Текст книги "Мопра. Орас"
Автор книги: Жорж Санд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 50 страниц)
Теперь, когда я окончательно убедился в том, что не был виновником ужасного происшествия, мне оставалось найти объяснение поразившей всех катастрофы. В отличие от других, я считал, что это не так уж трудно: должно быть, какой-нибудь неопытный стрелок принял сквозь листву лошадь Эдме за дикое животное, и мне не приходило в голову обвинять кого бы то ни было в преднамеренном убийстве. Но вдруг я понял, что в убийстве Эдме обвиняют меня самого. Маркас открыл мне глаза на истинное положение вещей. Он рассказал, что дядя Юбер и другие участники охоты приписывают все несчастному случаю: они полагают, что мое ружье, к великому моему отчаянию, разрядилось, когда лошадь сбросила меня на землю. На этом, в общем, сходились все. Те несколько слов, что успела произнести Эдме, подтвердили это предположение. Лишь один человек обвинял меня в преднамеренном убийстве – то был Пасьянс; но обвинение это он высказал только в присутствии двух своих друзей, Маркаса и аббата, взяв с них слово молчать.
– Мне незачем говорить вам, – прибавил Маркас, – что аббат хранит полное молчание и отказывается считать вас виновным. А уж я могу поклясться… никогда…
– Молчи, молчи! – крикнул я ему. – Не говори даже этого: неужели ты допускаешь, что кто-нибудь может поверить в мою виновность? Но, очевидно, Эдме сказала что-то ужасное Пасьянсу; она умерла, и напрасно ты хочешь обмануть меня, она умерла, я ее больше не увижу!
– Нет, не умерла! – вскричал Маркас.
Он принялся клясться, божиться и в конце концов убедил меня, ибо мне было известно, что Маркас не умеет лгать: все существо его восставало даже против спасительной лжи. Но когда я попросил его повторить слова, сказанные Эдме Пасьянсу, он отказался наотрез. Из этого я заключил, что в них содержалось тяжкое обвинение. Тогда я вскочил со своего ложа, резко оттолкнув Маркаса, который пытался меня удержать. Я накинул попону на лошадь арендатора и пустился вскачь. Когда я примчался в замок, то походил на привидение. Я дотащился до гостиной, не повстречав никого, кроме Сен-Жана. Заметив меня, он с воплем ужаса бросился вон, оставив без ответа мои вопросы.
Гостиная была пуста. Вышивание Эдме, покрытое зеленой тканью, которую ее руке, быть может, не суждено было больше никогда откинуть с пялец, напомнило мне гроб под погребальным покровом, Большое дядино кресло уже не стояло теперь в углу, возле камина; мой портрет, написанный в Филадельфии, который я прислал на родину еще из Америки, был снят со стены. Все здесь говорило о смерти и проклятии.
Я поспешно покинул гостиную и поднялся по лестнице с бесстрашием человека, сознающего собственную невиновность. Но в душе моей царило отчаяние. Я направился прямо в комнату Эдме и, постучав, тотчас же нажал дверную ручку. Вышедшая мне навстречу мадемуазель Леблан пронзительно взвизгнула и убежала, закрыв лицо руками, словно увидела хищного зверя. Кто же все-таки посеял ужасные подозрения на мой счет? Неужели аббат поступил так коварно? Позднее я узнал, что Эдме, пока была в сознании, великодушно молчала, но громко обвиняла меня в бреду.
Я приблизился к ее постели; я и сам был почти в бреду и не подумал, что мое неожиданное появление может оказаться для нее роковым; откинув дрожащей рукой полог алькова, я взглянул на Эдме. Никогда еще не приходилось мне видеть столь поразительную красоту. Ее и без того большие черные глаза стали еще больше; хотя и лишенные выражения, они сверкали необычайным огнем, точно бриллианты. Осунувшиеся, побелевшие щеки и бескровные губы делали ее похожей на прекрасную мраморную статую. Она пристально посмотрела на меня с таким безразличным видом, точно перед ней была картина, а не живой человек, и, немного отвернув лицо к стене, прошептала с загадочной улыбкой:
– Этот цветок называется «Edmea silvestris».
