355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи » Порченая » Текст книги (страница 10)
Порченая
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:32

Текст книги "Порченая"


Автор книги: Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)

X

И вот однажды – так рассказывал мне достопочтенный фермер из Мон-де-Ровиля – старуха Клотт, что пряла и пряла после полудня на пороге своего дома, остановила, утомившись, колесо своей прялки.

– Малышка! – позвала она маленькую Ингу и оглянулась по сторонам.

Никто в ответ не откликнулся. Домишко Клотт – теперь-то его нет давно – стоял на обочине дороги, что вела из Белой Пустыни в Лессе, и у Клотт не было других соседей, кроме матушки Ингу, чья младшенькая приходила ей помогать вести скудное хозяйство. Но в тот день девочка быстро управилась с домашними хлопотами и, соблазнившись ясным вечером – выманили ее из дома Клотт косые оранжевые лучи, – подхватила в каждую руку по сабо и припустилась по пологой дороге вниз к дому, поднимая босыми ножонками тучи пыли, какие до смерти любят все ребятишки. Ради радости попылить по дороге и сбежала младшенькая Ингу, позабыв попрощаться с калекой Клотт, позабыв, что нужно внести ее прялку в дом.

Клотт с трудом, но доползала до комнаты, упираясь палкой, которую всегда держала рядом, она хваталась за нее руками и подтягивала неподвижные ноги, но прялку, на которой полдня пряла у порога, втащить в дом никак не могла.

«Что же делать?» – задумалась она и тут заметила на дороге Жанну Мадлену.

Медленно, очень медленно приближалась к ее дому Жанна! Куда девалась ее уверенная быстрая походка, по которой ее узнавали издалека? Она будто волочила груз, шла трудно, едва передвигала ноги. Бедная подбитая птица. Белоснежный чепец, шлем из накрахмаленного батиста, что так подходил к ее решительному твердому лицу, уже не венчал гордо поднятую голову, ясный безмятежный лоб. Больше того, возможно, без бархатного банта, что поддерживал этот шлем под подбородком, голова Жанны поникла бы под невыносимой тяжестью неотвязной мысли, которая рассекла ей лоб, будто топор крутой лоб быка.

Сухие глаза гордячки Клотт – а она говорила, что выплакала все свои слезы на пепелище молодости, – завидев издалека всегда такую красивую, а главное, сильную Жанну, повлажнели от последней капли сохранившейся жалости. Все случившееся с Жанной лежало перед ней как на ладони. Вы ведь помните, с первого дня она предчувствовала, что роковое бесстрастие Иоэля, сгубившее отчаянием Длаиду Мальжи, принесет беду и несчастной дочери Локиса де Горижара, и предупреждала об этом.

– Бегите от него, – твердила она с исступлением, в которое по временам впадала и которое казалось Жанне Мадлене следствием незаживших жгучих обид и безмерного одиночества. – Ночью, когда я не сплю, голос Длаиды твердит мне, что, если вы не будете избегать аббата де ла Круа-Жюгана, он станет вашей судьбой. Не говорите «нет», Жанна де Горижар! Разве дочь дворянина, благородного воина, устрашат рубцы на лице мужчины, который умеет их носить? Вы не из слабонервных особ, что вздрагивают при виде царапины и лишаются чувств из-за пустяка. Нет! Вы из древнего кельтского рода де Горижаров, и ваши предки, по словам вашего батюшки, сначала подносили к губам младенца клинок, а потом уже материнскую грудь. Шрамы от пуль на лице, которое от них не отвернулось, не помешают вам полюбить Иоэля!

Жанна не верила Клотт. А может быть, верила. Но не избегала аббата, увлеченная страстным, всепоглощающим, самозабвенным интересом. Ее толкало к аббату седое прошлое, многие поколения предков, голубая кровь, что влекла ее к точно такой же, чувства и язык, каких она не встречала в скудном мирке, где жила, но о которых всегда мечтала. Жанна приходила к Клотт все чаще, все чаще приходил и аббат, вовлек ее мало-помалу в свои опасные затеи. Замешанная на горьком стыде и отчаянии преданность Жанны повелителю гражданских распрь, обладающему своеобразным величием, сродни величию Жоржа Кадудаля [27]27
  Кадудаль Жорж (1771–1804) – глава мятежных вандейцев-роялистов, организаторов заговора против Бонапарта, когда тот стал Первым консулом. Казнен.


