Текст книги "Мопра. Орас"
Автор книги: Жорж Санд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 50 страниц)
– О, я буду бороться за жизнь! – возразила она с жаром. – Но если мне не удастся выйти из всех этих испытаний с незапятнанной честью, я и не подумаю вступать в сделку с жизнью. Не так уж я благочестива и, самоуничижения ради, во искупление грехов, о которых никогда и не помышляла, не стану мириться с житейской грязью. Ежели бог оставит меня своею милостью и я вынуждена буду выбирать между позором или смертью…
– Это не может быть для вас позором, Эдме. Столь целомудренная душа, столь чистые помыслы…
– Ах, все равно! Я, может статься, не так уж добродетельна, как вы полагаете, и не слишком правоверная католичка, как, впрочем, и вы, аббат!.. Меня мало заботит свет – я его не люблю; я не боюсь, но и не презираю его суждений: мне попросту нет до них дела! Право, не знаю, какие правила добродетели смогут удержать меня от падения, если я поддамся греху. Я пролила немало слез, читая «Новую Элоизу». [27]27
«Новая Элоиза»– точнее «Юлия, или Новая Элоиза» (1761) – сентиментальный роман Ж.-Ж. Руссо, пользовавшийся огромной популярностью во второй половине XVIII в. В основе романа – трагический конфликт между сильным и глубоким естественным чувством аристократки Юлии к плебею-интеллигенту Сен-Пре и сословными предрассудками старорежимного французского общества.
[Закрыть]Но уже хотя бы потому, что я – Мопра и непреклонно горда, я никогда не потерплю мужской тирании: ни посягательств любовника, ни супружеских побоев; только рабские, трусливые души уступают силе и отказывают в ответ на смиренную мольбу. Прекрасная пастушка, святая Соланж, сложила голову на плахе, [28]28
«Прекрасная пастушка», святая Соланж, сложила голову на плахе… – Имеется в виду сказание о французской девушке Соланж, казненной в IX в. за отказ нарушить обет девственности и стать женой графа. Канонизированная церковью, она считалась покровительницей округа Берри, в которой развертывается действие «Мопра».
[Закрыть]ибо не пожелала покориться сеньору, который предъявил на нее права. А вы знаете, что, когда крестят девочек из рода Мопра, их из поколения в поколение препоручают покровительству этой заступницы Берри.
– О, я знаю, что вы гордая и сильная, – возразил аббат, – и ни одну женщину на свете не уважаю так, как вас; вот потому-то я и хочу, чтобы вы жили, были свободны, вступили в достойное вас супружество, дабы выполнить свой долг перед родом человеческим, отвечая назначению, которое чистые женщины, подобные вам, способны поднять на неслыханную высоту. Да и отцу вашему вы необходимы; пусть он еще крепок и бодр, смерть ваша свела бы его в могилу. Итак, гоните от себя мрачные мысли и позабудьте о своем роковом решении. То, что приключилось в Рош-Мопра, всего лишь дурной сон. Всех нас в ту страшную ночь душил кошмар, но пора нам проснуться: мы ведь не дети, которые цепенеют от страха. Перед вами единственный выход, и я вам на него уже указал.
– Но ведь я его считаю совершенно неприемлемым! Я поклялась всем, что есть для человека святого в мире!
– По законам человеческим клятва, вырванная путем угроз и насилия, недействительна. Что же до законов божеских, то в подобных обстоятельствах они безоговорочно разрешают нашу совесть от взятых обязательств. Будь вы правоверной католичкой, я пешком отправился бы в Рим, дабы освободить вас от безрассудного обета. Но мы с вами, Эдме, не подвластны папскому престолу…
– Значит, вы хотите, чтобы я стала клятвопреступницей?
– Вы, но не душа ваша!
– Нет, и душа! Я хорошо знала, на что иду, когда давала клятву; я могла тогда же убить себя – ведь в руках у меня был нож втрое больше этого. Мне захотелось жить, захотелось снова увидеть, обнять отца. Его снедала тревога, а для его спокойствия я отдала бы то, что дороже жизни, – мою бессмертную душу. Но затем – я сказала вам об этом еще вчера вечером – я возобновила свое обязательство, и притом добровольно, ибо между моим «любезным» и мною была толстая стена.
– Эдме, как могли вы поступить столь опрометчиво? Тут уж я перестаю вас понимать!