Я укал на колени, схватил ее руку и, покрыв поцелуями, разрыдался. Эдме ничего не заметила. Ее ледяная рука недвижно лежала в моей, словно кусок мрамора.
XXIIIВошел аббат и поклонился с хмурым, холодным видом; затем, уведя меня от постели, сказал:
– Вы безумец! Ступайте к себе и остерегайтесь показываться здесь; это все, что вам остается делать.
– С каких это пор вам дано право изгонять меня из родного дома? – вскричал я, не помня себя от ярости.
– Увы! У вас нет больше ни дома, ни родных, – отвечал он с горестью, которая меня обезоружила. – И отец и дочь обратились в призраки, духовная жизнь в них уже угасла, а сердца их вот-вот перестанут биться. Уважайте же последние минуты тех, кто вас любил.
– Но как могу я выразить свое уважение и горе, если покину их! – воскликнул я в отчаянии.
– На сей счет я не хочу и не могу ничего вам сказать, – отвечал аббат, – вы сами должны понимать, что ваше присутствие здесь дерзостно и кощунственно. Ступайте! Когда их не станет, – а это, увы, произойдет скоро, – вы, если у вас есть права на этот дом, возвратитесь сюда, но меня вы тут наверняка не застанете: я не намерен ни оспаривать, ни подтверждать ваши права. А покамест вы здесь не хозяин, и я заставлю вас уважать агонию этих достойных людей, лежащих на смертном одре.
– Несчастный! – вскричал я. – Не знаю, что мешает мне расправиться с тобою! Что побуждает тебя с таким чудовищным упорством снова и снова поворачивать нож в моей груди? Уж не боязнь ли, что я переживу свою утрату? Неужели ты сомневаешься, что из этого дома вынесут сразу три гроба? Неужели ты не понимаешь, что я пришел лишь затем, чтобы уловить последний взгляд и получить последнее благословение?
– Скажите лучше – последнее прощение, – мрачно заметил аббат, взмахнув рукой, словно вынося окончательный приговор.
– Я скажу, что вы сумасшедший, и не будь вы священником, я задушил бы вас своими руками за то, что вы разрешаете себе так говорить со мной!
– Я не боюсь вас, сударь, – отвечал он. – Отняв у меня жизнь, вы оказали бы мне огромную услугу; жаль только, что ваши угрозы и запальчивость подтверждают обвинения, нависшие над вашей головою. Если б я видел, что вы охвачены раскаянием, я плакал бы вместе с вами; но ваша самоуверенность внушает мне отвращение и ужас. До сих пор я видел в вас лишь буйно помешанного; ныне я вижу в вас злодея. Ступайте прочь!
Я упал в кресло, задыхаясь от ярости и горя. У меня было мелькнула утешительная мысль, что я сейчас умру: ведь рядом угасала Эдме, а передо мною стоял аббат, так твердо убежденный в моей вине, что из мягкого и робкого от природы человека он преобразился в сурового и неумолимого судью. Утрата той, кого я любил, наполняла меня скорбью, я жаждал смерти; но тяготевшее надо мной ужасное обвинение пробуждало мою энергию. Я не мог поверить, что подобный навет способен устоять против правды. Мне казалось, что достаточно будет одного моего взгляда, одного моего слова, и от него не останется следа; но я чувствовал себя настолько разбитым и потрясенным, что это средство защиты было для меня недоступно. И чем неотвратимее тяготело надо мной постыдное подозрение, тем яснее я постигал, что победить его почти невозможно, когда единственное твое оружие – гордое сознание собственной, неведомой другим невиновности.
Я долго пребывал в полном изнеможении, не в силах вымолвить ни слова. Мне казалось, будто голова моя налита свинцом. Дверь снова отворилась, и ко мне подошла мадемуазель Леблан. Смотря на меня ненавидящими глазами, она принужденным тоном сказала, что на лестнице дожидается какой-то человек, который хочет переговорить со мной. Я машинально поднялся и вышел. Возле двери ожидал Пасьянс; он стоял, скрестив руки на груди, необычайно замкнутый и суровый; будь я виновен, выражение его лица внушило бы мне почтение и страх.
