Текст книги "Мопра. Орас"
Автор книги: Жорж Санд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 50 страниц)
Орас оставил на время литературу и любовь и после первых пережитых им потрясений явился отдыхать ко мне на балкон; он, как султан, возлежал на диване, разглядывая четырех обитательниц нашей мансарды и, по своему обыкновению, ломая мои трубки.
Вынужденный из-за своих учебных занятий и других дел часть дня проводить вне дома, я волей-неволей предоставлял Орасу валяться у меня на ковре: ведь для того, чтобы вывести его из состояния величественной апатии, мне пришлось бы дать ему понять, что его присутствие мне неприятно, а, в сущности, это было не так. Я отлично знал, что он не станет ухаживать за Эжени, что сестры Арсена размозжили бы ему голову своими чугунными утюгами, попытайся он разыграть перед ними распутного молодого повесу; а так как я действительно любил его, то, возвращаясь домой, с удовольствием снова встречался с ним и оставлял его разделить с нами скромный семейный обед.
Марта же, казалось, отводила ему в своих мыслях не больше места, чем в те времена, когда она сидела за стойкой в кафе Пуассона, а он усердно строил ей глазки. Теперь он платил ей тем же, не простив пренебрежения к своему любовному письму, которого она на самом деле не получала. Однако его всегда невольно поражало ее умение держать себя, ее немногословная, разумная и изысканная речь. Марта хорошела на глазах. Она была по-прежнему печальна, но, освободившись от рабства, утратила привычное унылое выражение. Господин Пуассон утешился с другой и больше не внушал ей опасений. По воскресеньям она вместе с нами дышала свежим деревенским воздухом, и ее подорванное здоровье укреплялось благодаря прописанному мной полезному и правильному режиму, который она соблюдала без капризов и сопротивления, что так редко приходится наблюдать у нервных женщин. Ее присутствие привлекло к нам нескольких новых друзей. Эжени взяла на себя отвадить тех, чья неожиданная симпатия к нам была явно напускной. Однако старым друзьям охотно прощались участившиеся посещения. Эти вечеринки в нашей мансарде, на которых дерзкие и озорные на улице студенты, желая понравиться порядочным девушкам и приветливым женщинам, внезапно обретали утонченные манеры, скромную веселость и разумную речь, сами по себе сочетали приятное с полезным. Нужно было обладать черствым сердцем и холодным умом, чтобы не испытывать какой-то возвышенной радости, наблюдая это искреннее и благородное содружество. Всем было здесь хорошо. Орас меньше язвил и меньше занимался своей особой. Наши молодые люди узнавали и начинали любить нравы более мягкие, чем те, к которым они привыкли в других местах; Марта забывала об ужасах прошлого; Сюзанна смеялась от чистого сердца и приобретала более здравые понятия о жизни, чем те, которые она получила в провинции. Луизон преуспевала меньше других; но и она училась сдерживать свою грубую откровенность и, хотя по-прежнему оставалась неумолимо строгой к соблюдению правил нравственности, ничего не имела против, когда молодые люди, чью элегантность и благовоспитанность она, возможно, преувеличивала, обращались с ней как с важной дамой.
Незаметно Орас стал находить прелесть в обществе Марты. Не имея возможности узнать, получила ли она его письмо, он нашел в себе достаточно ума и такта, чтобы держаться при ней как человек, не желающий быть отвергнутым дважды. Он проявлял по отношению к ней своего рода дружеское расположение, которое могло бы перерасти в любовь, допусти она это; в случае же упорного сопротивления оно было бы достойным искуплением прошлого.
Такое положение наиболее благоприятно для развития страсти. Огромные расстояния преодолеваются незаметно. Хотя мой юный друг ни по натуре, ни по воспитанию не был расположен к тонкостям любви, ему помогло постичь их невольное уважение. Однажды он инстинктивно заговорил на языке страсти и был красноречив. Этот язык Марта услышала впервые. Он не испугал ее, как она того ожидала; напротив, она даже испытала неведомое ей прежде восхищение и, вместо того чтобы оттолкнуть Ораса, призналась, что поражена и взволнована, попросила дать ей время разобраться в своих чувствах и заронила в нем искру надежды.