[Закрыть]
, о котором много толковали в ту пору, росла и росла. Глава шуанов заслонил собой монаха. Но и монах никуда не исчез: о нем, суровом, ледяном, неумолимом, хотелось сказать словами святой Терезы об искусителе: «Несчастный! Он не любит!»

Страдания Жанны сделались со временем непереносимыми. Доверить их она могла только Клотт, которая сразу предупредила ее о беде и даже поведала историю несчастной Мальжи. Презираемая всей округой пария пыталась помочь Жанне излечиться от дерзновенного обольщения, которое наслала на нее собственная гордыня. Нераскаянная почитательница родовитости, шлюха из Надмениля, как называли ее местные крестьяне, одна могла понять любовь мадемуазель де Горижар, непостижимую для набожных и уравновешенных душ, каких в нормандском краю большинство.

Что же до аббата де ла Круа-Жюгана, то после того, как его столь упрямо выношенные замыслы окончательно рухнули, обреченные на гибель безнадежной судьбой того дела, которому он служил, монах сделался еще угрюмее, свирепее и перестал навещать Клотт. Что ему было у нее делать? Он потерял все. Своего злого гения Жанна Мадлена видела теперь только в церкви. Военное поприще отвергло преданного военачальника, удоволит ли религия строптивого монаха? Распростившись с надеждой победить, как распростился Карл V с надеждой царствовать, станет ли беглый инок из Белой Пустыни созидать в своем сердце крепость более обширную и могучую, чем та, которую он оставил в юности? Или дубовая скамья в церкви станет для него подобием гроба, где, погребенный заживо, он будет читать над самим собой заупокойные молитвы? Кто мог доподлинно знать, что творилось в его душе? Неоспоримо одно: угрюмое, устрашающее лицо аббата, которое с самого начала до смерти пугало местных обывателей, стало еще более зловещим с тех пор, как на лице Жанны все явственнее проступали пожирающие ее мучительные терзания. Отчаянные мучения жертвы прибавляли безжалостности палачу.

Одиночество, на которое добровольно обрек себя черный аббат после крушения всех надежд, подкосило мужество Жанны. Но и подсеченного под корень мужества, унаследованного от Луизон-Кремень, оставалось еще немало. И мать и дочь были той же породы, что и Марий [28]28
  Марий (156 г. до н. э. – 86 г. до н. э.) – полководец и политический деятель, консул в 105 г. Одержал победу над Югуртой, разбил тевтонов. Соперничал, борясь за власть, с Суллой, потерпел в 88 г. поражение, бежал из Рима и спас себе жизнь, спрятавшись в болотах возле Минтурна. В 87 г. захватил Рим и организовал жестокую расправу над противниками.


[Закрыть]
: умирая, они собирали вытекающую из раны кровь в пригоршню и выплескивали ее в лицо врагу, пусть врагом было само небо! Ни Луизон, ни Жанна не ведали расслабленности или меланхолии. И когда Жанна Мадлена шла по дороге из Белой Пустыни в кровоточащий час дня, что так близок кровоточащему сердцу, и лучи умиравшего солнца украшали прощальными розами ее белый чепец, она шла медленно не от слабости. Мощь ее пламенеющего сердца была так велика, что и лицо пылало жаром. Свое сердце, что норовило выскочить из груди, она сдерживала твердой рукой и повторяла: «Пламя! Скоро ты вырвешься на свободу, вулкан извергнется и перестанет даже дымиться». Жанна приняла решение, груз его замедлил шаги. Именно такие решения принимает отчаявшаяся воля, и оно умиротворяет сильные души, как умиротворяет осужденных на казнь последняя молитва.

– Вот вы где, матушка Клотт, – произнесла Жанна, обращаясь к старой пряхе, сидящей на пороге перед колесом своей прялки, и голос ее прозвучал глухо и сумрачно, как должен был прозвучать, потому что решение было принято.

– Боже мой! Что случилось, барышня де Горижар? – воскликнула Клотт, пораженная видом и голосом Жанны. – Сегодня вы не такая, как обычно. Хоть не знали вы черных дней, благородная мадемуазель, но сегодня, сдается мне, вы задумали что-то страшное. Как две капли воды вы похожи на Юдифь, убивающую Олоферна, на картинке у изножья моей кровати.