– Господин де Мопра, – сказал он, – мне надобно поговорить с вами наедине. Угодно ли вам следовать за мною?
– Да, угодно, – отвечал я. – Я готов перенести любые унижения, лишь бы понять, чего от меня хотят и почему каждый стремится оскорбить несчастнейшего из людей. Идем же, Пасьянс, но поторапливайся, ибо я спешу возвратиться сюда.
Пасьянс шел передо мной с бесстрастным видом. У его домика мы увидели моего бедного сержанта, который, совсем запыхавшись, только что подоспел туда. Не найдя для себя лошади, чтобы поскакать вслед за мною, и не желая выпускать меня из виду, он почти всю дорогу бежал, обливаясь потом. Тем не менее, завидев нас из виноградной беседки, он живо вскочил со скамьи и двинулся нам навстречу.
– Пасьянс! – воскликнул он драматическим тоном, который в другое время заставил бы меня улыбнуться (но тогда мне было не до смеха!). – Старый сумасброд!.. Клеветник… В ваши-то годы!.. Фи! Сударь… До чего вы дошли… Право…
Пасьянс, сохраняя невозмутимость, пожал плечами и сказал своему другу:
– Маркас, вы не понимаете, что говорите. Ступайте-ка, отдохните в том конце сада. Здесь вам делать нечего, мне надо побеседовать с вашим господином наедине. Ступайте, я так хочу, – прибавил он, легонько подталкивая сержанта, но таким властным тоном, что Маркас, хоть и был человек гордый и самолюбивый, тотчас же подчинился: он привык, не рассуждая, слушаться Пасьянса.
Едва мы остались одни, Пасьянс немедленно приступил к делу и учинил мне допрос, который я решил стерпеть, чтобы скорее получить возможность в свою очередь расспросить его о том, что происходит вокруг меня.
– Угодно ли вам, сударь, – спросил он, – ответить мне, что вы намерены теперь делать?
– Намерен оставаться в доме родных, пока у меня есть родные, – отвечал я, – а что стану делать, когда их больше не будет, никого не касается: это моя забота.
– А если вам скажут, сударь, что вам нельзя оставаться здесь, что вы наносите этим смертельный удар родным, – продолжал Пасьянс, – станете ли вы и тогда упорствовать в своем желании?
– Если бы я был убежден в этом, то не показался бы им больше на глаза; я ожидал бы на пороге дома либо последнего часа их жизни, либо часа их выздоровления, чтобы умолять возвратить мне любовь, которой я по-прежнему достоин…
– Ага! Вот оно что! – проговорил Пасьянс с презрительной усмешкой. – А я-то еще сомневался. Однако оно и к лучшему, теперь-то хоть все прояснилось.
– Что вы хотите этим сказать? – вскричал я. – Говорите, презренный! Объяснитесь!
– Здесь только вы заслуживаете презрения, – холодно ответил он, усаживаясь на единственную скамью, между тем как я остался стоять перед ним.
Любой ценой мне надо было заставить его объясниться. Я сдержал себя и даже унизился до того, что выразил готовность выслушать от него добрый совет, если только он повторит мне слова, которые Эдме произнесла сразу же после несчастного происшествия, а также расскажет, что она говорила в бреду.
– Ну уж нет! – резко сказал Пасьянс. – Вы недостойны услышать ни полслова из того, что произнесли ее уста, не стану я вам ничего пересказывать. Да и зачем вам знать? Может, еще надеетесь скрыть что-либо от людей? Господь видел все, от него нет тайн. Уходите, живите в Рош-Мопра, ведите себя смирно, а когда ваш дядя умрет и дела ваши будут приведены в порядок, уезжайте отсюда. А ежели хотите меня послушать, уезжайте тотчас же. Я не стану привлекать вас к ответу, разве только вы сами принудите меня к тому своим поведением. Но ведь есть и другие, помимо меня; если они и не знают, как было дело, то, уж во всяком случае, догадываются. Через день-другой чье-нибудь неосторожное слово на людях, болтовня слуг могут привлечь внимание судейских. А когда человек виновен, то от суда до эшафота – один шаг. Я вам не враг, я даже питал к вам дружеские чувства. Послушайте же доброго совета, которому вы, как говорите, склонны последовать. Уезжайте или спрячьтесь и будьте готовы бежать при первой же опасности. Я не хотел бы вашей смерти, Эдме тоже… Так-то… Поняли?