– Охотно этому верю: я и сама себя не понимаю, – сказала Эдме, и в голосе ее прозвучали странные ноты.
– Дитя мое, вы должны говорить со мной откровенно. Только я могу дать вам совет, мне одному можете вы поведать все, ибо тайна, охраняемая печатью дружбы, не менее священна, нежели тайна католической исповеди. Отвечайте же мне: неужто вы считаете для себя возможным брак с Бернаром Мопра?
– Раз это неизбежно, значит, возможно! – возразила Эдме. – В реку броситься возможно? Предаться горести, впасть в отчаяние возможно? Тогда и выйти замуж за Бернара Мопра тоже возможно.
– Ну, уж я-то, во всяком случае, не буду посредником при заключении столь нелепого и прискорбного союза! – воскликнул аббат. – Вы – жена и рабыня этого разбойника! Да вы сами, Эдме, только что сказали, что не потерпите ни посягательств любовника, ни супружеских побоев.
– Вы думаете, он станет меня бить?
– Если не убьет!
– О нет, – задорно ответила она, играя кинжалом. – Прежде я сама убью его! Он Мопра, но и я тоже Мопра!
– Боже мой, Эдме! Вы смеетесь! Смеетесь, помышляя о таком замужестве! Но даже если бы человек этот был преисполнен к вам любви и уважения, подумали ли вы о том, что никогда не сможете понять друг друга, что помыслы его низменны, а язык и выражения грубы! При одной мысли о подобном союзе мне делается тошно! Великий боже! На каком языке станете вы с ним разговаривать?
Я снова чуть было не выскочил, горя желанием наброситься на человека, который так меня «славословит», но поборол свою ярость. Заговорила Эдме. Я весь превратился в слух.
– Я прекрасно знаю, что дня через три у меня не будет иного выхода, как перерезать себе горло; но раз так или иначе это должно свершиться, лучше уж идти навстречу неизбежности. Признаюсь, мне немного жаль расставаться с жизнью. Никто из тех, кто попадал в Рош-Мопра, не возвращался оттуда. Но мне не суждено было там умереть, я только обручилась со смертью. Ну что ж! Дотяну до свадьбы, а если Бернар будет мне слишком противен, убью себя сразу же после свадебного бала.
– Эдме, все это романтические бредни, – нетерпеливо прервал ее аббат. – Благодарение богу, отец ваш не согласится на этот брак: он дал слово господину де ла Маршу, и вы тоже. Только это слово имеет силу.
– Отец мой с радостью подпишет договор, который продлит его род и сохранит имя Мопра. А де ла Марш вернет мне слово без всяких усилий с моей стороны: стоит ему только узнать, что я два часа провела в Рош-Мопра, других объяснений не потребуется.
– Ежели он сочтет, что, даже сохранив чистоту, вы этим злосчастным приключением запятнали свою честь, он недостоин моего уважения.
– Сохранила благодаря Бернару! – сказала Эдме. – Ведь его-то я и должна благодарить; невзирая на все его оговорки и поставленные им условия, он поступил великодушно, а для разбойника – просто необычайно.
– Боже упаси! Я вовсе не отрицаю в этом юноше благие задатки, воспитание помогло бы их в нем развить. Это доброе начало как раз и заставит его внять голосу рассудка.
– Вы думаете, он станет учиться? Никогда! А если и возьмется за учение, то преуспеет не больше Пасьянса. Когда человек привык к животному существованию, он уже не способен мыслить.
– Верно; я об этом и не говорю. Я говорю, что надо с ним объясниться, дать ему понять, что долг чести обязывает его вернуть вам слово и примириться с тем, что вы станете супругой господина де ла Марша. Одно из двух: либо Бернар просто негодяй, и тогда он недостоин никакого уважения и пощады, либо он осознает свое сумасбродство и всю преступность своих намерений и благоразумно, пристойно покорится своей участи. Освободите меня от обета молчания, дозвольте открыться ему, и я отвечаю вам за успех.
– А я убеждена в неудаче и никогда на это не соглашусь, – возразила Эдме. – Какой бы ни был Бернар, я решила выйти из этого поединка победительницей, а поступи я так, как хочется вам, он имел бы повод думать, что до сих пор я недостойно им играла.