– Не спешите, матушка Клотт, – отвечала Жанна с недоброй усмешкой, – мои руки пока еще не в крови, так что рано сравнивать меня с убийцей. Кровь пока у меня на лице, и она моя собственная – пламенеет, но не течет… А если бы текла с той поры, как стала для всех заметна, я была бы счастливее, ибо упокоилась бы мертвым сном, подобно Длаиде Мальжи, ей ведь так спокойно в своей могиле, – и она указала дрогнувшей рукой на изгородь, за которой синела крыша колокольни Белой Пустыни, одетая вечерней тенью. – Не сравнивайте меня с Юдифью, матушка Клотт! На нее, говорят, снизошел Дух Божий, а в меня вселился дьявол. И сегодня он так силен, этот дьявол, с которым знались и вы, Клотильда Модюи, в дни своей молодости, что мне хочется покончить разом и с благоразумием, и с гордостью, и с добродетелью, и с жизнью – со всем!

– Пойдемте в дом, дитя мое, а то, не ровен час, кто-нибудь нас услышит. Ведь про вас и так уже много болтают напраслины в Белой Пустыни, – сказала Клотильда почти по-матерински.

Калека взялась за палку, что стояла с ней рядом, уцепилась обеими руками и с трудом перетащила себя за порог. Больно было смотреть, как старая ужиха, раздавленная по дороге телегой, мучительно преодолевает колею, стремясь попасть в убежище под кустом.

Жанна Мадлена подняла прялку и вошла следом.

– Пряжа кончилась, – сказала она, поглядев на работу Клотт, которая трудилась целый день не покладая рук. – Вот и у меня кончилась гордость, кончилась жизнь. Не кончились только мученья. Кто знает, – продолжала она, поставив прялку на обычное ее место у окна и погрузившись в мрачное раздумье, – может, нить с твоего веретена пойдет на саван Жанны де Горижар…

– Да что с вами такое, бедное дитя мое? – встревожилась Клотт.

– Сейчас, сейчас, – отвечала Жанна с загадочным выражением лица, в котором было и что-то безумное, и что-то преступное.

Жанна уселась на маленькую скамеечку, поставив локоть на колено, подперла пылающую щеку ладонью, потом взглянула на Клотт, словно собиралась поведать что-то необыкновенное.

– Знайте же, – произнесла она, устремив на старуху потемневший взгляд, – я люблю монаха. Люблю аббата де ла Круа-Жюгана.

Клотт с тоской сцепила руки.

– Боже мой, боже! Знаю! Отсюда все ваши беды…

– Да, я люблю его, и я проклята, – со страстью проговорила несчастная. – Любить монаха – смертный грех, и Господь не простит мне кощунства. Я проклята. Но хочу, чтобы и его Господь проклял тоже. Хочу, чтобы в аду мы были вместе. Ад тогда послужит добру, ад будет мне дороже рая. В жизни он не почувствовал и тени того, что я выстрадала, но, может, он поймет мою муку, когда адское пламя охватит его ледяное сердце. Нет, ты не святой, Иоэль, и ты примешь вместе со мной вечную погибель! Клотильда Модюи, в дни вашей молодости вы были свидетельницей не одного кощунства, но и вы не видели того, что произойдет неподалеку от вас сегодня вечером. Если вы не будете спать этой ночью, то услышите, как душа Длаиды Мальжи будет кричать громче стаи орланов на охоте.

– Замолчите, Жанна де Горижар, дорогое дитя мое, – прервала ее Клотт с выражением неизъяснимой нежности, прижимая Жанну к иссохшей груди, словно мать, что защищает истекающее кровью дитя.