– Вы, верно, с ума сошли, если полагаете, что я последую подобному совету. Мне прятаться? Мне бежать, точно преступнику? Нет, на это не рассчитывайте! Довольно, довольно, я никого из вас не боюсь. Не знаю, что за бешеная ненависть гложет всех вас и сплачивает против меня; не знаю, почему вы стремитесь помешать мне видеть дядюшку и кузину; но я презираю все ваши замыслы, продиктованные безумной злобой. Мое место здесь, и я не уйду отсюда, прежде чем не услышу прямой приказ дядюшки или кузины, и при этом непосредственно из их уст; ибо я не допущу, чтобы меня уведомляли об этом посторонние. Так что благодарю вас за ваши мудрые советы, господин Пасьянс, но с меня хватит собственного разумения. Разрешите откланяться.
Я уже собрался было выйти из хижины, но он кинулся мне наперерез, и я увидел, что он готов применить силу, чтобы удержать меня. Пасьянс был уже стар, но, несмотря на это, мог выдержать схватку с таким рослым и крепким человеком, каким был я, и даже, чего доброго, выйти из нее победителем. Небольшого роста, приземистый, широкоплечий, он был настоящий силач.
Он уже занес руку, чтобы ударить меня, но внезапно опомнился и, движимый сердечной добротой, которая побеждала в нем даже сильнейшие вспышки гнева, посмотрел на меня смягчившимся взором и кротко заговорил:
– Несчастный! Я любил тебя как сына, ибо видел в тебе брата Эдме. Не спеши же навстречу собственной гибели. Заклинаю тебя именем той, которую ты любил и до сих пор любишь, я это знаю, но которую тебе больше никогда не суждено увидеть! Слушай, еще вчера семья твоя была гордым кораблем, и ты стоял у руля его; но сегодня – это корабль, потерпевший крушение, у него нет больше ни парусов, ни кормчего; теперь вся надежда на команду, как выражается наш друг Маркас. Так вот, злосчастная жертва кораблекрушения, покорно идущая ко дну! Не упорствуй! Я протягиваю тебе канат, хватайся же за него; еще день – и будет поздно. Подумай о том, что, если ты окажешься в руках правосудия, тот, кто сегодня пытается тебя спасти, завтра выступит твоим обвинителем и этим поможет твоему осуждению. Не вынуждай же меня совершить поступок, одна мысль о котором вызывает слезы на глазах. Бернар, дитя мое, ты был любим, живи же сегодня во имя прошлого.
Я не мог сдержать слезы, и сержант, который вошел в это время в хижину, также заплакал и стал умолять меня возвратиться в Рош-Мопра. Но я тотчас же успокоился и, оттолкнув их, сказал:
– Я знаю, вы оба прекрасные, благородные люди и, как видно, сильно любите меня, коль скоро, даже полагая, что я запятнан ужасным преступлением, все еще помышляете о моем спасении. Но успокойтесь, друзья мои, в этом преступлении я неповинен; более того – я желаю, чтобы правосудие пролило свет на это дело, тогда я буду оправдан, можете не сомневаться. Мой долг перед семьей – жить до тех пор, пока честь моя не будет восстановлена. А после этого, раз уж мне суждено увидеть смерть кузины, я пущу себе пулю в лоб: ведь мне уже больше некого любить на земле. Чего же мне страшиться? Жизнью я не дорожу. Пусть господь бог ниспошлет душевный покой и умиротворение в последние часы той, кого я, конечно, не переживу. Вот все, чего я у него прошу.