– Что ж, есть еще одна возможность: вверить себя чести и благоразумию господина де ла Марша. Пусть он рассудит без принуждения и сам решит, как быть. Ведь имеете же вы право доверить ему свою тайну, а порядочность его для вас вне подозрений. Но если он окажется настолько низок, что вас покинет, вот еще одно, последнее, средство избавиться от посягательств Бернара – укройтесь за монастырской решеткой. Уйдите на несколько лет в монастырь, сделайте вид, что вы приняли постриг; Бернар вас забудет, а затем вам вернут свободу.
– Да, это единственно разумный выход, я уже о нем думала, но прибегнуть к нему еще не время.
– Разумеется. Попытайтесь же сперва открыться господину де ла Маршу. Ежели он человек мужественный, а это бесспорно, он окажет вам покровительство и позаботится о том, чтобы удалить Бернара, – уговорит его или заставит.
– Что вы, аббат! Каким же способом он может его заставить?..
– Тем, какой, по нашим обычаям и правилам чести, обеспечивает дворянину его шпага.
– Ах, аббат, и у вас горячая кровь! Да ведь именно этого я хочу избежать и избегну, даже если придется расплачиваться жизнью и честью. Не желаю я, чтобы эти два человека дрались на поединке.
– Понимаю: один из них по праву заслужил место в вашем сердце. Но ясно, что в этом поединке опасность грозит не господину де ла Маршу.
– Значит, Бернару?! – в запальчивости воскликнула Эдме. – Но де ла Марш будет внушать мне просто омерзение, если вызовет бедного мальчика на поединок! Ведь он ничего, кроме дубинки да рогатки, в руках держать не умеет! Как только это могло прийти вам в голову, аббат? Сильно же вы, наверное, ненавидите нашего злополучного Бернара! По-вашему, в благодарность за то, что он с опасностью для жизни меня спас, я должна уничтожить его рукою моего нареченного? Нет, нет! Этого я не допущу! Я не позволю ни вызвать его на поединок, ни унизить, ни оскорбить! Он мне кузен, он Мопра, почти что брат мой! Я не допущу, чтобы его изгнали из этого дома, скорее уйду сама!
– Весьма благородные чувства, Эдме. Но почему вы так горячитесь? – возразил аббат. – Я совсем растерян, и, признаюсь, если бы я не боялся вас оскорбить… Ваши попечения о юном Мопра наводят на странную мысль.
– Какую же? Говорите! – немного резко сказала Эдме.
– Скажу, если вы настаиваете. Вы словно бы проявляете больше участия к этому юноше, нежели к господину де ла Маршу, а я предпочел бы обратное.
– Плохой вы, однако, христианин!.. Кто же из них, по-вашему, больше нуждается в моем участии? – улыбаясь, спросила Эдме. – Не закоренелый ли грешник, так и не прозревший?
– Но, Эдме, вы ведь любите господина де ла Марша! Ради самого неба, не шутите этим!
– Если под словом «любовь» вы разумеете доверие и дружбу, тогда я люблю де ла Марша, – серьезно ответила она, – если же вы разумеете под этим сострадание и участие, я люблю Бернара. Остается выяснить, какое из этих чувств сильнее. Это уж ваше дело, аббат. Меня это не слишком волнует, ибо я чувствую, что страстно люблю одного только отца и способна отдаться всей душой только велению долга. Возможно, я и пожалею о преданности и заботливом внимании де ла Марша; мне тяжко будет его огорчить, но придется вскоре объявить ему, что я не могу стать его женой. Однако это ничуть не приводит меня в отчаяние, я ведь знаю, что господин де ла Марш легко утешится. Я не шучу, аббат, он человек поверхностный и холодноватый.
– Ну что ж! Ежели такова ваша любовь к председателю, тем лучше: одним страданием для вас меньше. И все же ваше равнодушие к господину де ла Маршу лишает меня последней надежды на то, что вы избавитесь от Бернара Мопра.
– Право же, дорогой аббат, не стоит огорчаться: либо Бернар откликнется на преданность и дружбу, исправится, либо я от него избавлюсь.
– Но каким же путем?
– Уйду в монастырь или убью себя.
Эдме сказала это спокойно, но так тряхнула длинными черными кудрями, что они рассыпались у нее по плечам и одна прядь упала на бледное лицо.
