потом привязал ее покрепче. Тут-то Луизон и вспомнила о грабежах и убийствах, о них тогда немало толковали в округе.
«В церкви, похоже, еще и не причащали, – прикинула она, – да и разбойник наверняка не один». И, почувствовав, что кровь отхлынула от щек, наклонилась над очагом, чтобы огонь вернул ей румянец. Вернулась на кухню, сняла с огня котел и на вытянутых руках отнесла в ту комнату, где висело зеркало, поставила на стол и плотно прикрыла за собой дверь. Теперь она наблюдала за гостем не в зеркало, а в замочную скважину. И что же? Нищий раскрывал под столом, за которым сидел, огромный нож. Сердце Луизон ударило в набат, но, как оно ни колотилось, голова оставалась трезвой и ясной. Луизон вылила клокочущую похлебку в большую глиняную миску, в которой обычно держала хлеб, повесила на сгиб левой руки топор, взяла миску и крикнула:
– Голубок! Руки у меня заняты твоим супом. Отвори-ка дверь!
Разбойник открыл ей дверь, собираясь приставить нож к горлу, но Луизон с мужественной жестокостью плеснула ему в лицо кипящим супом, и негодяй, ослепнув от боли, взвыл. Бросив миску и подхватив правой рукой топор, Луизон всадила его в голову воющего мужика, словно заправский мясник, что одним ударом меж рогов раскалывает быку череп. К топору она больше не прикоснулась – просто перешагнула через лежащего в луже крови бандита, как перешагнула бы через ветку лесного шиповника. В каждом своем поступке, каждом движении оставалась она истинной нормандкой.
Дальше она действовала и с умом, и по наитию: заперла входную дверь на задвижку, придвинула к ней тяжелый кухонный стол, достала из-за каминного колпака отцовское ружье и поднялась на второй этаж, нисколько не заботясь о том, кто хрипел в агонии, утопая в собственной крови. Наверху она зарядила ружье, открыла окно, смотревшее на ворота, и села ждать.
Появились два разбойника и сразу же направились к кухонной двери. Найдя ее закрытой, очень удивились, задрали головы вверх и увидели девушку.
– Отвори нам, девочка! – закричали они.
Луизон, прицелившись, пригрозила спустить курок, если они немедленно не уберутся. Здоровые мужики только посмеялись над девчонкой и принялись ломать дверь, но один из них тут же упал с пулей в сердце. Другой, мстя за жизнь товарища, послал девушке, которая перезаряжала ружье, ответную пулю. Она снесла батистовый чепчик с головы Луизон, и обитатели замка, что возвращались с мессы, увидели удивительную картину: в обрамлении окна сидит простоволосая Луизон с ружьем в руках, и щеки у нее пламенеют, как алая лента, перехватившая густые пшеничные волосы.
Бандит убежал, а если были по соседству другие, то не решились показаться, так как месса уже кончилась.
После сего достопамятного события Луизон и стала в замке не то балованной дочкой, не то главной султаншей. Мужская отвага юной девушки, почти ребенка, которой недостало серьезных исторических событий, чтобы сделаться истинной героиней, и сама эта никому не ведомая Жанна с топором, за которой не следили глаза целого города, подпитывая ее мужество электрическими разрядами энтузиазма, восхитили друзей-аристократов виконта де Надмениля; насквозь порочные, они хранили верность одной-единственной добродетели – беззаветной отваге. Реми де Орлон решил, что в девочке ему подала весть его собственная орлиная кровь, и гордость пробудила в нем крепко спавшие отцовские чувства.