Пасьянс покачал головою с сумрачным и недовольным видом. Он был настолько убежден в моей вине, что все мои слова, в которых он усматривал лишь запирательство, только отдаляли его от меня. Маркас, наперекор всему, сохранил свою любовь ко мне. Но никто на свете, кроме меня самого, не верил в мою невиновность.
– Если вы намерены возвратиться в замок, вам придется дать клятву, что вы больше не войдете в комнаты своей кузины и дяди без согласия аббата! – воскликнул Пасьянс.
– Клянусь в том, что невиновен, и никому не убедить меня, будто я совершил преступление, – отвечал я. – Прочь с дороги, слышите? Пустите! Если вы полагаете, Пасьянс, что ваш долг донести на меня, ступайте, доносите. Я же хочу только одного: пусть судьи меня выслушают – я предпочитаю суд закона суду молвы!
Я бросился вон из хижины и возвратился в замок. Однако, не желая вступать в бурные объяснения при слугах и хорошо зная, что от меня не смогут скрыть истинное состояние Эдме, я заперся у себя.
Когда к вечеру я вышел из комнаты, чтобы справиться о самочувствии больных, мадемуазель Леблан снова доложила, что меня кто-то спрашивает. Заметив на ее лице выражение злорадства, смешанного со страхом, я понял, что меня пришли арестовать, и решил, что донесла она сама. Это оказалось правдой. Я подошел к окну и увидел во дворе конных стражников.
– Вот и отлично, – проговорил я, – пусть судьба наконец свершит свой приговор!
Но перед тем как, быть может, навсегда покинуть дом, где я оставлял свое сердце, я захотел в последний раз увидеть Эдме. Я направился прямо к ней в комнату. Мадемуазель Леблан вздумала было преградить мне путь, но я так резко оттолкнул ее, что она упала и, кажется, слегка ушиблась. Она разразилась пронзительными воплями, а позднее, во время судебного разбирательства, подняла страшный шум, объявив себя жертвой якобы совершенного мною покушения на ее жизнь.
Итак, я вошел в комнату Эдме. Я застал там аббата и лекаря. Я молча слушал, что говорил медик. Оказалось, что раны ее были не смертельны и даже сами по себе не опасны, однако тяжелое мозговое заболевание заставляло опасаться столбняка. Это ужасное слово прозвучало для меня как смертный приговор. В Америке я не раз видел на войне раненых, погибавших от этой грозной болезни. Я приблизился к постели. Аббат был настолько подавлен, что даже не подумал помешать мне. Взяв руку Эдме, по-прежнему бесчувственную и холодную, я поцеловал ее в последний раз и, не сказав ни слова, вышел во двор навстречу поджидавшим меня стражникам.
XXIVЯ был немедленно заключен в уголовную тюрьму в Шатре; судья в Иссуденском округе возбудил следствие по делу о покушении на жизнь мадемуазель де Мопра и получил разрешение на следующий же день обнародовать увещательное послание. Он прибыл в селение Сент-Севэр, посетил фермы, расположенные в окрестностях леса Кюрá, где произошло несчастье, и опросил больше тридцати свидетелей. Формальное разрешение на мой арест было выдано лишь через неделю после того, как я был задержан. Сам я был слишком подавлен случившимся, никого же другого моя судьба не занимала; вот почему это нарушение закона, как и многие другие, допущенные в ходе судебного разбирательства, прошло незамеченным. А между тем они недвусмысленно говорили в мою пользу, ибо свидетельствовали о том, что какая-то тайная вражда направляла следствие. На всем протяжении судебного процесса чья-то невидимая рука с неумолимой быстротой и жестокостью действовала мне во вред.
Первоначально следствие опиралось в своем обвинении против меня лишь на показания мадемуазель Леблан. В то время как все охотники в один голос заявили, что ничего не знают и не имеют никаких оснований рассматривать несчастный случай как предумышленное убийство, эта особа, с давних пор ненавидевшая меня из-за шуток, которые я нередко позволял себе на ее счет, и к тому же подкупленная, как выяснилось позднее, заявила, будто Эдме, очнувшись после первого обморока, вовсе не была в бреду и рассуждала вполне здраво. Тогда-то, мол, она и рассказала, прося держать это в секрете, что я ее оскорблял, осыпал угрозами, сбросил с лошади и наконец ранил выстрелом из ружья. Злобная дуэнья искусно воспользовалась признаниями, которые Эдме сделала в бреду, составила довольно связный рассказ и расцветила его всевозможными выдумками, порожденными враждою ко мне. Предвзято толкуя беспорядочные речи и бредовые видения, навеянные ее госпоже горячечным состоянием, она под присягой показала, будто Эдме видела, как я направил на нее дуло своего карабина, воскликнув при этом: «Я тебе это обещал: ты умрешь только от моей руки!»
Допрошенный тогда же Сен-Жан заявил, что знает о происшествии только со слов мадемуазель Леблан, все рассказавшей ему вечером того дня, когда случилось несчастье. Рассказ его полностью совпадал с ее свидетельскими показаниями. Сен-Жан был человек порядочный, но холодный и ограниченный. Ревнуя о точности своих показаний, он не опустил ни одной не идущей к делу подробности моего поведения, которая могла мне повредить. Он утверждал, что я всегда отличался странностями, своенравием и запальчивостью; что я страдал головными болями, от которых впадал в беспамятство; во время неоднократно приключавшихся со мною нервических припадков мне мерещилась чья-то кровь и убийство некой особы, неотступно стоявшей перед моим взором; под конец он упомянул о моем вспыльчивом нраве и о том, что я «способен чем попало запустить в голову человеку, хотя, насколько ему известно, я еще никогда не доходил до приступов такого рода». Вот от каких показаний зачастую зависят жизнь и смерть человека, против которого возбуждено судебное преследование!
В день, когда происходил этот допрос, Пасьянса разыскать не могли. Аббат заявил, что у него пока еще существует весьма неясное представление обо всем происшедшем и он предпочитает скорее подвергнуться каре, предусмотренной для отказывающихся от дачи показаний свидетелей, нежели отвечать до того, как будет располагать более подробными сведениями. Он просил уголовного судью дать ему отсрочку, поклявшись честью не уклоняться от своего долга перед правосудием и заверив его, что через несколько дней, изучив все обстоятельства дела, он, быть может, и придет к определенному заключению; в этом случае, прибавил аббат, он обязуется открыто высказаться за или против меня. Такая отсрочка была ему предоставлена.
Маркас сказал, что если даже я и был виновником ран, нанесенных мадемуазель де Мопра, в чем он сильно сомневается, то, во всяком случае, виновником невольным. Он готов поручиться своей честью и жизнью за верность этого утверждения.
Вот все, что дал первый опрос свидетелей. Опрос продолжался и в следующие дни; несколько лжесвидетелей показали, будто они видели, как я стрелял в мадемуазель де Мопра после тщетных попыток заставить ее уступить моим желаниям.
Едва ли не самым гнусным орудием судопроизводства при старом режиме было увещательное послание – так именовали уведомление, которое исходило от епископа; священники зачитывали этот обращенный к прихожанам призыв узнавать и сообщать все факты касательно раскрытого преступления. Такой метод воспроизводил, хотя и в смягченных формах, приемы инквизиции, еще открыто господствовавшей в некоторых странах. Чаще всего увещательное послание, учрежденное, кстати сказать, для того, чтобы освятить именем религии доносительство, являло собой образец бессмыслицы и жестокости. Вдохновители его нередко измышляли и само преступление, и все мнимые обстоятельства дела, какие только было желательно доказать лицу, возбуждавшему судебное преследование. Так заранее подготавливали почву, и первый же встречный негодяй, желавший нажиться на несчастье ближнего, мог дать ложные показания в интересах того, кто больше платил… Пристрастно составленное увещательное послание приводило к неизбежным последствиям: оно возбуждало всеобщую ненависть против обвиняемого. Особенно жестоко преследовали жертву святоши, слепо верившие духовенству. Именно так и произошло со мной, тем более что духовенство провинции играло во всем этом деле особую, скрытую роль, едва не предопределившую роковое решение моей судьбы.
Дело, переданное в уголовную палату президиального суда в Бурже, было закончено следствием в короткий срок.
Вам нетрудно представить себе, в каком мрачном отчаянии я находился. Здоровье Эдме все ухудшалось, она совсем лишилась рассудка. Я не испытывал никакой тревоги относительно исхода процесса, ибо не допускал возможности, что меня уличат в преступлении, которого я не совершал. Но что честь, да и сама жизнь, коль скоро у меня не было надежды оправдать себя в глазах Эдме! Я был уверен, что она умрет, умрет, проклиная меня! Вот почему я бесповоротно решил покончить с собой сразу же после оглашения приговора, каким бы он ни был. А пока я видел свой долг в том, чтобы жить и сделать все необходимое для торжества истины; но я был настолько подавлен, что даже не пытался узнать, как мне надлежало себя вести. Если бы не ум и рвение моего защитника, если бы не удивительная преданность Маркаса, моя бездеятельность привела бы к самым пагубным последствиям.
Служа мне верой и правдой, Маркас все дни проводил в беготне и хлопотах по моим делам. Вечером он без сил опускался на солому, брошенную возле моей койки. Сообщив, в каком состоянии Эдме и ее отец, о которых он ежедневно справлялся, он затем рассказывал мне о предпринятых им шагах. Я с признательностью пожимал ему руку; но чаще всего, погруженный в мысли об опасности, угрожавшей Эдме, уже ничего больше не слышал.
Тюрьма в Шатре, старинная крепость феодальных владетелей нашей провинции Элевен де Ломбо, состояла в ту пору из одной только мрачной квадратной башни, потемневшей от времени. Она высилась на скале за поросшей великолепными деревьями узкой извилистой ложбиной, которую образовала Эндра. Стояла прекрасная погода. В мою каморку, находившуюся в верхней части башни, проникали лучи восходящего солнца; оно освещало тройной ряд тополей, а от них до самого горизонта ложились необычайно длинные и узкие тени. Никогда еще взорам узника не открывалась более радостная, яркая и безмятежная картина. Но разве мог я чему-либо радоваться? Шепот ветерка, игравшего с левкоями, выросшими в расщелинах стены, звучал для меня напоминанием о смерти и позоре. Каждый мирный сельский звук, каждый напев волынки, доносившийся до моего слуха, я воспринимал как оскорбительный для меня намек или как знак глубокого презрения. Во всем, даже в мычании стада, мне чудились безразличие и забвение.
Маркасом с некоторых пор овладела навязчивая идея: он уверял, что Эдме ранил Жан де Мопра. Это было вполне вероятно; но так как я не мог доказать правильность предположения Маркаса, то, едва он поделился со мной своими подозрениями, я строго наказал ему хранить полное молчание. Мне не подобало чернить других, чтобы обелить себя. Хотя Жан де Мопра был способен на все, мысль об этом преступлении, быть может, и не приходила ему в голову. Уже целых полтора месяца о нем ничего не было слышно, и мне казалось низостью выдвинуть подобное обвинение в его отсутствие. Я упорно продолжал верить, что это был нечаянный выстрел: кто-либо из охотников, принимавших участие в облаве, по неосторожности ранил Эдме, и только боязнь и стыд мешали ему сознаться, что он виновник беды. У Маркаса достало сил обойти всех участников охоты: пустив в ход весь запас красноречия, которым его наделило небо, он умолял их не страшиться наказания за непредумышленное убийство и не допустить осуждения невинного. Все его попытки ни к чему не привели, и ответы охотников не оставили у моего бедного друга надежды найти с их помощью разъяснение неразгаданной тайны.
Меня перевезли в Бурж, в старинный замок герцогов Беррийских, который с давних пор служит тюрьмой. Разлука с моим верным сержантом была для меня большим горем. Ему бы разрешили последовать за мною, но он боялся, что и его вскоре арестуют по наущению моих врагов (ибо он продолжал считать, что меня преследует чья-то тайная вражда) и тем самым лишат возможности служить мне. Вот почему он не хотел терять ни минуты и решил настойчиво продолжать свои розыски до тех пор, пока его не «упрячут за решетку».