– Ну, полноте, – добавила она, – господь придет нам на помощь; только безумцы и нечестивцы сомневаются в нем в минуту опасности. Разве мы безбожники? К чему же так отчаиваться? Идемте к Пасьянсу, он изречет какой-нибудь афоризм, который нас сразу успокоит; он ведь наш старый оракул: разрешает любые вопросы, хотя ни в одном не сведущ.
Они ушли, а я погрузился в уныние.
О, как эта ночь непохожа была на предыдущую! Я снова сделал шаг по жизненному пути, но теперь передо мной расстилалась не цветущая тропа, а каменистая и бесплодная. Мне стала ясной до предела та мерзкая роль, которую я играл; я прочитал все, что таилось в глубинах сердца Эдме, – все отвращение и страх, какие я ей внушал. Ничто не могло утолить мою печаль, как ничто уже не могло распалить мой гнев. Она нисколько не любила де ла Марша, нисколько не играла ни им, ни мною: она не любила ни его, ни меня! И как только я мог вообразить, что ее великодушная жалость, ее несравненная верность слову и есть любовь?! Как мог я, – когда это кичливое самообольщение проходило, – как мог я воображать, будто только любовь к другому дает ей силы устоять перед моей страстью? Итак, все мое неистовство было напрасно. Единственное, чего я мог добиться, – это бегства Эдме или ее смерти! Смерть! При мысли об этом кровь леденела в моих жилах, жало раскаяния вонзалось в сердце, и оно сжималось до боли. В этот мучительный вечер воззвал ко мне суровый глас провидения. Мне стали наконец понятны законы, диктуемые целомудрием и священной свободой человека, которые до того я в невежестве своем поносил и оскорблял. Законы эти изумляли меня больше чем когда-либо, но теперь я их понял, они были слишком очевидны, не нуждались ни в каких доказательствах. Душа Эдме, стойкой и правдивой, открылась мне, словно гора Синайская, на коей перст божий начертал непреложную заповедь. [29]29
…гора Синайская, на коей перст божий начертал непреложную заповедь– Согласно Библии, Синай – гора, на которой пророк Моисей получил божественное откровение.
[Закрыть]Итак, добродетель ее не была притворством! Кинжал ее отточен, и она готова в любую минуту кровью смыть с себя скверну моей любви!.. И меня так страшило, что Эдме может умереть в моих объятиях, так печалило, что моя надежда победить ее упорство оскорбляет ее, что я готов был на все, лишь бы искупить свою вину и вернуть Эдме спокойствие.
Уйти? Но именно это было свыше моих сил, ибо в то самое время, как во мне пробуждались чувства почтительности и благоговения, в душе моей, словно вовсе преображенной, росла любовь и заполняла все мое существо. Эдме предстала мне в новом свете. Она уже не была для меня юной красавицей, одно появление которой приводило в смятение все мои чувства; она представлялась мне юношей, прекрасным словно серафим; ровесником – гордым, смелым, неколебимым в вопросах чести, великодушным, способным на ту возвышенную дружбу, что связывала побратимов; я видел в ней юношу, поглощенного одной лишь страстной любовью к всевышнему, подобно тем паладинам в золотых доспехах, что, преодолевая суровые испытания, совершали походы в Святую землю.
С этой минуты исступление страсти, помутившее мой рассудок, утихло, любовь заняла свое место в непорочных глубинах моего сердца, чувство преданности перестало быть для меня загадкой. Я решил с завтрашнего же дня проявлять покорную нежность. Вернулся я очень поздно, разбитый усталостью, измученный пережитым, изнемогая от голода. Пройдя в буфетную, я взял кусок хлеба и съел его, орошая слезами. Я стоял, прислонившись к потухающей печке, при тусклом свете догорающей лампы. Вошла Эдме, не заметив меня, она достала из пузатого буфета пригоршню вишен и медленно подошла к печи; она была бледна и погружена в задумчивость. Увидев меня, она вскрикнула и выронила вишни.
– Эдме, – промолвил я, – ради бога, не бойтесь меня. Это все, что я могу сказать. Я хотел бы сказать так много, но не умею…
– В другой раз, милый кузен, – ответила она, силясь улыбнуться.
Пребывание наедине со мной ее страшило, и она не умела этого скрыть.
Я не пытался ее удерживать. Недоверие, проявленное Эдме, глубоко опечалило меня; я был унижен. Но разве вправе я был жаловаться? И все же никогда еще человек так сильно не нуждался в ласковом слове.