– Понимаю, вам кажется, что я не в себе, – проговорила Жанна уже более спокойно. Ее словно бы утешила почти что мужская ласка преданной Клотт. – Конечно, я обезумела, но только отчасти, а в целом сохранила твердый разум и способность рассуждать здраво. И решила пойти на все – монах будет любить меня! Ему не было дела до того, что я выстрадала. Он пренебрег мной, как Длаидой Мальжи, как всеми вами, девицами Надмениля, которых одарял лишь презрением. Но я отомщу за всех. Полгода тому назад я была еще безумнее, чем сегодня, но никому не признавалась в этом… Тогда я пошла тайком к пастухам. Прошли те времена, когда я смеялась над ними и их ворожбой. Зажав сердце в кулак, низко опустив голову, я все-таки пошла к ним. Я узнала среди них того, которого повстречала у ворот Старой усадьбы, того, кто угрожал мне, чьи угрозы мне не удалось позабыть. И этого пастуха, нищего бродягу, я молила так, как можно молить только Господа Бога, молила его сжалиться надо мной и избавить от жребия, на который он меня обрек. Я намозолила себе колени, валяясь перед ним в пыли пустоши, отдала серьги, золотой крестик, браслет, кинжал и деньги. Я отдала бы всю кровь до капли, если бы он открыл мне средство, благодаря которому Иоэль полюбил бы меня, если только есть на свете такое средство. Жалкий босяк отнекивался из ненависти и желания отомстить, но в конце концов сказал, что я должна поносить рубашку, пропитать ее своим потом и надеть на Иоэля. Поверите ли, матушка Клотт? Жанна де Горижар не сочла его слова обидной насмешкой, она поверила, что ей дали совет… Любовь отнимает у женщин разум. Я сама скроила, сама сшила эту рубашку, я носила ее на своем теле, которое горит огнем при одной только мысли об Иоэле, и она вобрала мой пот, пропиталась им. Я пропитала бы ее и своей кровью, если бы пастух сказал, что нужна кровь, а не пот. Однажды вечером, когда дверь в его дом была открыта, а он сам, как я слышала, говорил в конюшне со своей лошадью, единственным живым существом, которое, похоже, любит, я проскользнула в дом как воровка и бросила рубашку ему на постель, надеясь, что он наденет ее машинально, не задумываясь. Надел ли? Не знаю. Но если надел, то рубашка не прибавила ему любви. Наоборот, он невзлюбил меня еще больше. А когда я вновь пришла к пастуху, он заявил со злорадной усмешкой: «Рубашка-то должна была быть еще влажной…» – и словно нож повернул у меня в сердце, потребовав невозможного. Пелена с моих глаз упала: пастух отомстил за себя. Больше я к нему не ходила. Но безрассудство меня не оставило. На всех ярмарках, на всех рынках я стала подходить к гадалкам, и все они говорили одно: ты любишь темноволосого, власть его больше, чем наша, и он тебя погубит. Но он уже меня погубил. Разве я та же Жанна де Горижар, которую все знали в Белой Пустыни и Лессе? Разве ужасное, горящее жаром лицо естественно для нормальной живой женщины? Я давно уже не живу. Иоэль погубил меня. А я погублю его душу. Я не кончу свои дни, как жалкая голубица Длаида Мальжи, у которой не нашлось и капли яда, чтобы отомстить, которая только и сумела, что поваляться в ногах у того, кого любила, и умереть!

Горькая улыбка тронула губы бывшей одалиски султанов Надмениля, когда она услышала вопль женщины, узнавшей силу соблазна, разбуженного в ней грехом.

– Безумица, – воскликнула она, – безумица! Значит, вы еще не знаете аббата де ла Круа-Жюгана… – И прибавила с убежденностью, которая потрясла Жанну, несмотря на смятение, в каком она находилась: – Даже когда вы опуститесь ниже Мальжи и припадете к ногам этого человека, вы не получите того, чего хотите.

– Он не мужчина? – спросила Жанна с пламенеющим лицом.

Вся ее женская чистота, честь и добродетель истаяли в огне страсти более могущественном, чем одиннадцать лет покорности. Полтора года ожесточенной борьбы испепелили одиннадцать лет.

– Он священник, – ответила Клотт.

– Падали и ангелы, – сказала Жанна.

– Из гордыни, не из любви.

Обе женщины смолкли.

Ночь с грузом черных мыслей переступила порог дома Клотт.

– Он любит месть, – глухо сказала Жанна Мадлена, – я – жена «синяка».

– Кто знает, что он любит, дитя мое? – отозвалась Клотт совсем тихо. – Может, он любит только дело, за которое боролся, а оно не в ваших руках. Если бы он мог раздавить всех на свете «синяков» вашим матрасом, тогда, быть может, он и переспал бы с вами! Переспал бы прямо после мессы, с губами, красными от крови Господней, которая проклянет его! Но вы – это вы и можете предложить ему только сердце, которое он как священник считает пищей могильных червей.