Он стал сажать Луизон вместе с собой за стол и доверил ей, несмотря на юность, все хозяйство своего замка. Частенько он брал ее с собой на охоту и любовался, как она ничуть не хуже его самого приканчивала кабана и скакала с дерзкой ловкостью истинной котантенки на самых норовистых и необъезженных лошадях. Нет сомнения, будь Луизон натурой позаурядней, выучка замка Надмениль нанесла бы ей непоправимый урон, ибо на празднества, которые она возглавляла после охоты, гости привозили с собой срамных девок, а те не считали нужным стесняться хозяйки – с какой стати, ведь она не была ни госпожой, ни барышней, а такой же, как они, простолюдинкой и даже не пожелала сменить на господский свой привычный крестьянский наряд: Луизон носила неизменный кружевной передник и гордый высокий чепец, какой носят в Нормандии одни крестьянки, хотя он достойно увенчал бы и принцессу. По счастью, Луизон, у которой к этой поре уже не было матери, принадлежала к породе сильных – такие умеют вырастать в одиночку, Господь Бог дает им крепкие скулы, чтобы вытянуть молоко из бронзовых сосцов Необходимости.
Луизон сумела внушить к себе уважение, какого давным-давно не искали окружавшие ее беспутные господа. Но кое-кому из господ она внушила и вожделение, на какое способны только не утоленные пороком души, боровшиеся против пресыщенности с ожесточением старого Тиберия на Капри [25]25
Тиберий Клавдий Нерон (42 до н. э. – 37 н. э.) – римский император, храбрый полководец, в конце жизни отличался крайней жестокостью и подозрительностью, последние десять лет жил на Капри.
[Закрыть]. Луизон, почувствовав близость охотников, из амазонки превращалась в девочку с пылающими от смущения щеками.
Как неожиданно было сочетание бесстрашия и слабости в юной и невинной убийце двух мужчин, запятнавшей свои ручки – нежнее цветов персика – кровавыми каплями. Как оно возбуждало! Пресыщенные аристократы, истасканные повелители наслаждений, чуяли будоражащий запах крови и надеялись добиться от Луизон другого кровавого дара. Но Луизон-Кремень, как выяснилось, умела и воевать, и защищаться. Она оборонялась так твердо, что Локис де Горижар, сохранивший лишь жалкие крохи былого богатства и не получивший бы в Нижней Нормандии за себя ни одну невесту, даже из мелкопоместных, воспылал к простолюдинке неудержимой страстью и запятнал дворянский герб мезальянсом.
Вот какова была у Жанны Мадлены мать, знаменитая Луизон-Кремень, на которую, по словам тех, кто знавал ее, походила и Жанна. Луизон умерла вскоре после рождения дочери. Беснующаяся лошадь ударила ее копытом в грудь – грудь, что могла бы вскормить героев, так как с молоком матери сыновья впитали бы лишь благородство, ибо ни одна низменная страсть не томила сердца Луизон. Той же душевной силой наделила она и дочь, и та хранила ее, словно дух святой, но, на беду Жанны Мадлены, в ее жилах текла и кровь Горижаров, древнего и пламенеющего страстями рода. Их кровь неминуемо должна была вспыхнуть, стоило старой ведьме Судьбе поднести ей своего кипящего варева и разжечь тлевший в жилах пожар. Да, когда Жанне предложили замужество с Ле Ардуэем, она узнала, что значит гореть возмущением, донимал ее в юности и жар сердца, который знаком каждой девушке, только ее он палил особенно горячо и безжалостно.
Однако она усмирила пламя с унаследованным от матери мужеством, убедив себя, что крестьянки не имеют права на возмущение. Деятельная, исполненная насущных трудов жизнь простых людей, какой она зажила, выйдя замуж, так властно завладела ею, поставив на первое место дом и хозяйство, что Жанна, забыв сословие, к которому принадлежала по отцу, стала ровно такой, какой ей и требовалось быть, – покорной судьбе женщиной с обручальным кольцом на пальце, первым кольцом в цепи долгов и обязанностей, которую она несла с поистине христианским смирением.
В восемнадцать лет она была удивительно хороша собой, хотя все-таки не так хороша, как ее мать, однако красота простых женщин исчезает куда быстрее, чем красота знатных, – они не берегут ее, вот она от них и сбегает.
И все-таки я упомяну нежно-розовый румянец девичьих щек, упомяну и молочно-опаловую свежесть юной нормандки, по сравнению с которой грубым кажется перламутр чудных раковин нормандского побережья. Однако к тому времени, о котором мы говорим, тяготы жизни и забота, чтобы тягот стало поменьше, избавили лицо Жанны от роз Авроры, – обветренная, загорелая, она стала скорее сродни той глине, из которой нас всех вылепили и которой мы очень скоро станем вновь. Лицо ее походило уже не на розу, скорее на желтоватый померанец. От крупных правильных черт ее веяло благородством, которым она пожертвовала, отказавшись от дворянского сословия и став «половиной» Ле Ардуэя. На погрубевшей от свежего воздуха коже проступили темные родинки, соблазнительные на взгляд и жесткие на ощупь, которые в конце концов только красят лицо крестьянки. Однако столетняя графиня Жаклина де Монсюрван – ее имя еще не раз встретится в нашей нормандской хронике – знала Жанну и говорила, что, едва взглянув на ее глаза, сразу можно понять, что она из родовитых Горижаров. Ни у одной из крепких красавиц нормандок, что прославились, подарив Империи полки самых красивых солдат, не было таких глаз. Глазами Жанна пошла в благородную отцовскую породу: большие, бархатно-фиолетовые, словно лепестки анютиных глазок, они были таким же достоянием Горижаров, как эмаль их герба. Но заметить такую тонкость могла только женщина или художник.
Дядюшка Тэнбуи, рассказывая мне эту историю, разумеется, обходился без тонкостей. Я сам потом дополнил и расцветил набросок, полученный от него на пустоши Лессе, которая нас познакомила. Добрый мой скотовод судил о женщинах, как судил бы о коровах в своем стаде, как пастухи-римляне судили о сабинянках, которых тащили, взвалив на мощные плечи: женщина для него была женщиной, если веяло от нее силой и здоровьем. Жанна, хоть и была невелика ростом, предназначалась природой, как все ее соотечественницы, для материнства и привлекала взгляд крутыми бедрами и высокой грудью. Она давно уже утратила красоту, но казалась красавицей крестьянину Тэнбуи. Когда мой нижненормандский фермер рассказывал мне о ней – а она к тому времени давно умерла, – в голосе его звучало неподдельное восхищение, да-да, должен признаться, так оно и было.
– Ах, сударь, – говорил он, сшибая кнутом камешки с дороги, – какая же это была гордая и бодрая женщина! Надо было видеть, как возвращалась она на своем Гнедке с ярмарки в Креансе. Одна ехала, словно была мужчиной, в руке держала черный кожаный кнут с красным шелковым султанчиком, а жеребчик под ней был горяч, что твой порох. А одета! Синий суконный казакин в обтяжку, широкая юбка с одного боку подобрана, а с другого сверкает целым рядом серебряных пуговок. Так летела, что искры из-под копыт сыпались. Величавая была женщина! Второй такой на всем Котантене не сыщешь!
VI
Жанна Ле Ардуэй распрощалась с Нонон Кокуан и направилась привычной дорогой к себе в Кло. Надо ли говорить, что хозяйка Кло была человеком уравновешенным, как оно и положено сильным натурам. Но сколь бы ни была она уравновешенна, трагическая маска в тени капюшона и рассказ болтушки Нонон произвели на нее впечатление, – задумавшись, она невольно замедлила шаг и шла даже степеннее, чем обычно.
Дорога тянулась грязная, пустынная. Все прихожане после службы успели разойтись по домам. Жанна сказала Нонон, что пойдет очень скоро, но сама не торопилась. Да и чего торопиться, если не страшат потемки и не подгоняет холод? Погода стояла скорее теплая, хоть и ветреная, – день был из первых зимних, когда ветер дует с юга, а серые стальные облака висят низко-низко, хоть рукой их потрогай, так нависли над головой. Нет, вокруг не было ничего, что оправдывало бы опасения Нонон.
До Старой усадьбы Жанна добралась еще засветло. Там тоже было и пусто, и тихо. Проходя мимо арки, когда-то закрытой огромными створками ворот, а теперь похожей на пролет моста с торчащими из боковин ржавыми петлями, она заметила пастуха-бродягу, напасть нормандских краев. Пастух приглядывал за тощими козами, что бродили по обширному двору, отыскивая редкие пучки травы возле старого каменного дома.