Эдме направилась уже было к двери; сердце мое разрывалось; я разразился слезами, как накануне, под окном часовни. Эдме помедлила на пороге: она колебалась. Но тут сердечная доброта взяла верх над ее опасениями: она вернулась и остановилась в нескольких шагах от моего стула.
– Бернар, – сказала она, – вы несчастливы? Неужто я тому виной?
Я был не в силах ответить, я стыдился своих слез; но чем усердней старался я их удержать, тем яростнее сотрясалась от рыданий моя грудь. Когда плачут такие силачи, каким был я, они сотрясаются в судорогах. Казалось, наступил мой смертный час.
– Говори же, говори! Что с тобой? – воскликнула Эдме в порыве сестринской нежности.
Она решилась положить руку мне на плечо. Она с нетерпением ждала ответа, крупная слеза катилась у нее по щеке. Я бросился перед нею на колени, пытаясь заговорить, но не в силах был вымолвить ни слова. Я лепетал лишь «завтра»…
– Завтра? Что – завтра? – переспросила Эдме. – Разве тебе здесь не по душе? Уж не хочешь ли ты уйти?
– Уйду, если вы так хотите. Скажите только слово, и вы никогда больше меня не увидите!
– Я вовсе не хочу, чтобы ты ушел, – возразила она. – Вы ведь останетесь, не правда ли?
– Приказывайте, – ответил я.
Она взглянула на меня с удивлением; я продолжал стоять на коленях; она облокотилась о спинку моего стула.
– Я уверена, что на самом деле ты очень хороший, – сказала она, словно разрешая для себя какой-то внутренний спор. – Мопра никогда не останавливается на полпути: раз уже ты смог быть хорошим хоть несколько минут, ты наверняка проживешь благородно всю свою жизнь.
– Да, проживу! – ответил я.
– Правда? – с простодушной радостью переспросила она.
– Клянусь честью, Эдме! Моей и твоей! Теперь ты не побоишься пожать мою руку?
– Конечно, нет! – ответила она.
Эдме протянула мне руку, но все еще дрожала.
– Так вы решили жить по-хорошему? – спросила она.
– Да, и вам никогда и ни в чем не придется меня упрекнуть, – ответил я. – А теперь, Эдме, ступайте к себе и можете не запираться на засов: я вам более не страшен. Отныне я буду желать лишь того, чего желаете вы.
Она снова устремила на меня удивленный взгляд и, пожав мне руку, ушла, еще и еще раз оглядываясь на меня, словно не веря в возможность столь быстрого преображения; на пороге она задержалась и с чувством сказала:
– Вам тоже надо отдохнуть – вы такой усталый и грустный, вы очень переменились за эти два дня. Поберегите себя, Бернар, если не хотите меня огорчить.
Она ласково, по-дружески мне кивнула. Было в ее больших, запавших от страдания глазах что-то неуловимое: в них мелькало то недоверие, то надежда, то любопытство, то нежность – все эти чувства сливались в ее взоре.
– Стану беречь себя, лягу спать, не буду грустить, – отвечал я.
– И начнете учиться?
– И начну учиться… А вы, Эдме, простите мне все огорчения, какие я вам причинил, и полюбите меня хоть чуточку?
– Даже очень полюблю, если вы всегда будете таким, как нынче, – ответила она.
Наутро, едва рассвело, я вошел к аббату в комнату; он уже встал и занимался чтением.
– Господин Обер, – сказал я, – вы не раз предлагали давать мне уроки; я хотел бы воспользоваться вашим любезным предложением.
Почти всю ночь напролет обдумывал я эту вступительную фразу и поведение, какого буду придерживаться в отношении аббата. Не могу сказать, чтобы в глубине души я его ненавидел: я видел его доброту и понимал, что его попросту коробят мои недостатки; но все же я не мог преодолеть чувства горечи. Совесть моя говорила, что, как плохо ни отзывался обо мне аббат в беседе с Эдме, я это заслужил; однако мне казалось, что он мог бы больше сказать о моих «хороших задатках», между тем он упомянул о них только вскользь, хотя они не могли укрыться от столь проницательного человека. Поэтому я решил держаться с ним гордо и холодно. Желая быть последовательным, я собирался во время урока проявить примерное послушание и, кротко поблагодарив аббата, уйти сразу же, как только урок кончится. Словом, я хотел унизить аббата как воспитателя. Я ведь знал, что он получает содержание от моего дяди и что отказаться от занятий со мной – значит либо отвергнуть получаемое жалованье, либо выказать себя неблагодарным. Рассуждал я вполне логично, но движим был весьма дурным чувством; позднее я так сожалел о своем поведении, что дружески исповедался аббату, умоляя его отпустить мне это прегрешение.