Я был наперсником Ораса, но вместе с тем косвенно, при посредстве Эжени, и наперсником Арсена. Меня интересовали и тот и другой; я был другом обоих; если Арсена я больше уважал, то, должен сознаться, к Орасу я испытывал больше приязни и влечения. Если бы спросили у меня совета, мне было бы очень нелегко сделать выбор между двумя женихами живущей под моей охраной Пенелопы. [115]115
Пенелопа– один из центральных персонажей поэмы Гомера «Одиссея» – верная жена Одиссея.
[Закрыть]Моя привязанность к обоим не позволяла препятствовать ни одному из них; но Эжени открыла мне глаза.
– Арсен любит Марту вечной любовью, – сказала она, – а для Ораса Марта только прихоть. В одном она – что бы с ней ни случилось – найдет друга, защитника, брата; другой смутит ее покой, а может быть, и посмеется над ее честью; он бросит ее ради нового каприза. Пусть ваша дружба к Орасу не будет мальчишески наивной. Предметом всех ваших забот и участия должна быть только Марта. К сожалению, она как будто с удовольствием слушает нашего вертопраха; меня это огорчает; и, кажется, чем больше плохого я говорю о нем, тем лучше она о нем думает. Только вы можете вразумить ее: вам она поверит скорее, чем мне. Скажите, что Орас не любит ее и не полюбит никогда.
Сказать это было легко, но доказать трудно. Что мы, в конце концов, знали? Орас был так молод, что вполне мог не ведать любви; но любовь могла произвести в нем коренную перемену и сразу сформировать его характер. Я согласился, что нельзя подвергать благородную женщину опасности подобного опыта, и обещал испробовать средство, подсказанное мне Эжени: я должен был ввести Ораса в свет, чтобы отвлечь его от любви или же убедиться в ее силе.
«В свет? – скажут мне. – Вы? Студент, жалкий лекаришка?» Да, представьте себе! Я поддерживал отношения со многими аристократическими домами, не очень близкие, но постоянные и длительные; они могли по первому моему желанию открыть мне доступ в блестящее общество Сен-Жерменского предместья. У меня был единственный черный фрак, заботами Эжени сохранявшийся для таких парадных случаев, желтые перчатки, служившие по три раза после каждой чистки хлебным мякишем, и сорочки безупречной белизны – все это позволяло мне примерно раз в месяц выходить из своего убежища; я навещал старых друзей моей семьи, которые всегда принимали меня с распростертыми объятиями, хоть я и не выдавал себя за ярого легитимиста. Разгадка заключалась в том, – простите, дорогой читатель, об этом надо было сообщить вам раньше, – что я родился дворянином и принадлежал к старинному аристократическому роду.
Единственный и законный сын графа де Монт…, разоренный революциями еще до появления на свет, я был воспитан своим почтенным отцом, самым справедливым, честным и мудрым человеком, какого я когда-либо знал. Он сам обучил меня всему, чему обучают в коллеже; уже в семнадцать лет я мог отправиться с ним в Париж получать диплом на звание бакалавра гуманитарных наук. Затем мы вместе возвратились в наш скромный провинциальный дом, и там он сказал мне: «Ты видишь, меня одолевают тяжкие недуги; возможно, они сломят меня раньше, чем мы предполагаем, или же ослабят мою память, волю и способность суждения. Я хочу, пока мне не изменила ясность мысли, серьезно поговорить с тобой о твоем будущем и помочь тебе выработать собственные взгляды на жизнь.