– А если ты ошибаешься, Клотт? – спросила Жанна, поднимаясь со скамейки.

– Нет, мадемуазель де Горижар, – сказала старая Клотт с величавым жестом Гекубы, – я его знаю. Не бесчестите себя ради этого человека. Пощадите свое щедрое сердце. За позор с вами расплатятся презрением…

Старая Клотт ухватилась обеими руками за алый передник Жанны, пытаясь удержать ее.

– Старость сделала тебя трусливой, Клотильда Модюи, – возбужденно воскликнула Жанна, погасив последнюю искру разума. – Будь ты в моих годах и будь ты влюблена, удержал бы тебя страх позора? Боязнь презрения?

И она рванулась прочь, оставив в руках старухи алый лоскут.

Как безумная из лечебницы, убегала Жанна из дома Клотт.

XI

В тот же вечер, в то самое время, когда сидящая у порога Клотт заметила по дороге Жанну, Фома Ле Ардуэй на крепкой своей кобылке рысью скакал по пустоши Лессе.

Он возвращался из Кутанса, где провел немало дней, трудясь совместно с «Сообществом скупщиков недвижимости», которое впоследствии получит выразительное название «черная банда». Несмотря на то что вместе со своими компаньонами он провернул немало, так сказать, «добрых дел» и мог, казалось бы, испытывать довольство, однако ни в лице, ни в глазах Фомы не было того особенного и трудноопределимого выражения, какое, однако, позволяет с твердой уверенностью сказать: «Ну и удачлив этот мерзавец!» Никогда не отличался Фома и добродушной веселостью дядюшки Тэнбуи, которая, словно широко распахнутая дверь, приглашала каждого: «Войди! Займи место в моем сердце!» Недоброе насупленное лицо Ле Ардуэя, его колючий взгляд в этот вечер больше чем когда-либо заставляли вспомнить об острых шипах, какими затыкают дыры в изгороди, борясь с грызунами. Резкие черты его худого жесткого лица не смягчил и золотистый теплый свет умиротворенного солнца, что катилось долгий день по небосклону и наконец надумало отдохнуть за горизонтом.

С некоторых пор, несмотря на удачу в делах, несмотря на то, что земли и денег у него становилось все больше, Фома пребывал в крайне желчном и раздраженном настроении. Причина была в душевном и телесном нездоровье его жены. Сколько раз он возил ее в Кутанс к доктору, но тот мало что уразумел в болезни Жанны. Да и как ему было справиться с необычайной болезнью без названия – впрочем, как и с любой другой, причина которой состояние нашей души, – если замечал только жар и темные пятна?

– Что же приключилось с женой Фомы, которая всегда была чистым золотом? – спрашивала вся округа, и тот же самый вопрос неотвязно мучил самого Ле Ардуэя.

Как-то, проезжая по обыкновению по пустоши из Кло в Кутанс, он встретил свою Жанну. Она сидела прямо на земле, и лицо ее, всегда холодноватое и чуть ли не высокомерное, было залито слезами. Она обливалась ими, словно Агарь в пустыне. А когда встревоженный муж попробовал ее утешить и стал расспрашивать, она будто закоченела, да так, что он даже испугался, не померла ли. После этого случая он больше никогда уже ни о чем жену не спрашивал. Однако насильственное смирение не мешало копиться раздражению и беспокойству, и как им было не копиться, если образцовая хозяйка, зоркая и трудолюбивая Жанна, вдруг выпустила из рук все, что прежде заполняло и направляло ее жизнь, если ни с того ни с сего бросила Кло.

А Жанна, пожираемая затаенной страстью, словно впала в оцепенение сродни параличу, но продолжала навещать «старую подлюку», как не обинуясь называл якобинец Фома «аристократку» Клотт, и встречалась по-прежнему с бывшим шуаном, о котором гомонила вся округа. А если прибавить к главной беде еще и всевозможные толки, собранные по словечку там и сям, то вы поймете, какой тяжкий камень лежал на душе крестьянина, заставляя его супить брови.