Но не будем предвосхищать события; я хочу сказать, что в первые же дни после моего обращения я был полностью отомщен, рассеяв предубеждения аббата, во многом слишком обоснованные. Если бы привычная подозрительность не сковывала непосредственность его порывов, он заслужил бы название праведника, данное ему Пасьянсом. Гонения, которым так долго подвергался аббат Обер, приучили его подходить к людям с опаской, и он сохранил эту черту на всю жизнь; поэтому так трудно было завоевать его доверие, но, быть может, оттого оно особенно трогало и казалось особенно лестным. Я наблюдал позднее эту черту характера у многих почтенных священников. Им бывает присущ дух милосердия, но не дружеские чувства.
Я хотел уязвить аббата и преуспел в этом. Вдохновляемый обидой, я держал себя, как держится с подчиненным истый дворянин: был необыкновенно благопристоен, весьма внимателен, учтив и донельзя холоден. Таким образом я лишил аббата всякого повода подчеркнуть мое невежество и принудить меня краснеть: решив избегнуть его замечаний, я сказал, что ничего не знаю и ему придется объяснять мне даже азбучные истины. На первом же уроке я прочел в его проницательных глазах – а я и сам научился проницательности – желание преодолеть мою холодность и стать со мною на дружескую ногу. Но я не поддавался. Он думал меня обезоружить, восхваляя мое внимание и сметливость.
– Чересчур усердствуете, господин аббат, – заметил ему я. – Я не нуждаюсь в поощрении. В сметливость свою я не верю нисколько, что же касается внимания – это верно. Но ведь если я стараюсь вовсю, то делаю это для своей же пользы, и нет причины меня за это расхваливать.
С этими словами я откланялся, ушел в свою комнату и тотчас же взялся за сочинение по французской литературе, которое он мне задал.
Когда я спустился к завтраку, я заметил, что Эдме уже известно о том, как я выполняю свое вчерашнее обещание. Она первая протянула мне руку, во время завтрака неоднократно называла меня «милым кузеном», и лицо господина де ла Марша, обычно ничего не выражавшее, на сей раз выразило удивление или нечто на него похожее. Я надеялся, что он найдет предлог и потребует у меня объяснений по поводу грубостей, какие я наговорил ему накануне. И хотя я твердо решил, разговаривая с ним, вести себя очень сдержанно, я был весьма задет его стараниями избежать разговора. Такое равнодушие к нанесенному мною оскорблению было свидетельством пренебрежения с его стороны, и это заставляло меня страдать, но боязнь вызвать недовольство Эдме придавала мне силы и помогала себя сдерживать.
Как это ни покажется невероятным, но унизительное положение школяра, в которое я попадал, приступая к усвоению самых начатков знаний, ни на мгновение не поколебало во мне решимости вытеснить господина де ла Марша. Всякий другой на моем месте, раскаиваясь в содеянном зле, счел бы за лучшее уйти, вернув Эдме ее слово, независимость, полный покой и тем самым загладив свой поступок. Но именно это решение не приходило мне в голову, а если бы и пришло, то было бы отвергнуто с презрением, как признание собственного поражения. Дерзкое упорство было у меня в крови, в жилах моих текла кровь Мопра. Едва найдя путь к сердцу любимой, я отважно вступил на этот путь, и думаю, что, если бы даже ее признания аббату, подслушанные мною в парке, открыли мне, что она любит моего соперника, я бы все равно не сдался. Подобная самонадеянность со стороны человека, который в семнадцать лет стал впервые в жизни изучать грамматику родного языка, да к тому же еще весьма преувеличивал длительность и трудность обучения, необходимого, чтобы сравняться с де ла Маршем, обличала во мне – вы должны с этим согласиться – некоторую душевную силу.
Не знаю, был ли я столь щедро одарен способностями, как это утверждал аббат, но думаю, что частично мои быстрые успехи я должен приписать своей отваге. Из-за нее-то я и переоценил свои физические силы. Аббат уверял, что в моем возрасте и при сильном желании можно за месяц в совершенстве изучить правила грамматики. К концу месяца я связно говорил и грамотно писал. Эдме тайно руководила моими занятиями; она была против того, чтобы я изучал латынь, уверяя, что поздно посвящать годы усвоению языка, знание которого является своего рода роскошью. Она полагала, что важнее образовать сердце и разум с помощью идей, нежели украшать их побрякушками слов.
По вечерам, якобы желая припомнить любимую книгу, она или аббат читали вслух отрывки из Кондильяка, [30]30
КондильякЭтьен-Бонно (1715–1780) – философ-сенсуалист, один из идеологов французского Просвещения.
[Закрыть]Фенелона, [31]31
ФенелонФрансуа (1651–1715) – французский писатель, педагог и моралист, один из предшественников Просвещения; автор «Приключений Телемака» (1699).
[Закрыть]Бернардена де Сен-Пьера, [32]32
Бернарден де Сен-ПьерЖак-Анри (1737–1814) – французский писатель руссоистского толка, автор идиллического романа «Поль и Виргиния» (1787).
[Закрыть]из Жан-Жака, даже из Монтеня [33]33
МонтеньМишель (1533–1592) – французский философ-гуманист и моралист, автор «Опытов» (1580–1588).
[Закрыть]и Монтескье. [34]34
МонтескьеШарль-Луи (1689–1755) – политический мыслитель и писатель, один из основоположников французской просветительской мысли XVIII в.
[Закрыть]Отрывки эти выбирали, конечно, заранее, применительно к моим силам; понимал я их довольно хорошо и в глубине души этому удивлялся, ибо, если случалось мне в течение дня открыть наугад какую-либо из названных книг, я спотыкался на каждой строчке. Суеверный, как все юные влюбленные, я мнил, что все, сказанное этими писателями, приобретает в устах Эдме магическую ясность и от звука ее голоса, как по волшебству, проясняется у меня в голове. Эдме, впрочем, не признавалась мне в том, с каким воодушевлением она относится к моему чтению. Она, конечно, ошибалась, полагая, что должна скрывать от меня свое попечительство: ведь это только подхлестнуло бы мое рвение. Но вспомним, что она была напичкана «Эмилем» [35]35
…она была напичкана «Эмилем»… – Этические и педагогические идеи Ж.-Ж. Руссо, изложенные в его романе «Эмиль, или О воспитании» (1762), пользовались большой популярностью в передовых слоях французского общества XVIII в.
[Закрыть]и прилагала на практике систему воспитания любимого философа.
Однако я не слишком берег свое здоровье, и так как отвага моя не уживалась с предусмотрительностью, мне пришлось научиться сдерживать свой пыл. Пребывание в комнатах, перемена всего уклада жизни и привычек, ночные бдения, сидячий образ жизни, умственное напряжение – одним словом, весь тот чудовищный переворот, какому должно было подвергнуться все мое существо, дабы я превратился из лесного дикаря в мыслящего человека, привел меня к нервному заболеванию; несколько недель пребывал я в состоянии, близком к помешательству, затем на несколько дней впал в слабоумие. Когда же и это наконец прошло, я был совершенно надломлен; прежний человек был во мне бесповоротно убит, но во мне созрел новый человек, и он был полон ожиданием будущего.
Как-то ночью, в самый разгар болезни, вдруг наступила минута просветления, и я увидел у себя в комнате Эдме. Я вообразил сначала, что это сон. В полутьме едва мерцал ночник, в глубоком кресле застыла чья-то смутная тень. Я различил длинную черную косу, упавшую на белое платье. Ослабевший, не в силах шевельнуться, я все же приподнялся, пытаясь встать с кровати. Передо мною вырос Пасьянс, который бережно уложил меня в постель. В другом кресле дремал Сен-Жан. Так еженощно два человека стерегли меня, чтобы удержать силой, когда я начинал неистовствовать в горячечном бреду. Частенько сиживал возле меня аббат, а бывало, и славный Маркас; перед тем как оставить Берри и совершить обход соседних провинций, как он делал это каждый год, Маркас явился в замок, собираясь напоследок поохотиться на чердаках. Идальго предупредительно заменял утомленных слуг, взяв на себя тягостную обязанность быть моим стражем.