Жанна узнала пастуха. Совсем недавно он приходил к ним и просил работы, но хозяин прогнал его, не желая пускать в дом «всякую мразь», как без всяких околичностей он выразился. Ле Ардуэй был предубежден против таинственных бродяг точно так же, как дядюшка Тэнбуи, да, впрочем, как все остальные нормандцы. А поскольку Ле Ардуэй был богат и обладал властью, то неприязни своей не скрывал и, похоже, даже подстрекал просителя на возмущение с тем, чтобы поглумиться над ним и прогнать.
Где только не говорил Фома Ле Ардуэй, и на мельнице, и в кузнице, и многие его слышали, что, мол, случись только падеж скота или другая какая беда, в которой можно обвинить пастухов, и он очистит от них нормандский край навсегда. Угрозы его, которые многие считали опрометчивыми, доходили, само собой разумеется, и до тех, против кого были направлены. Так что, вполне возможно, Жанне, что шла одна-одинешенька по пустынному зимнему полю, подумалось: а ведь мой муж прогнал пастуха с руганью и бродяга в отместку может навести на меня порчу. Но даже если пришла ей в голову такая мысль, виду она не подала и по деревенскому обычаю заговорила с пастухом первая.
Пастух сидел на валуне, – в Нормандии возле ворот непременно кладут такие большие серые валуны. Одет он был в грубый шерстяной плащ, белый в оранжевую полоску, и казалось, будто накрыл себе плечи женской юбкой. Сидел неподвижно, словно тоже окаменел, и даже глаза у него стали как каменные. Ни дать ни взять мумия древнего кельта, которую только что вытащили из пещеры.
Жанна никак не могла миновать его, непременно должна была пройти мимо. Между ними оставалось шагов двадцать, и пастух наверняка уже заметил ее, но зеленоватые, похожие на рыбьи глаза, словно бы предназначенные для среды более плотной, чем воздух, остались неподвижными, по ним никак нельзя было угадать, что они видят, а что нет.
– Эй, пастух! – окликнула его Жанна. – Скажи, давно ли прошли после мессы люди? И если я пойду в Кло напрямик через Васильковый луг, нагоню я их или нет?
Пастух не ответил. Даже не шевельнулся, продолжая вглядываться куда-то вдаль. Жанна решила, что он не расслышал вопроса, и задала его еще раз, но громче.
– Оглох, что ли, пастух? – нетерпеливо прибавила она, привыкнув к повиновению нижестоящих: любое ее слово было для них не столько просьбой, сколько приказом.
– Оглох, но только для вас, – наконец отозвался пастух, сидя все так же неподвижно. – Для вас я глух, как ящерица, как камень, как вы и ваш муж были глухи к моей просьбе, хозяйка Ле Ардуэй! С чего вам вздумалось со мной заговаривать? Разве не вы прогнали меня? Вам нечего дать мне, мне нечего вам ответить! Смотрите, – продолжал он, вытянув длинную соломинку из сабо и переломив ее, – она сломана! И что же? Неужели вы думаете, что ветерок, который унес обломки, сделает ее опять целой?
Гнев рокотал в гортанном голосе пастуха. Сам того не подозревая, он совершил древний обряд, который совершали норманны, объявляя войну.
– Будет тебе, пастух! Стоит ли ворошить прошлое, – примирительно сказала Жанна, чувствуя себя не слишком уютно рядом с разгневанным человеком, держащим в руках дубинку из остролиста, которую, похоже, выломал из ограды. – Ответь мне на вопрос, и обещаю: будешь проходить через Кло и дома не будет мужа, положу тебе в котомку белый хлеб и добрый шмат сала.
– Бросьте свой хлеб и сало цепным собакам, – ответил пастух. – Не хлеб и не сало усмиряют гнев! Нет, не хлеб! У человека, который, пообедав, забывает оскорбление, вместо сердца зоб. Счеты я сведу позже, хозяйка Ле Ардуэй!
– Полегче с угрозами, пастух! – с не меньшей, а то и с большей угрозой окоротила его Жанна со свойственной ей решительностью.
– Знаю, знаю, хозяйка Ле Ардуэй, до вас, как до неба, не доберешься, – сказал пастух с кривой усмешкой, проницательно глядя на нее. – Однако вы тут не у себя на кухне, а возле Старой усадьбы на дурном перекрестке, где живая душа появится не раньше завтрешнего дня. Мало ли что мне взбредет в голову? – произнес он медленно, свирепо оскалившись и указав со стеклянным блеском в глазах на свою дубинку. – И взбрело, да не сделаю! Не хочу! – сказал он с напором. – Я ударю, меня ударят. Так что успокойтесь и бросьте камень, который подняли. Если я всего-навсего дерну вас за волосы, мне скажут, что голову оторвал, и засадят в тюрьму в Кутансе. Но есть месть куда более надежная. Время растит рога у быка, и удар их приносит смерть. Идите своей дорогой, – посоветовал он зловеще. – Месса, с которой вы возвращаетесь, запомнится вам надолго, хозяйка Ле Ардуэй!
Пастух поднялся с валуна и просвистел диковинную мелодию. К нему тотчас же подбежала собака – белая шерсть ее висела острыми сосульками, а на морде запечатлелось свойственное всем пастушеским собакам умное и печальное выражение. Она взглянула на хозяина и отправилась собирать коз, что разбрелись по двору.
Слишком гордая, чтобы отвечать пастуху, Жанна прошла мимо и свернула на Васильковый луг.
Что ей война, объявленная пастухом? В самое сердце поразили ее последние слова. Почему ей надолго запомнится месса? И что за дело до богослужения наверняка некрещеному бродяге-язычнику? Никто и никогда не видел пастухов в церкви, зато видели, к немалому смущению всех верующих, что они пасут овец на освященной земле кладбищ.
А месса и в самом деле была для Жанны памятной: незнакомый монах пробудил в ней чувства, до сей поры неведомые ее сильной и уравновешенной натуре. Слова пастуха странным образом намекали на ее встречу с тем, кто, судя по рассказу Нонон, стал жертвой Синих мундиров, а с Синими мундирами, доживи он до гражданской войны, непременно сражался бы ее отец, Лу де Горижар. Обещание пастуха невольно запало в душу Жанны и углубило уже полученное впечатление. Таинственное существо человек, потому и может случиться, что ничтожнейшее из обстоятельств – совпадение событий или слово – поразит его, удивление запомнится, подчинит его себе, завладеет целиком.
Жанна вернулась домой в небывалом смятении. Сумрачный монах и сумрачные угрозы пастуха мешались у нее в голове.
Однако привычная череда забот и дел уже выстроились перед ней, неся спасительное отвлечение. Жанна сбросила шубку, сабо с черными ремешками и по-хозяйски засновала по дому. Лицо ее было так ясно, так безмятежно, словно ничего необычного с ней не происходило.
По заведенному порядку Жанна каждый вечер самолично занималась ужином для слуг, потом говорила с каждым и назначала ему урок на следующий день. Слуг в Кло было много: и своя челядь, и наемные батраки, так что занимали они целый длинный стол в кухне Фомы Ле Ардуэя. Вот и в этот воскресный вечер хозяйка наблюдала бдительным оком за порядком в своем королевстве, а, как известно, для любого порядочного королевства хозяйская бдительность – главное. Речь за столом велась о монахе в черном капюшоне, – пройдя по церкви, он напугал до смерти всех прихожан Белой Пустыни, и теперь все только о нем и толковали.
– Не знаю, какое имя дали ему при крещении, – говорил высокий лакей с завитыми волосами, известный краснобай и щеголь, откусив изрядный кусок гречневого хлеба, обильно смазанного гусиным жиром, – но я назвал бы его «дьявольская образина», и пусть Господь меня накажет, если я ошибся.
– За свою жизнь я видал не одно пулевое ранение, – подхватил молотильщик, когда-то воевавший под началом генерала Пишегрю [26]26
Пишегрю Шарль (1761–1806) – французский генерал, командующий Рейнской армией, затем Северной, которая захватила Голландию. В 1803–1804 стал агентом роялистской разведки, готовил вместе с Ж. Каудалем покушение на Наполеона, был арестован и убит (по другой версии, покончил с собой) в тюрьме.