Что бы ни говорили люди нашего класса, которые не могут примириться с гибелью режима благочестия и галантности, человечество в нашу эпоху идет по пути прогресса. Франция движется вперед к осуществлению демократических идеалов, которые представляются мне все более справедливыми и предначертанными свыше, по мере того как я приближаюсь к сроку, когда предстану нагим пред тем, кто нагим послал меня на землю. Я воспитал тебя в духе глубокого уважения к равноправию всех людей и рассматриваю это чувство как исторически оправданное и необходимое дополнение к принципу христианского милосердия. Хорошо будет, если ты сумеешь осуществить это равенство, работая в меру своих сил и знаний, дабы занять и удержать свое место в обществе. Я отнюдь не желаю тебе блестящего положения. Я желаю, чтобы оно было независимым и почетным. Скромное наследство, которое я оставляю, поможет тебе лишь получить специальное образование, после чего ты станешь сам содержать себя и свою семью, если она у тебя будет и если образование это принесет свои плоды. Я отлично знаю, что люди нашего круга вначале жестоко осудят меня за то, что я побудил сына приобрести профессию, а не отдал его под покровительство государства. Но, быть может, недалек тот день, когда сами они горько пожалеют, что единственное, чему они научили своих сыновей, – это умение пользоваться милостями двора. В эмиграции я убедился, как убого дворянское воспитание, и почувствовал желание обучить тебя другим наукам, кроме верховой езды и охоты. Я встретил в тебе почтительное послушание, за которое благодарю тебя со всей силой моей отеческой любви, а ты не раз еще поблагодаришь меня за то, что я подверг тебя столь суровому испытанию».
За два года, проведенные возле отца, я пополнил свои первоначальные познания и серьезно обдумал заложенные им идеи. Он заставил меня изучить основы многих наук, чтобы увидеть, к чему у меня проявится наибольшая склонность. Не знаю, может быть, на меня повлияла скорбь, вызванная во мне его непрерывными страданиями, которые я не в силах был облегчить, но несомненно, что я начал изучать медицину, следуя призванию.
Когда отец убедился в этом, он хотел отправить меня в Париж, но здоровье его было в таком плачевном состоянии, что он разрешил мне не уезжать и ухаживать за ним еще несколько месяцев. Мы приближались – увы! – к вечной разлуке. Болезнь его усугублялась; шел месяц за месяцем, не принося ему облегчения, но и не лишая мужества. При каждой новой вспышке болезни он пытался отослать меня, говоря, что есть дела поважнее, чем уход за умирающим, но в конце концов все же сдался на мои ласковые уговоры и позволил мне остаться, чтобы закрыть ему глаза. Перед самой кончиной он заставил меня повторить клятву, которую я давал уже много раз: немедленно приняться за учение.
Я свято сдержал обещание и, несмотря на удручавшее меня горе, стал деятельно готовиться к отъезду. Отец сам привел в порядок мои дела, сдав землю в аренду на девять лет, чтобы обеспечить мне верный доход на годы занятий в Париже. Так я существовал около четырех лет, живя на свои три тысячи франков ренты и приближаясь к поре экзаменов с сознанием, что сделал все от меня зависящее, чтобы исполнить последнюю волю лучшего из отцов. Все это время я не порывал знакомства с теми из наших старинных друзей, к кому он испытывал привязанность и уважение.
К их числу принадлежала графиня де Шайи; говорили, будто в молодости она, вопреки разнице в имущественном положении, питала к моему отцу весьма нежные чувства. Верная дружба пришла на смену любви, и, умирая, отец сказал мне: «Не покидай ее никогда; это лучшая из женщин, которых я встречал в жизни».
Она действительно была не только добра, но и умна. Несмотря на огромное богатство, она не была тщеславна, несмотря на знатное происхождение – чужда аристократических предрассудков. Она владела несколькими замками, один из которых находился по соседству со скромным поместьем моего отца; в этом замке она особенно охотно проводила лето. Кроме того, у нее был небольшой особняк на улице Варенн. Графиня любила остроумную беседу, и у нее собиралось довольно приятное общество. Этикет и чопорность были изгнаны оттуда; там можно было встретить светских людей, принадлежавших к старинному дворянству, или убежденных легитимистов, и в то же время литераторов или артистов, придерживавшихся любых убеждений. Там разрешалось исповедовать новейшие идеи; но золотую середину и буржуазных выскочек госпожа де Шайи не жаловала. Как все карлисты, [116]116
Карлисты– Так называли во Франции в 1830 г. сторонников Карла X.