Через два дня после моего водворения в Бурже Маркас предъявил акт, составленный по его требованию двумя нотариусами из Шатра; акт этот на основе показаний десяти свидетелей устанавливал, что незадолго до убийства какой-то нищенствующий монах постоянно бродил по окрестностям Варенны; его замечали в различных селах, расположенных поблизости, а накануне рокового дня он остановился на ночлег в Нотр-Дам де Пулиньи. Маркас утверждал, будто этот монах был Жан де Мопра; одна женщина показала, что признала в нем Жана де Мопра, а другая приняла его за Гоше де Мопра, который весьма походил на Жана. Но Гоше погиб, утонув в пруду на следующий день после падения Рош-Мопра; что же касается Жана, то в день покушения на Эдме траппист и настоятель монастыря кармелитов на глазах у жителей города возглавляли крестный ход и участвовали в церковной службе, связанной с паломничеством в Водеван; служба эта тянулась до самого вечера. Таким образом, свидетельские показания, собранные Маркасом, не только не пошли мне на пользу, но, напротив, произвели на всех самое дурное впечатление и повредили моей защите. Траппист победоносно доказал свое алиби и в один голос с настоятелем монастыря кармелитов истошно вопил, что я подлый злодей. То было время торжества Жана Мопра. Он громогласно заявлял о своем желании отдать себя в руки нелицеприятных судей, дабы подвергнуться каре за былые прегрешения, и никто не допускал мысли, что можно возбудить преследование против такого святого человека. Траппист вызывал в нашей ханжески благочестивой провинции такое фанатическое преклонение, что ни один судейский чиновник не отважился бы бросить вызов общественному мнению, выступив против монаха. В своих свидетельских показаниях Маркас обращал внимание суда на таинственное и необъяснимое появление трапписта в Рош-Мопра, на попытки монаха проникнуть к господину Юберу и его дочери, на то, с какой наглостью вторгся он в их дом и напугал его обитателей. Маркас упомянул и об усилиях настоятеля, который принуждал меня уплатить значительную сумму Жану де Мопра. Эти показания посчитали вымыслом, ибо Маркас признавал, что в его присутствии монах не появлялся ни разу, а старый кавалер и Эдме не были в состоянии засвидетельствовать правоту Маркаса. В своих показаниях на различных допросах я подтвердил его слова, но чистосердечно заявил, что вот уже два месяца, как траппист не подает мне никаких поводов для недовольства и тревоги; к тому же я отказывался верить, что он совершил убийство; поэтому в течение нескольких дней казалось, что Жан де Мопра будет окончательно оправдан в глазах общественного мнения. То обстоятельство, что я не проявлял враждебности в отношении трапписта, нимало не смягчило моих пристрастных судей. Злоупотребляя той огромной властью, какой они обладали в прежние времена, особенно в глуши, судьи безжалостно торопили вынесение приговора и лишали моего адвоката всякой возможности защищать меня. Некоторые судейские чиновники, чьи имена я не хочу называть, позволили себе публично такие заявления на мой счет, которые делали их недостойными вершить суд как с формальной точки зрения, так и с точки зрения человеческой нравственности. Они строили всяческие козни, пытаясь вырвать у меня признание, и сулили благоприятный исход дела, если я покажу, что ранил мадемуазель Эдме де Мопра, пусть даже непредумышленно. Презрение, с которым я встретил все эти происки, еще больше восстановило их против меня. В те времена, когда правосудие и истина не могли восторжествовать без посредства интриг, я, чуждый всякой интриге, стал добычей двух грозных врагов – духовенства и судейского сословия: духовенство я оскорбил в лице настоятеля монастыря кармелитов, судейские же ненавидели меня за то, что по моей вине Эдме отвергла нескольких претендентов на ее руку, самый злопамятный из которых состоял в близком родстве с влиятельным членом суда.