[Закрыть], – и клянусь, человеческие пули не оставляют таких рубцов. Если в аду у дьявола есть оружейня, то, верно, так выглядит тот, кто попался чертям в лапы и они его не дострелили. Да и на монаха мало похож этот капюшон, скорее на вояку. Я видал его в субботу часа в четыре, он скакал галопом по дороге под Шене-Сансу. Дорога-то, сами знаете, ухаб на ухабе, за зиму две кареты непременно опрокинутся, а его кобылка скачет, будто наскипидаренная, и монах, чума ядреная, сидит как влитой. Голову готов прозакладывать, что во всей голландской армии человек двенадцать кавалеристов держались в седле так же. Не больше!
Жанна не могла не слышать застольных разговоров. То же самое говорила ей и Нонон Кокуан, описывая появление необычного священника у господина кюре. Вот только слуги Кло, в отличие от Нонон, ничего, кроме того, что монах – отменный наездник, о нем не знали.
Неожиданное появление в городке монаха и его устрашающее уродство взбудоражили даже флегматичных нормандцев, а ведь расшевелить их нелегко, они заняты только собственными заботами и доходами, свято блюдя традицию предков, которые и воевали-то с кличем: «Добыча!» Чувствительность и любопытство к чужим бедам отличают скорее южан, чем северян.
Однако в тот день выходило так, что Жанна хоть и гнала, как назойливое наваждение, любую мысль о зловещем монахе в капюшоне, который так не подходил ему, но все вокруг напоминали ей о нем. Воистину, бывает в жизни сплетение обстоятельств, которое хочется назвать судьбой!
После того как слуги поужинали и разошлись, кто спать, а кто гостевать, Жанна распорядилась подать ужин себе и мужу.
Обычно Фома Ле Ардуэй, если не был в отъезде – на ярмарке или на рынке в соседнем приходе, – возвращался в Кло к семи часам и ужинал вдвоем с женой, но чаще втроем, вместе с каким-нибудь приятелем-фермером, которого приглашал для застольной беседы. Жили они в старинном, с двумя обветшалыми флигелями доме, что стоял в глубине второго двора, особняком от фермы. Комнат в доме было великое множество – и столовая, и гостиная, в ней Жанна разместила свое родовое наследие: несколько семейных портретов де Горижаров, на которые смотрела с болезненной гордостью. Но сколько бы ни было в доме комнат, ели они с мужем всегда в кухне за отдельным столиком, и, хоть были день-деньской у собственных слуг на глазах, достоинство их нисколько не страдало.
Теперь, когда домашняя власть ослабела, впрочем как все прочие власти тоже, господа понадеялись, что у них прибудет авторитета, если они будут держаться от своих людей подальше. Но где он, этот авторитет? Не стоит обольщаться, господа! Вы бежите от своих слуг по слабости, и тот, кто считает главной добродетелью деликатность, первый собственной слабости потатчик. В стародавние времена, когда натуры были помогутнее наших, хозяину бы и в голову не пришло, что, отдалившись от своей челяди, он заставит уважать себя или бояться. Что такое авторитет, как не воздействие личности? Жизнь так устроена, что одни в ней солдаты, другие генералы, и что же? Неужели на войне солдаты меньше слушаются генералов оттого, что живут с ними более тесно?
Жанна Ле Ардуэй с мужем, следуя стародавним обычаям, жили общей жизнью со слугами. До нынешних времен в Нормандии подобный уклад сохранился разве что на нескольких фермах, где еще дорожат стариной. Выросшая в деревне Жанна Мадлена де Горижар, матушку которой прозвали Луизон-Кремень, не нуждалась в гордости напоказ и не страдала брезгливым малодушием, что так свойственны городским мещанкам, она сама накрывала на стол, пока старая Готтон стряпала ужин. Жанна как раз стелила камчатную, сверкающую белизной и благоухающую тмином, на котором ее сушили, скатерть, когда вошел ее муж вместе с кюре Белой Пустыни. Хозяин повстречался с ним на дороге, ведущей в Кло.