[Закрыть]она более терпимо относилась к республиканским взглядам и к скромной, но гордой бедности.
В тот год важные дела задержали ее в Париже, и, хотя весна была в разгаре, она не собиралась еще покидать город. Кружок ее друзей значительно сузился, артисты и литераторы, которые выезжают в деревню только осенью (если вообще туда выезжают), преобладали в ее салоне над аристократами. Она милостиво разрешила мне представить ей кого-либо из моих друзей, и как-то вечером я привел к ней Ораса.
Орас наивно попросил меня научить его, как надо вести себя в светском обществе. Ему не впервые приходилось видеть людей, принадлежащих к аристократическому кругу, но он знал, что в деревне они снисходительнее, чем в Париже, и считал крайне существенным для себя не показаться неотесанным увальнем в салоне госпожи де Шайи. Орас хотел извлечь из этой, как он говорил, затеи нечто полезное: он намеревался наблюдать, изучать и собирать факты для будущего романа; однако не без тревоги он подумывал о том, что может поскользнуться на вощеном паркете, отдавить лапу любимой собачке, наткнуться на кресло – одним словом, разыграть роль смешного персонажа из классической комедии.
Когда он надел свой хорошо сшитый фрак, свой самый нарядный жилет и соломенного цвета перчатки да почистил свою шляпу, Эжени, очень рассчитывавшая на то, что этот дебют в мире графиньпоможет спасти Марту, сама пожелала завязать ему галстук и сделала это более изящно, чем удалось бы ему, заставила его убрать манжеты на два пальца, посоветовала не сдвигать шляпу набекрень – одним словом, почти сумела придать ему вид «светского» человека. Орас охотно подчинился ее указаниям, восхищаясь художественным чутьем и тактом этой женщины из народа, открывшими ей тысячи мельчайших подробностей хорошего вкуса, до которых сам он никогда не додумался бы, и удивляясь равнодушию, – возможно, притворному, – с каким Марта отнеслась ко всем этим приготовлениям. В глубине души Марта была немало встревожена безрассудной фантазией Ораса появиться в высшем обществе; и хотя она даже самой себе не признавалась в любви к Орасу, сердце ее сжималось от тайного страха. В такой-то момент Орас, весело смеясь и как бы репетируя свое появление в свете, подошел к ней и с комическим видом поклонился, словно перед ним была не она, а графиня де Шайи. Пораженная почтительностью его поклона, Марта вздрогнула и, обращаясь ко мне, спросила:
– Неужели действительно так полагается приветствовать знатных дам?
– Он проделал это недурно, – ответил я, – но все же с излишней фамильярностью; госпожа де Шайи – дама почтенная. Повторите еще раз, Орас. И потом, имейте в виду: когда вы будете уходить, госпожа де Шайи, наверное, пригласит вас к себе снова; она скажет вам несколько любезных слов и, возможно, протянет руку, так как вообще она очень сердечно относится к моим друзьям. Тогда вам надлежит кончиками пальцев взять ее руку и поднести к губам.
– Вот так? – спросил Орас, делая попытку поцеловать руку Марты.
Марта поспешно ее отдернула. На лице у нее отразилось страдание.
– Может быть, вот так? – сказал Орас, хватая толстую красную руку Луизы и целуя собственный большой палец.
– Прекратите ли вы наконец свои глупости? – завопила возмущенная Луизон. – Правильно говорят, что светские люди – самые бесчестные. Подумать только! Такая старуха, как графиня, заставляет молодых людей целовать ей руки! Ну и ну! Только со мной вы это бросьте; я не графиня и могу закатить вам хорошую пощечину…
– Потише, моя голубка, – ответил Орас, делая пируэт, – никто к этому не стремится. Что ж, Теофиль, пойдем? Я чувствую себя в ударе, и ты увидишь, как ловко я разыграю маркиза. То-то я позабавлюсь!
