Текст книги "Под солнцем Сатаны. Дневник сельского священника. Новая история Мушетты. (сборник)"
Автор книги: Жорж Бернанос
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 42 страниц)
– Уж с ним-то мне ни в чем отказа не будет... К тому же он богат...
– И молод?
– Да помоложе вас! Во всяком случае, достаточно молод, если белеет, как полотно, стоит мне коснуться его ногой под столом. Вот так-то1
– Скажите на милость!
– Человек образованный, даже ученый...
– Уж не депутат ли?
– Он самый! – живо подтвердила она. Щеки ее ярко рдели, а взор был тревожен.
Она ждала вспышки ярости, но он ответил спокойно, потряхивая трубкой:
– Поздравляю тебя! Великолепная находка: отец двух детей, женатый на долгоногой кикиморе, которая глаз с него не спускает...
Однако голос его дрожал... Подшучивание не обмануло наблюдательную девочку, от которой не ускользало даже самое незаметное движение любовника: она мерила оком ширину разделявшего их стола, сердце в ее груди билось сильно, а влажные ладони похолодели, но чувствовала она себя проворной, как лань.
В свое время Кадиньян легко перенес бы утрату одной или двух любовниц. Еще накануне ему казалось более постыдным быть уличенным во лжи каким-то жалким человечишком, чем бояться потерять белокурую Мушетту. К тому же он был убежден, что она выдала его, осуждал ее в своем простодушном себялюбии, почитая слабость сию за преступление, и не простил ей. И все же имя человека, которого он ненавидел более всех, ненавидел тяжелой мужицкой ненавистью, потрясло его до глубины души.
– Нечего сказать, ты хотя из молодых, да ранняя... Что ж, как говорится, яблочко от яблони далеко не упадет. Папаша торгует скверным пивом, а дочка... Дочка торгует тем, что у нее есть!
Она хотела с дерзким вызовом тряхнуть головой, но кожа ее еще не загрубела. Гнусное оскорбление, брошенное ей в лицо, заставило ее дрогнуть: она зарыдала.
– Ты еще и не такое услышишь, погоди, – преспокойно продолжал маркиз. – Любовница Гале! Верно, под носом у папаши?
– В Париже, стоит мне только пожелать,– пролепетала она сквозь слезы. – Да! В Париже!
Она опиралась ладонями о стол, и слышно было, как скребли два ноготка. В ее голове шумело от наплыва мыслей, множество, бесконечное множество лживых замыслов жужжало в мозгу, как пчелиный рой. Пестрые, причудливые мысли, уступавшие место другим, едва успев возникнуть, соединялись в бесконечную вереницу, как томительные сонные видения. Напряжение всех чувств рождало в ней ощущение неизъяснимой силы, словно жизнь хлынула вдруг из недр ее существа. На миг ей почудилось даже, будто исчезли самые пределы пространства и времени и что стрелки часов ринулись вперед, как она сама в дерзновенном своем порыве... Жившая всегда под гнетом придуманной для несмышленых детей системы привычек и предрассудков, не ведавшая наказания худшего, нежели суд людской молвы, она видела бескрайний берег волшебной страны, куда ее, потерпевшую крушение, прибивало волнами. Сколь бы долго ни вкушал человек горькую сладость греховного помышления, она тускнеет перед неистовой радостью мгновения, когда зло мнимое свершается наконец, становясь злом действительным – когда впервые восстал и словно вторично родился. Порок растет в душе медленно и пускает в ней глубокие корни, но вспоенный ядом цветок лишь на единый день распускается во всем своем великолепии.
– Так, значит, в Париже? – переспросил Кадиньян.
Она тотчас поняла, что ему нестерпимо хочется продолжить расспросы, но он не может решиться.
– Да, в Париже. – Щеки ее еще горели, но слезы в глазах высохли. – У меня в Париже чудесная комнатка, совершенно свободная... Все господа депутаты устраиваются так со своими подружками, – добавила Жермена с невозмутимой важностью. – Это всему свету известно... Уж они-то себе хозяева! Да что говорить, между нами дело уже решено... и давно!