Я не сознавал, что тяжко болен, поэтому нежданное появление отшельника Пасьянса в моей комнате чрезвычайно меня удивило и сбило с толку. В тот вечер у меня раз за разом повторялись бурные приступы, и я совсем обессилел. Я впал в уныние, мысли мои путались. Удержав Пасьянса за руку, я спросил его, правда ли, что в кресле у моей постели лежит труп Эдме?
– Да ведь она живехонька! – прошептал Пасьянс в ответ. – Она спит, сударь, не надо ее будить. Если вы чего пожелаете, я здесь и, право слово, со всею охотою готов вам услужить!
– Пасьянс, друг, ты меня обманываешь: она мертва, и я мертв, а ты пришел нас хоронить. Вот что, положи ты нас в одном гробу, ведь мы обручены. Где же ее кольцо? Надень его мне на палец: брачная ночь наступила.
Тщетно Пасьянс пытался рассеять эту бредовую мысль – я был твердо убежден, что Эдме мертва, и заявил, что не усну в своем саване, пока мне не наденут на палец обручальное кольцо. Измученная бессонными ночами, проведенными у моего изголовья, Эдме так крепко спала, что ничего не слышала. Кроме того, я, как и Пасьянс, говорил шепотом, следуя инстинкту подражания, свойственному одним лишь детям да слабоумным. Я ни за что не хотел отказаться от моей причуды, и Пасьянс, опасаясь, как бы я не начал буйствовать, тихонько снял у Эдме с пальца колечко с сердоликом и надел его мне. Я порывисто прижал кольцо к устам, скрестил руки на груди, как их складывают покойнику, и заснул глубоким сном.
Наутро, когда захотели отобрать у меня кольцо, я пришел в неистовство, и меня оставили в покое. Я снова заснул, и тогда аббат снял кольцо у меня с руки. Но, открыв глаза, я заметил пропажу, начался бред. Эдме была в комнате; она поспешила ко мне и, надев кольцо мне на палец, обратилась к аббату со словами укоризны. Я сейчас же успокоился и, подняв на Эдме угасший взор, спросил:
– Ведь правда, ты моя жена и в жизни и в смерти?
– Конечно, – ответила она, – спи спокойно.
– Вечность бездонна: как бы мне хотелось заполнить ее воспоминаниями о твоих ласках! Но я тщетно напрягаю память: нет в ней свидетельств твоей любви.
Она наклонилась и поцеловала меня.
– Вы делаете ошибку, Эдме, – заметил аббат, – подобные лекарства – отрава.
– Оставьте, аббат, – нетерпеливо возразила она, присаживаясь у моего ложа. – Оставьте, прошу вас.
Она взяла мою руку, и я заснул, время от времени повторяя:
– Как хорошо в могиле! Какое счастье – умереть, правда?
Я начал выздоравливать, и Эдме стала гораздо сдержаннее, но ходила за мною столь же прилежно. Я поверял ей мои сны, привидевшиеся во время недуга, и узнавал, что было в них явью. Если б не беседы с Эдме, я бы по-прежнему воображал, что все это был лишь сон. Я умолял Эдме оставить мне кольцо, и она согласилась. В знак признательности за все ее благодеяния мне следовало добавить, что я буду хранить это кольцо как залог дружбы, а не обручения, но даже мысль о подобной жертве была для меня невыносима.
Как-то раз я спросил, что поделывает де ла Марш. Одному только Пасьянсу осмелился я задать этот вопрос.
– Уехал, – ответил старик.
– Как, уехал? – воскликнул я. – Надолго?
– Навсегда, ежели богу будет угодно! Ничего про то не знаю, спрашивать – не спрашиваю, да вот только случилось мне быть в саду, когда он прощался с нею: холодное было прощание, ни дать ни взять – декабрьская ночь. Правда, сказали они друг дружке «до свидания»: она – как всегда, чистосердечно и ласково, да зато у него вид был точь-в-точь как у крестьянина, когда нагрянут апрельские заморозки. Эх, Мопра, Мопра! Вы стали, говорят, страсть какой прилежный да послушный? А помните вы, что я вам говорил: когда состаритесь, не будет уж, пожалуй, ни титулов, ни самих сеньоров. Того и гляди, станут вас называть «папаша Мопра», как зовут меня «папашей Пасьянсом», хоть я и не был никогда ни отцом семейства, ни священником.