Ехал Фома через пустошь и подгонял лошадку, которая и так бежала бойкой рысью. Не очень-то ему хотелось, чтобы ночь застигла его в опасном месте, находившемся в те времена в расцвете своей худой славы, отголоски которой и до сих пор смущают отважных смельчаков. Уже проехав немалую часть пути в сторону Белой Пустыни, Ле Ардуэй пришпоривал кобылу и прикидывал, много ли осталось светлых минут и успеет ли он выехать с пустоши до того, как малиновый шар, повисший там, где, по выражению знаменитого пейзажиста, «небо при свете дня целуется с землей», окончательно скроется за горизонтом.

День был безоблачным и знойным. Догорая, он превратился в серое марево, мутное, неподвижное, висящее над пустынной равниной, что томила сердце величием безнадежности, каким томит бескрайнее море. Ни одно существо – ни человек, ни животное – не оживляло угрюмую складчатую плоскость, похожую на поверхность бродильного чана, что перелил алую пену за край, за горизонт. Глубокая тишина царила над мертвой равниной, нарушал ее разве что топот копыт да монотонное гудение слепней, что вились над развевающейся гривой лошади.

Фома трусил, погрузившись в глубокое раздумье, низко опустив голову и сгорбив спину, ставшую похожей на мешок с зерном, и вдруг порыв ветра, освеживший его лицо, донес до него дребезжанье человеческого голоса, который заставил его настороженно встрепенуться. Он огляделся вокруг, но и вблизи и вдали увидел лишь пыльную, стелющуюся перед глазами пустошь. Несмотря на трезвое здравомыслие Ле Ардуэя, бесплотный голос, звучащий посреди пустыни, которую народное воображение населило всевозможными демонами и призраками, подействовал на Фому, приготовив к неслыханному зрелищу. Он продвигался вперед, голос звучал все громче, словно тропинка, по которой резво трусила лошадь, сторожко прядая ушами, будто щекоча ими и раздражая напряженные нервы всадника, вела прямо к нему.

Ослепительная алость заката мало-помалу превращалась в тяжелый едкий пурпур, и чем больше насыщалась она темной синевой, тем отчетливее раздавался голос, словно бы исходя из темной земли, как с наступлением ночи выходят из болот блуждающие огни. Впрочем, звуки этого голоса были скорее грустны, чем грозны. Ле Ардуэй сотни раз слышал эту песню, столь любимую пряхами. Он различил даже слова протяжной жалобы бредущих странников:

 
Нас было больше пятисот —
И все одна семья,
Я был удачливее всех
И стал за главаря.
Трухлявый пень – мой царский трон
Под кроною густой.
Я – царь, и нищего клюка
Державный скипетр мой.
Туре-люре-ля,
Тра-ля-ля-ля-ля.
 
 
По всем дорогам я хожу,
Их пыль знакома мне.
Один даст хлеб,
Другой даст сыр —
Достаточно вполне.
И так брожу не первый год
Я из села в село,
И если сальца кто-то даст,
Считай, что повезло.
Туре-люре-ля,
Тра-ля-ля-ля-ля.
 
 
Мне не грозит в перинах преть
И заболеть потом.
Я растянуться не боюсь
В канаве под кустом.
Я под открытым небом сплю
С котомкою своей.
Когда в ней хлебушка кусок,
То жить мне веселей!..
Туре-люре-ля,
Тра-ля-ля-ля-ля [29]29
  Перевод М. Нешкина.


[Закрыть]
.
 

Последний звук смолк, а Фома оказался как раз перед одной из тех складок, какие, если читатель помнит, я заметил, еще когда мы путешествовали со стариной Тэнбуи, – за подобием пригорка притаились, словно за волной лодка, три подозрительных существа, – они распластались на земле, будто пресмыкающиеся. Несмотря на жалостливую песню, которую тянул один из них, несмотря на жалкую одежду – домотканые рубахи из конопли, сабо без ремешков, набитые сеном, широкополые шляпы, пожелтелые от дождей, котомки и суковатые палки с железными наконечниками, с какими из века в век ходят в здешних местах нищие, незнакомцы не были побирушками, они были пастухами. Потому и висели у них на руках огромными браслетами золотые, блестящие, прочно сплетенные веревки из соломы, которыми они привязывают за ногу свинью-гулену или обкручивают рога быка, чтобы тащить за собой, солома же для плетения веревок торчала у них из котомок, была навернута вокруг талии поверх поясов.