Он вошел в гостиную гораздо лучше, чем я ожидал. Проследовав мимо дюжины гостей, он приветствовал хозяйку дома без всякой неловкости, с видом не слишком развязным, но и не слишком приниженным. Его наружность поразила всех; и, как ни странно, даже виконтесса де Шайи, невестка старой графини, не проявила по отношению к нему того презрительного высокомерия, с каким обычно встречала новичков.
После кофе все перешли в сад и разделились там на две группы: одни медленно прогуливались с оживленной и приветливой графиней, другие расположились вокруг ее мечтательной и томной невестки.
Это был небольшой сад, разбитый на старинный манер, с подстриженными деревьями, потемневшими статуями и фонтаном с тоненькой стрункой воды, который приводили в действие, когда приказывала виконтесса. Она утверждала, что любит «это журчанье прохладной струи под сенью деревьев, в сумеречный час; ибо тогда, не видя этого жалкого бассейна с зеленоватой водой, она может вообразить себя в деревне, подле реки, вольно текущей среди лугов».
Виконтесса полулежала в кресле, которое вынесли для нее из гостиной на пожелтевший газон. Экзотическое деревце склонялось над ее головой наподобие пальмы. Все ее придворные – а это были самые молодые и галантные представители собравшегося общества – расположились вокруг и с нарочитой оживленностью начали обмениваться красивыми, но ничего не значащими фразами. Сам я избрал бы не эту группу, если бы необходимость наблюдать за Орасом при его вступлении в большой свет не вынудила меня наслаждаться изысканнымумом виконтессы, значительно, по моему мнению, уступавшим взыскующему уму ее свекрови. Я опасался, что Орасу все это скоро наскучит; но, к великому моему удивлению, он, видимо, получал огромное удовольствие, хотя ему выпала сложная и трудная роль.
И действительно, это было нелегкое испытание для его самоуверенности и остроумия. Очевидно было, что с первого же взгляда виконтесса возымела желание познакомиться с ним поближе и узнать, что кроется под столь пышным оперением. Вместо того чтобы держать его на расстоянии до тех пор, пока он сам, по собственному почину, не даст доказательств своего ума, она с лукавым благоволением облегчила ему возможность сразу же показать, умен он или глуп. Она немедленно перевела беседу на такую тему, где он неизбежно должен был высказаться, и окольным путем побудила его заговорить о литературе, обратившись к первому попавшемуся гостю с коварным вопросом: «Читали ли вы последнее стихотворение господина Ламартина?»
– Не ко мне ли, сударыня, относится ваш вопрос? – спросил молодой поэт-легитимист, в мечтательной позе сидевший почти у ее ног.
– Если хотите, – ответила виконтесса, развевая веером длинные пряди своих каштановых волос, легкими локонами ниспадавшие ей на плечи.
Молодой поэт заявил, что последние «Размышления» [117]117
…последние «Размышления»… – В 1830 г. поэт Альфонс де Ламартин, очень популярный в период романтизма, опубликовал сборник меланхолической лирики «Поэтические и религиозные гармонии», представлявший собой как бы завершение его первого нашумевшего поэтического сборника «Поэтические и религиозные размышления» (1820).
[Закрыть]показались ему весьма слабыми. С тех пор как он утратил надежду стать вторым Ламартином, он зло критиковал его.
Виконтесса дала ему понять, что догадывается, по каким соображениям он так говорит, и Орас, ободренный вскользь брошенным на него взглядом, осмелился произнести несколько слов. Из трех или четырех собеседников, выжидавших, что он скажет, по меньшей мере трое издавна считались поклонниками виконтессы и, следовательно, были не очень расположены к новоприбывшему, чья пышная шевелюра и самоуверенный тон обнаруживали известное притязание на превосходство. В общем, все объединились против него, и не без злого умысла, так как рассчитывали, что он рассердится и наговорит глупостей.