Действительно, унылый государственный муж из Кампани, пропитавшийся желчью до мозга костей и обращавший избыток ее, не испытывая, впрочем, от того особого облегчения, против своей суровой половины, снедаемой, как и он, завистью, не единожды выказывал пивоваровой дочке отеческие чувства, подоплека коих не может не быть понятна сколько-нибудь сообразительной девице. И тем все кончалось... Но хотя из сего предмета немного можно было выжать, Мушетта чувствовала себя в состоянии лгать до рассвета. Она наслаждалась каждой новой своей выдумкой, и горло ее перехватывало, как от любовного блаженства. Она лгала бы в эту ночь, даже если бы ее оскорбляли, били, даже если бы ее жизни грозила опасность. Она лгала бы ради лжи. Собственное исступление вспоминалось ей позднее, как неистовое расточительство по отношению к себе, как сладострастное безумство.
«Почему бы и нет?» – думалось Кадиньяну.
– Нет, вы только поглядите на эту простушку, – сказал он вслух, – она поверила на слово этому олуху, этому отступнику, этому пустомеле, этому шуту гороховому! Девочка, он обойдется с тобой, как со своими избирателями! Депутатская любовница: нечего сказать, важная птаха!
– Смейтесь, смейтесь, – отвечала Мушетта, – от вас и не такое случалось терпеть.
Нос уездного волокиты, обыкновенно красноватый и самодовольный, был теперь бледнее его щек. Кипя от гнева, он расхаживал некоторое время взад и вперед, сунув руки в карманы просторной бархатной куртки, потом двинулся в сторону своей любовницы, бдительно следившей за ним. Из предосторожности она тотчас отступила влево и стала так, чтобы стол отделял ее от опасного противника. Между тем он, не поднимая глаз, пошел прямо к двери, замкнул ее и положил ключ в карман.
Затем он вновь уселся в кресло и сухо промолвил:
– Хватит дразнить меня, детка. Так и быть, ты останешься у меня до завтра просто потому, что мне так хочется... На мой страх и риск. А теперь будь умницей и отвечай мне откровенно, если можешь. Ведь ты говорила это все просто так, шутки ради?
Лицо девушки тоже было бело, как воротничок ее платья.
– Нет! – бросила она сквозь стиснутые зубы.
– Полно, неужели ты думаешь, что я поверю тебе? – продолжал он.
– Он мой любовник!
Она вновь исторгла из груди свою ложь, словно выплюнув терпкую жгучую влагу. И когда утих отзвук ее голоса, сердце Мушетты зашлось, словно на качелях, когда доска начинает проваливаться под ногами. Она сама почти уверовала в то, что утверждала, и, выкрикнув слово «любовник», скрестила руки на груди движением невинным и в то же время развратным, как если бы при звуке этих трех колдовских слогов одежды спали и явили наготу ее.
– Дьявольщина! – взревел Кадиньян.
Он вскочил на ноги так проворно, что бедняжка, всполошившись, кинулась с перепугу едва ли не в объятия маркиза. Они столкнулись в углу залы и мгновение молча стояли лицом к лицу.
Она метнулась было прочь, вскочила на стул – он начал валиться набок, – перемахнула со стула на стол, но высокие каблучки ее туфель заскользили на вощеном ореховом дереве; она выставила ладони, но руки маркиза сгребли ее и рванули назад. Толчок был так силен, что в глазах у нее потемнело. Толстяк поволок ее, как взятую с бою добычу, и с маху кинул на кожаный диван. Еще минуту она видела лишь глаза – сначала они горели свирепой яростью, но мало-помалу в них появилась тревога, а потом стыд.
Она вновь была свободна. Лампа ярко освещала ее: волосы растрепаны, из-под задравшегося платья выглядывал черный чулок, глаза тщетно искали ненавистного повелителя. Ослепленная невыразимым гневом, страдая от унижения более, чем страдала бы от раны, терпя боль телесную, жгучую, непереносимую, она едва различала черный провал и отсвет огня на стене... Когда наконец она увидела его, кровь сразу отхлынула в сердце.
– Что ты, что ты, Мушетта! – встревоженно приговаривал мужчина. Непрестанно повторяя эти слова, он мелкими шажками подходил к ней, чтобы вновь завладеть ею, но стараясь на сей раз не делать резких движений, как если бы ловил пугливую птаху. Она увернулась от него.
– Перестань же дурить, Мушетта! – твердил он срывающимся голосом.
Она следила за ним издали, кривя красивый рот злобной ухмылкой. «Не в себе она, что ли?» – мелькнуло в голове у Кадиньяна. Поддавшись приступу бешенства, внезапно пробуждающего похоть, он чувствовал не столько раскаяние, сколько смущение, ибо всегда обходился со своими любовницами с бессердечием партнера, честно играющего свою роль в жестокой игре. Мушетта была неузнаваема.
– Скажи наконец хоть слово! – крикнул он, выведенный из себя ее молчанием.
Она медленно пятилась от него, потом бросилась к двери. Он пытался преградить ей путь, перетащив кресло в узкий проход, но она проворно отпрянула, так пронзительно вскрикнув от ужаса, что он замер на месте, тяжело переводя дух. Когда же в следующее мгновение он повернулся, чтобы кинуться ей вдогонку, то, словно при ослепительной вспышке, увидел ее в противоположном конце залы: встав на носки своих маленьких ножек, она тянулась руками, стараясь достать нечто, висевшее на стене.
– Эй, сумасшедшая, прочь руки!
Очевидно, он успел бы двумя прыжками настигнуть ее и вырвать оружие, но ложный стыд удерживал его. Он приближался неторопливыми шагами человека, которого не так-то просто остановить. В ее руках он увидел свой винчестер – превосходное ружье с клеймом Ансона.
– Я тебе задам! – повторял он, подходя все ближе, тем особым голосом, каким говорят со злой собакой, чтобы припугнуть ее.
Обеспамятевшая Мушетта отвечала ему лишь стоном, где смешались ужас и бешенство, поднимая в то же время оружие на вытянутых руках.
– Сумасшедшая! Он заряжен! – хотел крикнуть он, но грянувший выстрел словно раздавил последнее слово на его губах. Заряд угодил под самый подбородок и разворотил ему челюсть. Выстрел был сделан со столь малого расстояния, что намасленный пыж пробил маркизу шею насквозь и застрял в галстуке сзади.
Мушетта растворила окно и исчезла.
IV
Кончив письмо, доктор Гале, проворно водя пером, писал на конверте адрес своим мелким почерком, когда за его спиной возник садовник Тимолеон и сказал:
– Мадемуазель Жермена велела вам передать...
В то же мгновение на пороге появилась дочь Малорти. Она была затянута в узкое черное пальто, держала в руке зонтик и вошла так быстро, что не успел еще стихнуть звук уторопленных ее шагов на каменных плитах садовой дорожки.
Она рассмеялась в лицо Тимолеону. Тот осклабился в ответ. В полурастворенное окно лился вечерний запах, извечный запах тайного сговора. Почти тотчас погас рядом с креслом рыжеватый свет лампы.
– Чем могу служить, мадемуазель Жермена? – осведомился доктор Гале.
Он торопливо запечатывал письмо.
– Папа собирался лично известить вас, что ближайшее заседание Совета переносится на девятое число текущего месяца, а я как раз шла мимо... – говорила она с неизменным своим спокойствием, так странно нажимая на слова «Совет» и «переносится на девятое число текущего месяца», что Тимолеон вновь рассмеялся, сам толком не зная почему.
– Ну, ступай, ступай! – резко оборвал его Гале, протягивая конверт.
Он провожал садовника глазами, пока дверь захлопнулась за ним.
– Что все это значит? – спросил он.
– Хочешь, чтобы сразу сказала? – возразила она, кладя зонтик поперек кресла. – Я забеременела, только и всего!
– Замолчи, Мушетта, – прошипел он сдавленным голосом, – или говори тише!
– Я запрещаю тебе называть меня Мушеттой, – сухо проговорила она. – Как угодно, только не Мушеттой!
Она скинула пальто на стул и встала перед врачом.
– Сам должен понимать, – продолжала она, – разве сразу разберешься?
– Это... это давно случилось?
– Да уже месяца три (она преспокойно расстегивала юбку, зажав в зубах булавку).
– И ты мне... ты только теперь признаешься...
– Признаешься! – Она рассмеялась сквозь сжатые зубы, не выпуская изо рта булавки. – Хорошенькое слово!
Губы ее были сомкнуты, а в глазах играло детское веселье.
– Но послушай, нельзя же раздеваться здесь! – увещевал ее Гале, с трудом сохраняя хладнокровие. – Шла бы в кабинет!
– Какая разница? – удивилась Жермена. – Запри дверь, и дело с концом. Холодно у тебя в кабинете.
Он пренебрежительно пожал плечами, а сам искоса глядел на нее, чувствуя, что в горле у него пересохло. Согнув одну ногу, она поставила другую на подлокотник кресла и невозмутимо расшнуровывала ботинок.
– Воспользуюсь случаем, – заметила она. – Они ужасно мне жмут, а я за целый день не присела. Дай мне замшевые туфельки, помнишь, я оставила их у тебя в среду? Ну да, на полке туалета, за ящиком. И знаешь что? Сегодня я заночую у тебя. Я сказала папе, что поеду в Коленкур, к тетке Мальвине. Если не ошибаюсь, твоя жена вернется завтра?
Он внимал ей в совершенном изумлении, не замечая в необыкновенно подвижном личике некоей застылости, судорожной напряженности, выражения усталости и неотвязной заботы, отчего даже улыбка выходила у нее кривой.
– Своей неосторожностью ты в конце концов погубишь все, – жалобно проговорил врач. – Сначала мы виделись только в Булони или Сен-Поле, а теперь ты уже и сама не знаешь, что бы такое придумать... Ты видела Тимолеона? Ради меня...
– Кто боится проиграть, тот не выигрывает, – строго возразила она. – Поди же принеси мои туфли, да не забудь дверь за собой притворить.
Она проводила взглядом своего странного любовника, бесшумно ступавшего в войлочных шлепанцах, обтянутого узким жакетиком с дурацкими сборочками на поясе, тесным воротничком и до блеска затертыми локтями. О чем она думала? А может быть, вовсе ни о чем не думала? Ее уже перестали удивлять смешные и отталкивающие черты этого желтозубого святоши. Мало того, она любила его. Любила настолько, насколько вообще способна была любить. С тех пор, как однажды ночью юная Малорти, мадемуазель Малорти совершила непоправимое, застрелив безобидного маркиза и заодно разрушив свой собственный ложный облик, она беспомощно барахталась под обломками рухнувшей надежды. Если бы она бежала, скрылась, то неминуемо навлекла бы подозрение на себя. Ей пришлось вернуться под родительский кров, вымаливать, скрыв гордыню под упрямым лбом, отеческого прощения и, замкнувшись более, чем когда бы то ни было прежде, в смирении и молчании, ловя на себе нестерпимо жалостные взгляды, нить за нитью ткать вокруг себя паутину лжи. «Завтра все забудется, – думала она, снедаемая нетерпением, – я снова стану свободна». Но завтра так и не наступило. Мало-помалу порванные некогда узы все туже стягивались вокруг нее, и – горькая насмешка судьбы – клетка стала спасительным прибежищем: она могла свободно дышать лишь за тюремной решеткой, внушавшей ей прежде такую ненависть. Под личиной притворства гибла незаметно ее истинная сущность, а мечты, некогда окрылявшие ее, рушились одна за другою, подточенные незримым червем – скукою. Захолустный городишко, которому она бросила дерзкий вызов, вновь засосал ее и начал переваривать.
Не было еще падения столь скорого и бесповоротного. Непрестанно воскрешая в памяти мельчайшие подробности случившегося в ту роковую ночь, Мушетта не находила решительно ничего, что убедило бы ее в том, что она имеет право вспоминать о ней как о нечеловеческом напряжении всех сил, приведшем к неожиданному исходу, как о сгинувшем сокровище. Она не знала уже, как называется то, к чему порывалась, что не далось ей в руки сразу и исчезло навсегда. Да и называла ли она это каким-то словом? Нет, валявшееся на полу тело грузного мужчины не имело к этому ни малейшего отношения. Так чего же она жаждала?
Сколько женщин пресмыкается и умирает под липами, женщин, чья жизнь длилась всего час или столетие! Она вспыхивала перед ними на миг, распахивалась во всю ширь, вольный ветер хлестал им в лицо... но вдруг сжималась и падала камнем.
Но они-то не совершали преступления, разве грезили о нем. У них нет тайны, они могут говорить: «Боже, как я была сумасбродна!», проводя рукою по седым, гладко причесанным волосам, выглядывающим из-под чепца с рюшами. Они так никогда и не узнают, что грозовым вечером далекого прошлого могли бы играючи убить человека.
После совершенного Жерменой преступления любовь Гале стала для нее новой тайной, новым безмолвным вызовом. Побывав сначала в объятиях бессердечного мужлана, она ухватилась теперь за это убожество. Но уже вскоре взбунтовавшееся дитя, вооруженное отточенной хитростью, вскрыло его сердце, как вскрывают гнойник. Бесспорно черпая наслаждение во зле и затевая в то же время опасную игру, она превратила нелепого болванчика в ядовитую гадину, ей одной ведомую, ею выпестованную, подобную жутким чудовищам из снов порочных подростков, которая стала наконец дорога самой Жермене как образ и воплощение ее собственного падения. Но она уже устала от игры.
– Вот, возьми, – сказал он, бросая на коврик домашние туфли.
Молчание поразило его. По своему обыкновению искоса взглянувши в ту сторону, он увидел в сумраке маленькую фигурку: Жермена полулежала в кресле, поджав под себя ноги и склонив голову набок; угол рта едва заметно приподнялся, лицо покрывала бледность.
– Мушетта! – окликнул он ее. – Мушетта!
Проворно подошед к креслу, он стал гладить концами пальцев смеженные веки. Они медленно раздвинулись, но взгляд еще ничего не выражал. Она повернула голову и застонала:
– Не знаю, что со мной было... Мне холодно...
Тут только он заметил, что, не считая легкого шерстяного халатика, на ней ничего не было надето.
– Что с тобой? Ты спишь? Как ты себя чувствуешь? Он стоял перед ней, нагнув голову, не переставая смеяться желчным своим смешком.
– Кризис кончился (он взял ее руку). Пульс, как всегда, несколько учащенный. Ничего страшного. Ты ведешь нездоровый образ жизни... Это может кончиться... кончиться... У тебя кашель? Вот это мне не нравится!
Гале присел рядом с ней и быстрым движением распахнул наполовину раздвинувшийся ворот халата.
Дивное плечо со звериным изяществом в плавной его покатости вздрогнуло, обнажившись на мгновение. Жермена быстрым, но осторожным движением отвела его руку.
– Когда тебе будет угодно, – проговорил Гале. – Согласись, однако же, что без предварительного исследования твоих дыхательных путей мне невозможно сказать ничего определенного. Это твое слабое место, а ты безобразно относишься к своему здоровью.
Он еще что-то говорил и вдруг заметил, что она плачет. Личико ее хранило неизменное спокойствие, губы по-прежнему изогнуты, как напряженный лук, взор широко открытых глаз неподвижно уставлен в пространство, – она плакала без единого вздоха.
Некоторое время он стоял в совершенном изумлении. На миг в нем шевельнулось любопытство, свойственное душам несравненно более возвышенным, желание постичь непостижимое в существе, находящемся совсем рядом, ужас перед непостижимым. Он хотел что-то сказать, но покраснел, отвел глаза и промолчал.
– Ты любишь меня? – неожиданно спросила она жалобным голосом, который звучал в то же время до странности строго и твердо. – Я спрашиваю тебя об этом, потому что мне пришла в голову одна мысль, – поспешила добавить она.
– Что за мысль?
– Любишь ли меня? – повторила она вопрос тем же голосом.
С этими словами она поднялась с места, дрожащая, нелепо нагая под распахнутым халатом, нагая и маленькая, и в глазах ее было все то же жалкое выражение.
– ...Отвечай! Отвечай же!
– Но послушай, Жермена...
– Нет, только не это! – перебила она его. – Только не это! Скажи только: я люблю тебя! Да... так и скажи!
Она откинула голову, закрыла глаза. Дыхание с легким свистом, явственно слышным в тишине, вырывалось сквозь крепкие белые зубы, блестевшие за раздвинувшимися губами.
– Так что же? Не скажешь? Не можешь?
Она скользнула к его ногам и мгновение раздумывала, опершись подбородком о сплетенные руки. Потом вновь возвела к нему полный коварства взор.
– Да... да... понимаю, – промолвила она, покачивая головою. – Я знаю, ты ненавидишь меня... Правда, не так сильно, как я тебя, – добавила она важно.
И тотчас продолжала:
– Только, видишь ли... ты и не знаешь вовсе, что это такое.
– Что «это»?
– Ненавидеть и презирать.
И она разразилась потоком слов, что случалось всякий раз, когда случайно оброненное слово пробуждало в ней древнее, как мир, желание – жажду выразить не радость или страдание темной своей души, но самое душу. И в трепете хрупкого тела, уже тронутого порчей под блистательным саваном плоти, в бессознательной мерности движений то сжимающихся, то разжимающихся рук, в сдержанной силе неутомимых плеч и бедер являлось некое звериное великолепие:
– Как, неужели ты никогда не чувствовал?.. Как бы это сказать? Это возникает, как мысль... как головокружение... Хочется катиться вниз, падать на дно... на самое дно... Так глубоко, что дурачью и не добраться до тебя со своим презрением... Но и там, дружок, ты всем недоволен... Тебе не хватает чего-то еще... О, как в прежние времена я боялась... Слова... Взгляда... Какого-нибудь пустяка... Да возьми хотя бы старую Санье!.. (Знаешь ты ее! Та, что живет рядом с господином Ражо!) Какую боль она причинила мне однажды! Я шла по мосту Планк, и она торопливо отстранила от меня свою племянницу Лору... «Да что же я, зачумленная?» – подумалось мне тогда. Но теперь!.. Теперь я смеюсь над ее презрением! Разве кровь течет в жилах этих женщин, если они теряются от одного взгляда? Если одним взглядом можно отравить им все удовольствие? Если они воображают себя непорочными голубицами даже в объятиях своих любовников?.. Стыдно? Да, если хочешь, стыдно! Но скажи мне откровенно, не к постыдному ли стремились мы с самого начала? К тому, что притягивает и отталкивает? Чего страшатся и от чего не спешат бежать? От чего всякий раз сжимается сердце, без чего не можем жить, как без воздуха, что стало нашей естественной средой – к постыдному! Конечно же, должно стремиться к наслаждению ради наслаждения... Ради него одного! Какая разница, кто твой любовник? Не все ли едино, где и когда?.. Иной раз, иной раз, ночью... когда совсем близко храпит во сне толстый мужчина... Одна... одна среди ночи в моем покое... я встаю с постели... я, которую все осуждают... (за что, хотела бы я знать?) я прислушиваюсь... я чувствую себя такой сильной – я, такая маленькая, с моим жалким впалым животиком и грудями, помещающимися в ладони. Я подхожу к растворенному окну, будто меня позвали с улицы... Я жду... Я готова... Нет, не одинокий голос, но сотни, тысячи голосов! Не знаю, мужские ли то голоса... В сущности, вы, мужчины, настоящие дети, чертовски испорченные, правда, но все равно дети! Клянусь тебе, мне чудится, будто тот, кто зовет меня, – уж и не знаю откуда, не все ли едино? – чей зов слышится среди ропота голосов, звучащих отовсюду, что некто наслаждается мною и ликует во мне... Человек или зверь... Неужели я схожу с ума?.. Да, я совсем сошла с ума!.. Человек или зверь сжимает меня... сжимает крепко... мой отвратительный любовник! Она хохотала во все горло, но смех ее вдруг оборвался, глаза, вперившиеся в зрачки мужчины, погасли – какое-то время она еще стояла перед Гале, словно мертвец, неведомым чудом держащийся на ногах, потом колени ее подогнулись.
– Мушетта, – обеспокоенно сказал сельский эскулап, поднявшись со своего места, – говорю тебе со всей решительностью, что твоя болезненная возбудимость пугает меня. Советую тебе не волноваться.
Он мог бы долго еще продолжать в том же духе, ибо Мушетта не слышала его. С неуловимой быстротой она повалилась ничком на диван, и когда он обхватил ладонями ее голову и повернул набок, то увидел бескровное, словно из белого камня высеченное лицо.
– Проклятье! – выругался он.
Он пытался разжать ей челюсти, скрежеща о стиснутые зубы костяной лопаткой, но усилия его были тщетны. Из вздернувшейся верхней губы потекла кровь.
Он подошел к аптечке, отворил ее дверцу, пошарил среди склянок, достал одну из них и понюхал, напрягая в то же время слух с выражением тревоги в глазах – ему было не по себе от того, что она лежала там и молчала; сам себе не признаваясь в том, он ждал крика, вздоха, какого-нибудь движения, отразившегося в стеклах дверцы – чего-нибудь, что нарушило бы чары... Не выдержав, он обернулся.
Смирно сидя на ковре и высоко держа голову, Мушетта с печальной улыбкой глядела на него. В ее улыбке он прочел лишь непостижимое сострадание к нему существа, вознесенного на высоту недосягаемую, сострадание божественно упоительное. Свет лампы ярко озарял одно ее белое чело, в то время как низ лица оставался совершенно в тени, и улыбка, более угадываемая, нежели зримая, казалась удивительно застылой и потаенной. Сначала ему даже показалось, что она спит. И вдруг раздался ее спокойный голос:
– Ну что ты стал с этой склянкой? Поставь ее! Прошу тебя, поставь! Послушай, что такое было со мной? Я заболела? Мне стало дурно? Нет? Правда, нет?.. Не хватало еще, чтобы я умерла прямо здесь, у тебя в доме!.. Не касайся меня! Только не касайся!
Он неловко присел на краешке стула, все еще крепко сжимая в широких ладонях пузырек с лекарством. Но лицо его уже принимало обычное выражение скрытного, порою жестокого упорства. Он пожал плечами.
– Можешь издеваться, сколько тебе угодно, – продолжала она тем же невозмутимым голосом, – но я ничего не могу с собой поделать. Когда меня подхватывает и уносит... далеко-далеко... я ужасно боюсь, что ко мне притронутся... Мне кажется тогда, что я стеклянная... Да, именно так... Большой пустой кубок...
– Гиперэстезия – обычное явление после нервных потрясений.
– Гипер... что? Какое странное слово! Так тебе это знакомо? Тебе случалось лечить таких женщин, как я?
– Сотнями, – с гордостью отвечал он, – сотнями!.. В Монтрейском лицее бывали случаи куда более тяжелые. Подобные приступы нередки у девушек, живущих сообществом. Проницательные наблюдатели утверждают даже, что...
– Так ты полагаешь, что тебе хорошо знакомы женщины моего склада?
Она умолкла и вдруг выкрикнула:
– Так нет же! Ты лжешь! Ты солгал!
Она подалась к нему, взяла его за обе руки, тихо склонилась к ним щекой... Вдруг она впилась зубами ему в запястье, и острая боль проникла в самое его сердце. В то же мгновение гибкий звереныш покатился вместе с Гале на кожаные подушки. Он видел над своей запрокинутой головой лишь огромные глаза, где росло поднимавшееся в нем блаженство... Она встала прежде него.
– Вставай же, – смеялась она, – вставай! Если бы только ты мог видеть теперь себя! Дышишь, как кот, глаза блуждают... Такие женщины, как я? Как бы не так, дружочек мой! Нет ни одной, нет другой такой женщины, какая могла бы сделать из тебя любовника...
Она ласкала взором взлелеянный ею порок. В самом деле, на протяжении долгих недель угревая в своих объятиях кампаньского законодателя, она воскресила его к новой жизни. «Наш депутат входит в тело», – поговаривали добрые люди. В прежнее время необыкновенно постное выражение лица господина Гале умиротворило бы самую сварливую супругу, кроме его собственной благоверной – теперь у него стало округляться брюшко. Сладострастие, пиршество плоти отнюдь не утолили его вожделений, но он начал обрастать свежим жирком: вынужденный держать в тайне свои утехи скупца, он насыщался ими, не тратя ни крохи на праздные речи, переваривая их без остатка. Его повседневная, постоянная скрытность поражала даже его любовницу. Сама, вероятно, не сознавая вполне, сколь велика ее власть над ним, она видела верное отображение этой власти в глубоко вкоренившейся, упорной, мелочно-изощренной лжи. Несчастный упивался ею; иной раз малодушный депутат отваживался даже приблизиться к ней вплоть, коснуться ее – в ней вкушал он сладкую горечь отмщения: многолетнее унижение супружества лопнуло в ней, как пузырь в жидкой грязи. Мысли о беспощадной супруге, прежде рождавшие в нем ненависть и страх, стали для него одним из источников радости. Бедная женщина неустанно сновала по дому, то спускаясь в погреб, то взбираясь на чердак, зеленая от глубоко въевшейся подозрительности. Казалось, она была еще хозяйкой в сих ненавистных стенах («Или я уже не хозяйка в своем доме?» – эти полные вызова слова то и дело слетали с ее уст). Но нет, она уже не была хозяйкою! Воздух, которым она дышала, и тот он украл у нее: она дышала их воздухом.
– Я люблю тебя, – промолвил врач, – до тебя и понятия ни о чем не имел.
– Мне-то какая забота? (Она вновь засмеялась смехом, с каждым днем – увы! – звучавшим все напряженнее и жестче.) У меня, скажу тебе, никогда к этому особой охоты не было! Так, самую малость... Знаю, прекрасно знаю, о чем ты подумал (он внимал ей с видом укоризненным и насмешливым, притворяясь, будто все это не очень его трогает). Ну не глуп ли ты! Принимать меня за распутницу! Какой вздор!..
Но смех никого не мог обмануть; в голосе ее, звучавшем теперь немного громче, слышалось самодовольство польщенной самки. Взгляд ее вновь уходил вглубь, ускользал. Человеческого в нем осталось лишь едва различимое выражение тщеславия, упрямства и глуповатого простодушия – дани ее полу.
– Однако... – возразил было он.
Она зажала ему рот, и он ощутил на губах прикосновение ее пальцев.
– Если бы ты знал, как приятно быть красивой! Мужчина, чувствующий влечение к женщине, всегда прекрасен. Но тысячу крат прекраснее мужчина, жаждущий ее каждый день, как хлеба и воды... У тебя, дружок, глаза такого мужчины.
Она откинула его голову и погрузила взгляд под самые его вялые веки. Никогда еще горящее в ней пламя, неизменное, неистовое и бесплодное, не пылало столь ярко. На краткий миг законодатель из Кампани ощутил себя другим человеком. Пугающая воля любовницы стала точно зримой и ощутимой, и он с каким-то стоном простер к Жермене руки.
– My... Мушетта, – взмолился он, – маленькая моя Мушетта!
Она не противилась охватившим ее рукам, но глядела как в те дни, когда бывала в дурном расположении духа.
– Хорошо... хорошо... ты любишь меня...
– Но послушай, только что...
– Подожди минутку, – перебила она, – пойду оденусь. Совсем продрогла.
Когда голос ее раздался вновь, он увидел, что она в застегнутом халате уже свернулась калачиком в кресле, скромно сдвинув ноги и сложивши руки на коленях.
– И после всего этого ты даже не осмотрел меня?
– Хоть сейчас.
– Нет, нет! – вскричала она. – Чего ради? Отложим до следующего раза. Впрочем, я в этом разберусь лучше любого. Через шесть месяцев я, как говорится, стану матерью. Прелестной матерью!
Гале разглядывал узор на ковре.
– Новость удивила меня, – произнес он наконец с забавной важностью. – Я как раз собирался поговорить с тобой об этом. Весьма сомнительная беременность. Позволь мне говорить откровенно, у меня есть к тому веские причины... Боюсь только, ты снова рассердишься...
– Не бойся, говори, – успокоила его Жермена.
– В вопросах любви ни у тебя, ни у меня нет ни предрассудков, ни особой щепетильности. Да и как верить в нравственность, которую такие точные науки, как математика и гигиена, отрицают изо дня в день? Институт брака меняется, как и все на свете, и вершиною его явится то, что мы, врачи, называем Свободным Союзом. Так вот, уважая в тебе свободную женщину, вольную распоряжаться собственной судьбою, я воздержусь от каких бы то ни было нескромных намеков и буду говорить о прошлом со всей возможной сдержанностью. Однако у меня есть веские причины считать, что у тебя больший срок беременности. Я убежден, что обследование – с твоего разрешения, разумеется – подтвердит сей априорный диагноз. Мне нужно не более пяти минут.