Да, это были пастухи-бродяги, люди вечного безделья – неподвижные, со светлыми, будто кора ивы, волосами, с сонным, затуманенным и тяжелым взглядом. Они услышали поначалу издалека, а потом все ближе и ближе топот лошадиных копыт: не видя их, к ним приближался рысцой Ле Ардуэй. Один из пастухов, опершись на палку, привстал, и кобыла Фомы резко шарахнулась в сторону, перепуганная внезапным появлением.

– Змеюки поганые! – заорал Фома, узнав бродяг, которых выгнал из Кло. – Разлеглись поперек дороги, как пьяные свиньи, а лошади честных людей пугаются и шарахаются! Мразь! Гнусное отродье! Когда же очистится от вас наша земля?!

Тот, который только что приподнялся, опершись на свой воткнутый в землю посох, уже присел в пыли на корточки и уставился на Ардуэя пристальным немигающим взглядом, как смотрела бы жаба. С этим пастухом разговаривала и Жанна у ворот Старой усадьбы. Странная у него была кличка – Поводырь, а настоящего его имени никто в округе не знал. Может, и не было у него настоящего имени.

– Почему нам здесь не лежать? – спокойно отозвался пастух. – Земля-то, она для всех, она общая, – с горделивой уверенностью дикаря прибавил он, создав, ни на секунду не задумавшись, угрожающий лозунг современного коммунизма.

Сидя на корточках в подбитых железом сабо рядом с воткнутым в землю посохом, похожим на копье, – копье раздела, у подножия которого в один прекрасный день человеческий род лишится собственности, – Поводырь, без сомнения, привлек бы взгляд любопытного наблюдателя или художника. Справа и слева от него лежали на животах, уперевшись локтями в землю, два его товарища – неведомые животные, выползшие из норы, геральдические звери-двойняшки или, скорее, из-за своей неподвижности, сфинксы в пустыне. Лежали и смотрели узкой полоской глаз из-под белесых ресниц на фермера и на его лошадь. Ле Ардуэй же видел в них лишь трех ленивых, нахальных вымогателей и попрошаек, которых он, вознесенный на высоту своей лошади, от души презирал, гордясь своей силой. Поджарый, крепкий, он мешок зерна снимал с воза играючи, будто женушку в пышных юбках. Что ему три лентяя, три альбиноса, похожих на белотелых моллюсков?! Хотя… Какое-то воздействие… А, собственно говоря, чего? Закатного часа? Худой славы пустоши? Или, может быть, суеверий, что сопутствовали пастухам-бродягам, приходившим неизвестно откуда, исчезавшим неизвестно куда, как неизвестно, откуда брался ветер и куда девалась старая луна… В общем, Ле Ардуэй, хоть и сидел в удобном, украшенном медными бляшками седле, все же чувствовал себя менее уютно, чем возле большого камина в Кло с кружкой своего знаменитого сидра в руках. Для всех котантенцев, и для хозяина Фомы тоже, неподвижные альбиносы, распластавшиеся на земле в косых лучах заходящего солнца, окрасившего их пурпуром, обладали чем-то завораживающим.

– А ну, – продолжал хозяин Кло, сам желая напугать пастухов и не поддаться леденящей жути, которая все-таки его коснулась, – встать немедленно, нищеброды! Шагом марш отсюда, мороженые змеи! Освободите дорогу, или…

Он не договорил, но щелкнул кнутом и даже задел его концом плечо ближайшего пастуха.

– Воли рукам не давайте, – произнес пастух, и в глазах у него мелькнуло что-то вроде фосфоресцирующей молнии. – Здесь повсюду дорога, хозяин Ле Ардуэй. Осадите кобылу, иначе не миновать несчастья.

Однако Ле Ардуэй направил лошадь прямо на них, пастух тогда поднес к лошадиной морде окованный посох, кобыла всхрапнула и попятилась.

Ле Ардуэй побледнел от гнева и снова занес кнут, ругаясь на чем свет стоит.

– Я не боюсь вашего гнева, хозяин Ле Ардуэй, – сказал пастух спокойно, с затаенной свирепой радостью. – Захочу, так мигом собью с вас спесь. Что мне стоит разбить вам сердце, как разбил я его вашей жене, которая была чересчур горда.

– Моей жене? – смятенно переспросил Ле Ардуэй и опустил кнут.