Надежды их оправдались лишь наполовину. Орас увлекся, заговорил чересчур громко и с большей запальчивостью и резкостью, чем это допускается требованиями хорошего тона и хорошего общества; однако он не сказал ни одной из тех глупостей, которых от него ждали. Зато наговорил много других, совсем неожиданных, которые, однако, побудили виконтессу и даже его противников составить себе самое высокое мнение об его уме, ибо в определенных слоях этого легкомысленного, скучающего общества вам охотнее простят парадокс, чем плоское замечание, а проявление оригинальности, несомненно, вызовет похвалу не одной пресыщенной красавицы.
Говорить ли все, что я об этом думаю? Да, я обязан так поступить во имя истины. Если меня даже обвинят в предательстве или по меньшей мере в том, что я отошел от традиций своего класса, я вынужден здесь заявить, что за малым исключением легитимистское общество в 1831 году отличалось невероятной умственной ограниченностью. Столь прославленное старинное французское искусство непринужденной болтовни ныне в салонах забыто. Оно спустилось на несколько этажей ниже; и если вы все же захотите найти что-либо его напоминающее, то искать надо за кулисами некоторых театров или в живописных мастерских. Там вы услышите диалог более грубый, но столь же стремительный, столь же искрометный и гораздо более красочный, чем диалоги в старинном великосветском обществе. Только это может дать иностранцу некоторое представление о той изощренности мысли, о той насмешливости, на которые наша нация издавна получила монополию. Если говорить только об остроумии, щедро расточаемом в студенческих или артистических мансардах, то я сказал бы, что за один час молодые люди, воодушевленные сигарным дымом, могут проявить его столько, что нашлось бы чем поддержать разговор во всех салонах Сен-Жерменского предместья в течение целого месяца. Надо самому послушать их, чтобы убедиться в этом. Говорю без предубеждения; я нередко попадал из студенческой обстановки в высшее общество, и всегда меня поражало это резкое различие; часто я с удивлением наблюдал, как по салону бережно, словно бесценное сокровище, передавалась из уст в уста какая-нибудь острота, которую у нас уже так затаскали, что никто и не польстился бы на нее. Я не говорю о буржуазии вообще: она убедительно доказала, что практического ума у нее больше, чем у дворянства; но ум в собственном смысле слова наблюдается у нее лишь во втором поколении. Выскочки того времени вырастали в мире промышленности, в отравленном воздухе фабричных корпусов, душа их была поглощена страстью к наживе, парализована эгоистическим честолюбием. Но их дети, воспитанные в общих школах вместе с детьми мелкой буржуазии, которая за неимением денег жаждет, в свою очередь, выдвинуться с помощью образования, обычно несравненно культурнее, живее и сообразительнее, чем хилые наследники старой аристократии. Эти жалкие юноши, сбитые с толку воспитателями, чья умственная свобода скована политическими и религиозными прописями, редко бывают умны и никогда не бывают образованны. Отсутствие придворной жизни, потеря положения и должностей, досада, вызванная триумфами новой аристократии, окончательно их обезличивают; и участь их, – которая, впрочем, становится легче, по мере того как они ее осознают и примиряются с нею, – во времена, о которых идет речь, была самой горькой участью во Франции.
Я ничего не сказал о народе, а между тем французский народ, особенно та его часть, которая живет в больших городах, славится своим острым умом. Я возражаю против этого мнения. Остроумие возможно лишь при условии, что оно очищено вкусом, которого народ иметь не может, ибо самый вкус есть результат известных пороков цивилизации, народу не свойственных. Следовательно, у народа, по моему мнению, остроумия нет. У него есть нечто лучшее: у него есть поэзия, у него есть гений. Для него форма ничто; он не ломает себе голову в поисках ее, он останавливается на той, какая случайно подвернется. Мысли его полны величия и мощи, ибо они зиждутся на принципе вечной справедливости, отвергнутом обществом, но сохранившемся в сердце народа. Когда принцип этот проявляется вовне – каково бы ни было его выражение, – он одушевляет и поражает нас, как внезапная вспышка божественной истины.