– Да, вашей жене, вашей половине, надменной, гордой и все такое прочее… Теперь ее гордость растоптана, как… – пастух ударил окованным концом посоха по комку земли, и тот рассыпался в пыль. – Спросите, знаком ли ей пастух из Старой усадьбы, и послушайте, что она вам скажет.

– Сукин сын! Брехун! – заорал Фома. – Какое может быть знакомство между моей женой и вшивым караульщиком шелудивых свиней?!

Пастух открыл котомку, что висела у него на груди, порылся, и, когда вытащил из нее грязную руку, в ней что-то блеснуло.

– Узнаете? – спросил он.

Света хватило, чтобы Ле Ардуэй разглядел золотую заколку с эмалью, которую он привез жене из Гибрэ и которой она обычно закалывала чепец на затылке.

– Где ты ее украл? – взревел Фома, соскакивая с лошади. Выражение лица у него было такое, словно чертом вцепилась в него знакомая уже мысль и тащит его в ад.

– Украл? – переспросил Поводырь, и губы его опять искривились в недоброй усмешке. – Уж вы-то, ребятки, знаете, где я ее украл, вы-то, конечно, знаете, – обратился он к своим товарищам, и они рассмеялись вслед за ним тем же недобрым гортанным смехом. – Хозяйка Ле Ардуэй сама отдала ее мне на краю пустоши возле пригорка, который называют Кротовой кучей, и долго-долго упрашивала, чтобы я ее взял. Да, у нее не осталось больше ни капли гордости, гордость ее испарилась, и твоя хозяйка плакала, стонала и жаловалась, как голодная нищенка у ворот фермы. Она и в самом деле оголодала, вот только хлебушка, которого ей надобно, пастухи, несмотря на все свои умения, не могли ей дать.

И он вновь гортанно рассмеялся.

Фома Ле Ардуэй понял, что хотел сказать пастух, даже слишком хорошо понял. Ему нанесли смертельное оскорбление, но он предпочел сделать вид, что ничего не заметил, и по его искаженному страданием лицу потек холодный пот.

Все, что болтали о его жене, доходило и до него, но болтовня не шла дальше туманных, невнятных намеков, а реальность оказалась куда конкретнее и грубее, раз даже жалкие пастухи осмеливались о ней говорить.

Чаемым хлебом для Жанны Мадлены стал гнусный монах, но кто и когда мог бы в это поверить? Кто мог поверить, что она, всегда такая трезвая, разумная, здравомыслящая, связалась с прощелыгами пастухами… Решилась просить их о помощи!.. Что могло быть страшнее и унизительнее! Нож вошел Ле Ардуэю в сердце по самую рукоятку, и он был не в силах его вытащить.

– Врешь, сукин сын! – повторил Фома, сжимая обмотанную кожей рукоять кнута. – И нечем тебе подтвердить свои подлые враки!

– Есть, – ответил Поводырь, и в его зеленоватых глазах замерцал тусклый огонек, как мерцал бы впотьмах сквозь немытые стекла. – Но чем вы заплатите мне, господин Ле Ардуэй, если я докажу, что слова мои истинная правда?

– Всем, чем пожелаешь, – отвечал крестьянин, поддавшись соблазну, который неминуемо губит тех, кто ему поддается, – соблазну узнать свою судьбу.

– Согласен, – ответил пастух. – Слезьте с лошади и подождите секунду.

Из котомки, откуда он только что вытащил заколку, пастух достал небольшое зеркальце, какими пользуются деревенские брадобреи. Оправленное в потемневший свинец, с трещиной справа налево, тусклое, с затуманенной амальгамой, оно выглядело мертвым. Надо сказать еще, что красная полоска заката погасла, поднялся ветерок и над пустошью стали сгущаться сумерки.

– Ну и на что оно? – пробурчал Ле Ардуэй. – В нем ничего не видно.

– A вы смотрите, смотрите, не отводите глаз, – настаивал Поводырь. – Что-нибудь да увидите.

Поднялись и два других пастуха, привлеченные ворожбой, подошли поближе к приятелю. Над зеркалом они склонились втроем, пастухи и Фома, который все старался покрепче обмотать вокруг руки поводья кобылы – та так и норовила шарахнуться в сторону. Широкополые шляпы пастухов заслонили свет над зеркалом.

– Смотрите, смотрите, – повторял Поводырь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю